Дуэль

Дуэль

Декабрь был суровым. Эта памятная всем зима 1941/42 года оказалась ранней и лютой: по ночам трещали сорокаградусные морозы, а снежный покров на равнинах достигал метровой толщины. Зимние месяцы стали нелегким испытанием и для нас, защитников Ленинграда, и для его жителей.

Однако упорно сражались с врагом храбрые советские воины у стен города, крепко держались и мужественные ленинградцы. Каждый из них считал себя бойцом, а каждый боец в траншеях считал себя ленинградцем. И, несмотря ни на какие трудности, мы верили, что победа придет, что она будет за нами. И еще тверже сжимал в руках винтовку боец, полный решимости отстоять великий город Ленина.

Крепче стали бить фашистов и наши снайперы. По всему Ленинградскому фронту росло и ширилось, принимало массовый характер движение истребителей немецких захватчиков. В каждой дивизии фронта имелись теперь снайперы, на счету которых числилось по нескольку десятков уничтоженных ими гитлеровцев. Появились целые отделения, расчеты, даже роты, называвшиеся снайперскими.

И фашисты быстро почувствовали, что такое советские стрелки, от меткого огня которых они ежедневно теряли сотни своих солдат и офицеров. Теперь немцы уже не были такими беспечными и нахальными, как раньше. Они осторожней стали вести себя не только на переднем крае, но и в своем глубоком тылу, стали основательнее окапываться, ходили, низко пригнувшись к земле, а то и ползая по ней.

Обеспокоенное огромными потерями в живой силе, немецкое командование вынуждено было срочно отозвать с других фронтов и бросить под Ленинград своих сверхметких стрелков. И вот такие асы, большие мастера своего дела, убийцы со стажем и огромным опытом, появились и на нашем участке. Мы быстро почувствовали присутствие фашистских снайперов: они попадали в смотровую щель бронеколпака, ловко уничтожали наших наблюдателей. Теперь нам нельзя было свободно ходить по своим траншеям, особенно на нашем, неудобно построенном участке обороны. Трудней стало работать и нам, снайперам. Некоторые сложили тогда свои головы от огня фашистских стрелков. Так, в январе 1942 года трагически оборвалась жизнь знатного снайпера 13-й дивизии Феодосия Смолячкова.

На счету у Феодосия было 125 уничтоженных фашистов. На траурном митинге, прощаясь со Смолячковым, снайперы нашей дивизии поклялись беспощадно уничтожать фашистских захватчиков, отомстить за смерть своего товарища.

Его похоронили неподалеку от тех мест, где он воевал, — на Чесменском кладбище. В феврале 1942 года Указом Президиума Верховного Совета СССР Феодосию Смолячкову посмертно было присвоено звание Героя Советского Союза. В Ленинграде на Выборгской стороне ему установлен памятник — на той самой улице, которая носит его имя.

С одним из фашистских асов-снайперов, появившихся на нашем участке, я решил помериться силой.

Три дня просидел я в тылу полка, проверяя готовность к предстоящей схватке. Снова и снова нанизывал пустые спичечные коробки на соломинки и, начав со ста метров, все увеличивая и увеличивая расстояние, сбивал соломинки.

Почувствовав наконец, что вполне подготовлен к поединку, я отправился на КП батальона.

— Товарищ майор, — обратился я к комбату Морозову, — разрешите поискать этого фашистского снайпера. Хочу пойти с ним на сближение. Вы разрешите? Я готов ко всему: либо я его, либо он меня — третьего не дано. Но идти надо, надо! Разрешите?

— Что ж, Евгений, дуэль — так дуэль. Но запомни: нам надо, чтобы ты его! Какая от нас помощь требуется?

— Прикажите взводам, товарищ майор, чтобы два — три дня наши не ходили по траншеям, зря не высовывались. Но стрельбу не прекращать! Пусть даже в небо бьют, лишь бы треск стоял. Хочу, чтобы фашист понервничал, поискал для себя цели.

