Глава 12 ДОМ, КОТОРЫЙ ПОСТРОИЛ «МОМ»[62] , ИЛИ КРАСИВО ЖИТЬ НЕ ЗАПРЕТИШЬ

Глава 12 ДОМ, КОТОРЫЙ ПОСТРОИЛ «МОМ»[62], ИЛИ КРАСИВО ЖИТЬ НЕ ЗАПРЕТИШЬ

Прежде чем приступить к рассказу о Моэме — тайном агенте и путешественнике, нарушим хронологическую последовательность нашего повествования, забежим вперед и присоединимся к экскурсии по вилле «Мавританка», которую летом 1927 года совершили мистер и миссис Уильям Сомерсет Моэм.

На Лазурном Берегу, по пути из Вильфранш в Больё-сюр-Мер, на полпути между Ниццей и Монте-Карло, находится живописный мыс Сен-Жан Ферра, который за шестьдесят лет до Моэма приобрел бельгийский король Леопольд II, проживший на Сен-Жан Ферра больше сорока лет, с 1865 по 1909 год. Любвеобильный монарх окружил дворец тремя виллами, построенными для трех своих любовниц — по размаху и роскоши виллы строго соответствовали статусу любовниц и силе монаршей страсти. А затем, ощутив к старости, что приближается расплата за грехи, в 1906 году возвел еще одну, четвертую виллу, предназначавшуюся для своего личного духовника монсеньора Шарметона. Находилась вилла епископа в непосредственной близости от апартаментов одряхлевшего Леопольда: в отпущении грехов не только любвеобильный, но и богобоязненный монарх нуждался теперь куда больше, чем в любовных усладах. А поскольку епископ многие годы верой и правдой служил Господу в Алжире, построена была четвертая вилла в мавританском стиле, с башенками, куполом, колоннами и минаретом, отчего и стала называться «Вилла Мореск», то есть вилла «Мавританка».

На «Мавританку» и пал выбор Моэма, когда он после истории со сдачей в аренду дома на Брайенстон-сквер оказался без крыши — лондонской, по крайней мере, — над головой и принял решение приобрести дом на юге Франции. Весной 1927 года Моэм и Хэкстон, остановившись в отеле «Резерв де Больё», в течение марта и апреля в поисках дома разъезжали по Французской Ривьере, пока писатель не присмотрел «Виллу Мореск». Не торгуясь, он выложил за нее 48 500 долларов (сегодня — сумму смехотворную; после войны вилла уже оценивалась в два миллиона) и нанял архитектора Анри Делмотта перестроить мавританскую виллу «под себя». Должно быть, Моэм так любил «Мавританку» именно потому, что перестраивал ее, сообразуясь со своими вкусами и привычками, все придумал сам и сумел, уничтожив прихотливый барочный дизайн («барочные ужасы»), сделать здание простым, удобным для жизни и функциональным. «Этот дом, — сказал как-то Гэрсону Кэнину Моэм, — мой второй ребенок. Когда я купил его, он был не менее уродлив, чем всякий новорожденный, но сейчас, видите, он подрос и смотрится молодцом». К этому следовало бы добавить, что сказано это было уже после войны, когда вилле сильно досталось — и не только от «своих», но и от «чужих», о чем еще будет сказано.

Сайри, побывавшая — первый и последний раз — в «Мавританке» в июле, была первой посетительницей, по достоинству оценившей совместный творческий вклад архитектора и нового хозяина «Виллы Мореск». Мы уже говорили, что, вернувшись в Антибы после экскурсии по «Мавританке», она незамедлительно отправила мужу с шофером записку с предложением развестись — и ее можно понять: в перестроенной вилле ее присутствие не предусматривалось, и это было первое, что бросалось в глаза.