— Это мы сделаем. Так когда идешь?

— Да сегодня в ночь и отправлюсь.

Путем вычисления «обратной вилки», получившейся от попаданий фашиста, я пришел к выводу, что сидит он где-то недалеко от трамвайной линии, перед нашим третьим взводом — правее его и ближе к Финскому заливу, на нейтральной полосе. Только оттуда и мог он бить поперек нашей траншеи. Я предполагал, что у фашиста не одна, а может быть, две-три запасные позиции, но и те должны были быть в той же стороне. «Ловко пристроился, сукин сын, — думал я, — не видя целей, он бил «на ощупь», по входам наших землянок. И поражал бойцов, сидящих против входа, занавешенного простой плащ-палаткой. Бил наугад и попадал».

Вот в ту сторону, облаченный поверх одежды в белоснежный маскхалат, я и пополз морозной темной ночью.

К рассвету я уже лежал на нейтральной полосе, хорошо замаскировавшись в глубоком снегу. За свою маскировку я не беспокоился. А вот удастся ли обнаружить врага? Он ведь тоже будет замаскирован тем же снегом, надо полагать, не хуже моего.

День прошел в наблюдении за противником. Мне не везло: фашистский ас себя не обнаруживал. С его стороны не было сделано ни одного выстрела — то ли валивший снег мешал ему, то ли он не мог найти для себя цели. Мне оставалось только ждать.

И я ждал. «Он либо сменит позицию, либо выйдет немного вперед, как сделал это я сам, — рассуждал я. — Но обнаружить себя он должен!»

Однако все получилось иначе.

Давно прекратился снегопад, стал ощутимей мороз. Лежать в снегу в кирзовых сапогах, хотя и на пару портянок, в шапке-ушанке, но с открытыми для слышимости ушами и в перчатке только на одной руке было невыносимо. Так и хотелось встать во весь рост, разогреть окоченевшие ноги… И вдруг я заметил, как на чистом, до рези в глазах белом снегу, где-то в сорока-пятидесяти метрах от меня, появилось какое-то подозрительное, небольшого размера пятно иного, чем снег, колера. Незаметным движением стряхнув постоянно набегавшие на глаза от мороза и ветра слезы и присмотревшись внимательней, я увидел, что это немного сероватое пятно слегка заколебалось. «Что бы это могло значить?» — подумал я. Это пятно не давало покоя, отвлекало от непрерывного наблюдения за обороной противника. Нет-нет да и косили мои глаза в том направлении. Все хотелось посмотреть, не изменилось ли что на этом месте.

Так, размышляя и пытаясь выяснить происхождение этого пятна, я упустил самое главное — то, ради чего мерз тут уже который час. А произошло все очень просто: рядом с этим маленьким пятном на поверхности появилось вдруг большое — в белом маскхалате. Оно мгновенно проползло влево метра на два и как сквозь землю провалилось. От неожиданности и к тому же окоченевший, я не успел произвести выстрела!

Увидеть и упустить фашиста! Делать теперь мне было нечего, и до наступления полной темноты оставалось только казнить себя за оплошность и рассуждать. А думал я так: «Немец, конечно, больше не вернется до утра. Он или замерз, или решил сменить позицию. Хотя нет, на сегодня это ни к чему — надвигалась ночь. Просто он замерз. Завтра он опять придет сюда, потому что ни одного выстрела с этого места не сделал».

Я начал действовать. Приготовленными заранее и прихваченными на всякий случай белыми прутиками ограничил «мертвое пространство» — от места появления до места исчезновения фашиста. Разделив это расстояние пополам, получил центр, осевую линию, по которой установил три рогатулины, на которые завтра ляжет моя винтовка, нацеленная в нужную точку. И завтра все внимание сюда…

Пока я занимался этой работой, на землю спустилась ночь. «Ну, до завтра! Сегодня тут мне делать нечего», — решил я и, зарываясь в глубокий снег, стал отползать к своим траншеям.

Движение меня немного согрело, но не настолько, чтобы самостоятельно спуститься в окоп. Пришлось воспользоваться помощью своих друзей, уже ожидавших меня в траншее.

До землянки меня буквально несли на руках, так как ноги мои отказались передвигаться: они отекли и были, кажется, обморожены: прикосновение к твердой поверхности причиняло невыносимую боль. И опять выручили друзья: они разули меня в землянке и стали оттирать ноги снегом и шерстяными перчатками, пока не закололо. Консультировал военфельдшер батальона, наш Иван Михайлович Васильев.

— Эх, голова, — укоризненно говорил он. — Да разве так делают? Надо было перед выходом смазать ноги жиром, обернуть газетами и только потом заматывать портянки. А еще лучше, найти шерстяные носки.

— Вот завтра, Михалыч, я сделаю все по науке. А сегодня три их, постарайся, будь другом!

Ночь давно вступила в свои права. В землянке стало тепло. Ярко горели дрова, уютно гудело в печурке. Тихо стало в опустевшей землянке — разошлись по постам мои боевые друзья. Не дождавшись горячего супа, разогревавшегося в котелке, я, пригревшись, заснул как убитый…

С нетерпением ждали мы на переднем крае прихода с обедом из тыла нашего повара или старшину. Они всегда появлялись с двумя термосами, наполненными горячей пищей. Приходили два раза в сутки и только с наступлением темноты — поздно вечером и перед утром. В остальное время проход к нам был заказан. Когда один из них отправлялся в свой опасный путь с термосами, пристегнутыми широкими ремнями к спине, другой на кухне готовил пищу на завтра. Не за свою жизнь боялись наши кормильцы, пробираясь сквозь огонь на передовую, — за термосы, в которые по дороге попадали осколки от мин и разрывавшихся поблизости снарядов. Путь от кухни до роты был недалеким, но опасным. И не раз оставался личный состав без пищи. Иногда вместо жидкого супа нам приносили только гущу. И тогда, если на кухне оставался какой-то резерв, повар или старшина проделывал свой нелегкий путь дважды. Больше всего доставалось старшине Владимиру Дудину: траншеи были мелкими, а он высокий и кланяться пулям не привык. И тогда он приносил термосы, из которых на ходу со свистом выливалась жижа.

Каждому полагалась половина котелка жидкого, но горячего борща или супа. Некоторые делали себе из этого два блюда: сначала выпивали с хлебом жижу, а гущу оставляли на второе. В крышку котелка наливался горячий чай. Порой заваркой ему служил пережженный в печурке сухарь.

Утром я был разбужен дежурным по роте:

— Пора, Николаев, вставай!

— Что, уже? Какой приятный сон ты прервал! Мать во сне видел. Покупали мы с ней ржаные лепешки — горячие, пахучие…

— Попробовать-то успел? — спросил дежурный.

— Да ты же не дал, — ответил я, снова закрывая глаза в надежде, что сон повторится. Но заснуть мне разводящий так и не дал — растолкал:

— Кончай ночевать, Николаев, фашиста проспишь!

Я моментально вскочил на ноги.

Было около четырех часов утра. Выйдя из пропахшей дымом и горькой копотью землянки, я с удовольствием глотнул чистого зимнего утреннего воздуха. Раздевшись по пояс и прихватив за бруствером цинковой коробкой из-под патронов чистого снега, наскоро помылся. Окончательно проснувшись после этой процедуры, я совсем бодрым вернулся в землянку. Надо было торопиться и прийти на место раньше гитлеровца.

Подогрев на печурке вчерашний обед, я торопливо покончил с едой. НЗ — стограммовый, похоже, еще довоенный сухарь взял с собой. Теперь можно было собираться и в дорогу. Я прежде всего заново перебинтовал чистой марлей свою винтовку. Потом, скинув сапоги, проделал все, что говорил вчера Васильев: намазал жиром ноги, надел шерстяные носки, подаренные кем-то, обернул их газетой и намотал по паре портянок. Сапоги надел другие, специально принесенные Дудиным, — на два номера больше, чем мои. «Главное, чтобы ноги были в тепле», — всегда говорила мне мать. «Главное, чтобы у солдата портянки были правильно намотаны», — учили в армии. Так что за «главное» я теперь не беспокоился. Полушубков, как и валенок, у нас в то время еще не было, поэтому оделся я, как обычно, в шинель поверх ватной куртки и таких же брюк. Завершил свою экипировку белым маскхалатом.

Выслушав кучу полезных советов от своих друзей, я торопливо попрощался с ними: «Пора, не опередил бы меня фашист!»

Ориентировался я на местности неплохо — привычка разведчика, а потому быстро нашел свою «военную тропу». От боевого охранения до своего НП я полз буквально под снегом. Добравшись до места, как можно удобнее устроился. Дослав в патронник патрон, положил винтовку на приготовленные с вечера рогатульки. Теперь у меня все было готово для встречи с противником, оставалось терпеливо дождаться рассвета. Сегодня мне предстояло сделать один-единственный выстрел. Или совсем ни одного. Могло быть и так…

Скоро совсем развиднелось, стали хорошо просматриваться очертания обороны противника. Теперь я глаз не спускал с того места, откуда должен был появиться немецкий снайпер. Однако и вокруг приходилось смотреть в оба — не изменилось ли что со вчерашнего дня в обороне. «Пришел в засаду — прежде всего осмотрись вокруг себя. Что заметил нового — все внимание туда!» — постоянно напоминал я своим ученикам, так поступал и сам. Но сегодня не только за противником, за собой смотреть придется строже: не кашлянуть бы ненароком, не чихнуть, не шмыгнуть носом. Даже дышать придется аккуратней, «под себя», осторожно выдыхая воздух в снег: на таком морозе пар изо рта сразу же выдаст тебя противнику.

То, что передо мной опытный враг, можно было не сомневаться, как не надо было сомневаться в том, что он уже на месте. «Перехитрил-таки, подлец, пришел раньше меня!» — подумал я, когда рассвет уже наступил.

Глаза мои от непрерывного наблюдения через оптический прицел в одну точку стали слезиться. Мешали ветер, дувший прямо в лицо, да мороз. Я непрерывно смахивал слезу, стараясь особенно не шевелиться. Уже окоченели пальцы правой руки, постоянно готовые к бою. И меня стало беспокоить, сумею ли я, когда будет нужно, произвести прицельный выстрел. Я понимал, что в подобных дуэлях раненых не бывает, — снайпер, как сапер, ошибается только раз.

А время неумолимо текло. Прошло уже часа три, как я лежу тут, а с той стороны ни звука, ни движения. «Ну где же ты, чертов фашист? Покажись хотя бы на мгновение!» — шептал я окоченевшими губами. Вчера по слишком пышной фигуре под маскхалатом я догадался, что немец мой экипирован отменно. И горб на спине — наверное, термос запрятан под халатом. «Эх, термос, бы сюда с горячим чаем! — подумалось мне. — И руки бы погрел, и душу. Нет, лучше бы кружечку домашнего, круто заваренного, душистого чайку, сладкого, да еще бы с пирогом!..» — мечталось мне. И еще всякие разные мысли о доме полезли мне в голову, чуть ли не вся жизнь пронеслась перед моими глазами. Вспомнились Тамбов, дни праздников и мать, до рассвета хлопотавшая над немудрящими пирогами. Как она там сейчас без меня управляется? Трудно ей, наверное, а ведь не сознается, не пожалуется. Вспомнилась наша с ней комната на Интернациональной улице, всегда холодная, с заиндевевшей дверью и окном, обросшим льдом. Бр-р, как холодно зимою бывало дома! И теперь я тоже замерзаю… Дверь из комнаты выходила прямо на улицу. Ни тебе сеней, ни коридора. Мать, поди, завесила дверь ватным одеялом, а сама спит под байковым, набросив на ноги пальто. Сюда бы сейчас одеяло ватное, погреться… Как там у нее с дровами? Опять покупает полешками на базаре? А как мы зимой ходили в школу? Каждый обязан был ежедневно приносить полено дров из дома. Это в начале тридцатых годов было. А как теперь приходится ленинградским детям? Школа… Где ты, моя первая, имени А. С. Пушкина? Вспомнились учителя, друзья-ребята. Воюют теперь все! Где они, мои «мушкетеры» — Игорь Петров, Мишка Лаптев, Колька Баклыков и Васька Буданцев? Писем от них так и нет. Вспомнился наш класс — угловая комната с окнами, выходящими сразу на две улицы, на Советскую и Интернациональную. Вижу себя сидящим у окна и целых шесть уроков наблюдающим за скучающим на перекрестке милиционером-регулировщиком, мимо которого через определенный интервал ходило всего два автобуса да несколько грузовиков и легковых машин. Вот была техника! А теперь? А у немцев? Ее у них хватает. И как это мне удалось тогда подбить весь экипаж у танка?! Так эта железяка и осталась стоять у школы под Урицком, пока ее не захватили наши и не приволокли в дивизию…

«Хенде хох!» — так говорила и наша «немка» в школе, Варвара Афанасьевна Беляева, когда задавала всем один вопрос. Наш дорогой классный руководитель, «Варварушка»… А как мы у нее знали немецкий язык! Сколько полезного она дала нам за время учебы! Если бы не ее интересные уроки, не пьесы на немецком языке, поставленные с ее помощью на школьной сцене, да внеклассное чтение — знал ли бы я так хорошо немецкий язык, как знаю теперь? Как он пригодился мне в разведке! Да и только ли немецкий — все, приобретенное в школе, на фронте ой как пригодилось! Вот приеду после войны в Тамбов и первым делом отправлюсь в школу поклониться в ножки своим учителям — химичке Розе Исааковне Зильбергольц, математичке и физичке Наталии Порфирьевне Игнатьевой, литератору Серафиме Петровне Гавриловской и директору Владимиру Всеволодовичу Хорькову, участнику советско-финляндской войны. Историку профессору Ярошевскому. Как он учил нас быть внимательными, наблюдательными! Бывало, спросит: «Вы много лет ходите в эту школу. А сколько ступенек на нашей лестнице? Сколько окон по фасаду?» А мы не знали. А хорошо бы приехать в школу с медалью «За отвагу», как у директора Хорькова… Мне бы вот только этого черта свалить. Где он, провалился, что ли?! Думает ли показаться? Или рассчитывает, что я замерзну раньше его? Нет, шалишь! О постороннем я думать больше не буду. Слышал, вот так и замерзают, размечтавшись… Прочь, хорошие думы! Мне сейчас злиться надо, чтобы не замерзнуть! И я злюсь. Злюсь на этого осторожного бандита, который и сегодня не сделал опять ни одного выстрела. Чует, что ли, чего? Боится? А день-то зимний короткий…

Я уже давно сжимаю и разжимаю пальцы правой руки: они замерзли и не хотят гнуться. А тишина какая, будто вся оборона знает о нашем поединке и внимательно прислушивается: кто первый выстрелит? А немец, поди, сам меня ищет. Я почти неделю не стрелял, он заметил это и осторожничает. Не успел я так подумать, как будто что-то толкнуло меня в самое сердце: «Внимание!»

И точно: над снежным покровом из траншеи показалась голова фашиста. Мне сразу стало жарко.

Вот сейчас он, как и вчера, коротким броском перекинет свое крупное тело из траншеи на поверхность, быстро перемахнет этот трехметровый участок и был таков?! Не-е-т, шалишь, гад, на этот раз у тебя не выйдет! И я твердо сжал в руках винтовку.

Морда фашиста, так прочно сидевшая на пеньке прицела моей снайперки, была отчетливо видна через окуляр. Глаза гитлеровца воровато смотрели на наши траншеи, откуда он, естественно, мог ожидать любой неприятности. В мою сторону он даже не покосился. «Значит, не видит меня и не предполагает, что рядом кто-то может находиться. Это хорошо!» — подумал я.

Можно было бы нажать на спусковой крючок и выстрелить, но делать этого мне не хотелось: тогда фашист упал бы в свою траншею, а это не входило в мои планы. Мне нужно было его свалить и показать всем, как он лежит на нашей земле поверженным. А то, что он вот-вот выскочит, я был почти уверен. Он уже созрел для этого, и другого пути у него не было. Он должен будет повторить свой вчерашний маневр. Только теперь я об этом знал и ждал его.

Успокоенный тишиной вокруг, подгоняемый все усиливавшимся морозом и спускавшейся на землю темнотой, фашист, как я и думал, одним коротким прыжком очутился на поверхности. Низко пригнувшись, он успел сделать единственный и последний шаг. Долгожданный на нашем участке выстрел раздался. Он, как щелчок бича, прозвучавший в морозной тишине, повалил фашиста на снег. Снайперская винтовка, ставшая теперь безопасной для наших бойцов, выскользнула из рук и упала к ногам своего уже мертвого хозяина.

«Ну вот, кажется, и все…» — с облегчением подумал я. Мне хотелось встать во весь рост, выпрямиться и закричать на весь передний край: «Смотрите, ребята, какого матерого зверя я уложил!» Но ни встать, ни тем более закричать я пока не мог: уронив свою голову на руки, все еще сжимавшие холодную винтовку, я, кажется, впал в забытье. Сказалось часами длившееся нервное напряжение. Все тело сковала какая-то необъяснимая усталость, почему-то захотелось есть и спать, долго, беспробудно спать с чувством исполненного долга.

Не знаю, сколько я так пролежал, только в какой-то момент очнулся и разомкнул веки.

«А ведь надо что-то делать. Сколько же прошло времени? — спрашивал я себя. — Немцы каждую минуту могут хватиться своего снайпера, будут его искать. Нет, надо что-то делать!»

Я посмотрел в ту сторону, где лежал фашист. «Зря я думал, что могу промахнуться, этого не могло быть!» — с облегчением подумал я и стал заниматься собой. Сняв с левой руки шерстяную перчатку, начал осторожно растирать ею правую руку. Потом стал тереть снегом и опять перчаткой. Тер, все сильнее нажимая на пальцы, пока не почувствовал в них приятное покалывание. И снова снегом. Как только кровообращение в пальцах восстановилось и ноги, которыми я все время шевелил, стали послушными, я, не дожидаясь наступления полной темноты, пополз к убитому. Я не боялся быть замеченным противником: от простого, невооруженного глаза меня спасали маскхалат и глубокий снег.

Эти сорок метров, что нас разделяли, я прополз за несколько минут, изрядно пропотев за это время. Преодолев подкатывавшуюся к горлу тошноту (не каждый день приходится прикасаться к убитому тобой фашисту!), я подтянулся к его голове и сразу же увидел на виске входное отверстие от моей пули. На щеке запеклась застывшая на морозе кровь.

С минуту я раздумывал: что делать дальше? Тащить ли немца «целиком» в свои траншеи как вещественное доказательство содеянного мной или «разобрать его по частям»? «Нет, не дотащить мне этого замороженного черта. Да и нужен ли он? Возьму с собой что нужно, и — порядок!»

Финским ножом я распорол на нем маскхалат и сразу же увидел: на спине фашиста действительно был прилажен термос. Плоский, окрашенный в белый цвет, необычной формы. Я снял его и повернул хозяина на спину. Под новейшим белым полушубком я обнаружил полевую сумку и планшетку. На мундире — кучу орденов. Ножом срезал эти ордена, а из карманов забрал все документы, письма, фотоснимки. В полевой сумке я обнаружил голландский шоколад, турецкие сигареты, австрийскую зажигалку, немецкое печенье, итальянскую безопасную бритву и другое барахло. Часы на руке были: шведские. «Смотри, какой международный! Везде побывал и всюду грабил!» Я решил захватить винтовку и бинокль фашиста. Теперь все было готово и можно было отправляться в путь. Не стоило больше испытывать судьбу. Но в это время где-то глухо зазуммерил телефон. «Ты смотри, с каким комфортом жил, бандюга!» — подумал я и решил ознакомиться с логовом фашиста, а заодно, из озорства, ответить на звонок.

Прежде всего я обратил внимание на то, что, как я и думал, до стрелковой ячейки из траншеи не дорыли хода — метра три. Они-то и погубили гитлеровца. Его огневая точка была не чем иным, как просторным бронеколпаком, надетым на стрелковую ячейку. Смотровая щель занавешена двойным слоем марли, и все это снаружи занесено снегом. Вот и попробуй обнаружь такое за две сотни метров! Внутри, исключая телефонный аппарат да табуретку, стоявшую на деревянном (!) полу, все было как у нас. Только чуть просторней, и вход занавешен теплым одеялом.

Телефон все зуммерил. Он настойчиво вызывал стрелка на переговоры. Я снял трубку.

— Вас воллен зи? (Что вы хотите?) — спросил я вежливо.

— Во ист ду? (Где ты?)

— А… пошел ты…

— Вас, вас?! (Что, что?!) — раздалось в трубке.

— Да не нас, а вас! — ответил я и бросил трубку, «Бежать пора», — решил я и, срезав ножом аппарат, забрал его с собой.

Вспотевшим, уставшим, но счастливым свалился я прямо на руки своих друзей. Эти руки бережно опустили меня на дно траншеи. Друзья, уже несколько часов наблюдавшие за поединком, тискали теперь меня, поздравляли с победой.

— Да тихо вы, черти, сейчас начнется сабантуй, бежим скорее!

Предупреждение о «сабантуе» было своевременным, и ребята это быстро уяснили — народ опытный! Все мы резво двинулись по ходу сообщения к штабной землянке, прихватив трофеи.

Оповещенные о моем возвращении по телефону, на КП роты собрались начальники: рядом с командиром роты лейтенантом Буториным сидели комбат Морозов, политрук роты Попов, военфельдшер батальона Иван Васильев и улыбающийся майор Ульянов — из политотдела дивизии. Присутствию последнего я ничуть не удивился: майор Ульянов часто бывал у нас на переднем крае, и сейчас я был рад его видеть. Майора все любили и уважали за простоту, за храбрость, ум и человечность. Худой, высокий майор ходил по переднему краю с палочкой: он недавно был ранен в ногу.

— Товарищ майор! Ваше приказание выполнено: фашистский снайпер уничтожен! — с радостью доложил я комбату Морозову.

— Ну молодец. Значит, одолел-таки? — обнимая меня, произнес комбат. — Благодарю от лица службы. Двое суток будешь отдыхать, заслужил!

— Служу Советскому Союзу! — весело и громко ответил я. — Бил и буду бить эту пакость днем и ночью и обязательно обучу этому всю нашу роту!

Не беспокоили меня ровно два дня. Так на ротном КП, заботливо уложенный на что-то мягкое и прикрытый шубой, я это время и проспал. Не могли меня разбудить ни шквал артиллерийского огня, обрушившегося на наши траншеи в ту же ночь, ни крик старшины Дудина: «Подъем, Николаев, обед ждет!» Я отсыпался, кажется, первый раз за все то время, которое провели мы на этом участке.