В глаза, впрочем, бросалось и многое другое. Дом и сад поражали воображение даже тех, кого поразить было непросто. С вившейся среди скал подъездной аллеи открывался вид на ослепительно белый особняк с зелеными ставнями, выходившими на просторную террасу над лежавшим внизу Средиземным морем, и высокой входной дверью с начертанным на ней знаком от сглаза. Точно таким же знаком, некогда привезенным отцом Моэма из Марракеша, помечены и ворота при въезде на территорию виллы, и все книги в библиотеке писателя. Присутствует этот знак и на обложках пятитомника полного собрания рассказов Моэма, выпущенного в России в самом конце прошлого века московским издательством «Захаров».

К морю сбегал уступами сад с пальмами, апельсиновыми деревьями, деревьями авокадо и африканскими лилиями, который обслуживали семь (!) садовников и посреди которого на возвышении сверкал в лучах солнца вырезанный в скале, выложенный мраморной плиткой бассейн с головой фавна работы Бернини в основании. К бассейну поднималась довольно крутая каменная лестница, по которой Моэм до старости взбегал по меньшей мере дважды в день — как и большинство гостей, он предпочитал бассейн морю. Неподалеку от бассейна, на морском берегу — какова предусмотрительность рачительного хозяина! — раскачивался под кактусами массивный, старинный бронзовый гонг, привезенный Моэмом из Индокитая: купавшиеся в бассейне звонили в гонг, когда хотели подкрепиться или выпить коктейль. Однажды, не заметив, что вода в бассейне спущена, в очередной раз напившийся до потери сознания Хэкстон нырнул в «сухой» водоем, сломал себе несколько шейных позвонков и больше полугода ходил в корсете (что, впрочем, не мешало ему продолжать пить). Моэм же, стремясь по обыкновению замять связанный с другом и секретарем скандал, с упорством, достойным лучшего применения, разъяснял гостям и соседям, что в действительности Джералд нырнул вовсе не в бассейн, а в море и ударился головой о скалу…

Из выложенного плиткой и облицованного черно-белым мрамором холла, мимо статуи китайской богини милосердия Куан-Йин, на второй и третий этажи виллы вела мраморная лестница, украшенная сиамскими бронзовыми головами, а также чучелами птиц с Борнео. На третьем этаже находились пять гостевых комнат, куда заглядывали апельсиновые, лимонные и мандариновые деревья, за окнами целыми днями пели щеглы, и круглый год цвела мимоза; еще две гостевые комнаты и, соответственно, две ванные с устрашающего вида африканскими масками по стенам располагались этажом ниже.

Спальня хозяина — небольшая комната с видом на море, мраморным камином, на котором стояло несколько фотографий матери писателя Эдит Снелл, и сицилийской кроватью XVIII века — также находилась на втором этаже. «Лежа на расписанной цветами кровати, я иногда складываю руки на груди и закрываю глаза — пытаюсь вообразить, как я буду смотреться, когда помру», — признался однажды Моэм. За кроватью стояла испанская барочная скульптура, а перед ней — встроенный книжный шкаф с томами любимых авторов — Уильяма Хэзлитта, Сэмюэля Батлера, Генри Джеймса, Стерна, а также со сказками братьев Гримм, дневниками Андре Жида, рассказами Киплинга.

Кабинет Моэма находился на самом верху, на плоской крыше виллы, от которой он был отделен узкой зеленой лестницей. Говорят, дом англичанина — его крепость; у Моэма неприступной крепостью служил кабинет, куда доступ гостям, даже самым близким, был строго-настрого запрещен в любое время суток. Из-за ведущей на террасу балконной двери, расписанной Гогеном и приобретенной Моэмом на Таити, открывался изумительный вид на Вильфранш, на море и скалы, и, чтобы вид этот не отвлекал хозяина дома от работы, широкий восьмифутовый орехового дерева массивный испанский обеденный стол XVII века, служивший Моэму столом письменным, развернут был от окна к книжным шкафам, камину и крытому синим батиком дивану. «Я закрылся от вида на море книжными шкафами, — говорил Моэм, — потому что эта комната предназначена для работы, а не для того, чтобы любоваться красотами». Над письменным столом висел портрет уже известной нам Сью Джонс — «женщины, которую я любил». А на самом краю стола, рядом с расписанной Гогеном балконной дверью, лежала рукопись романа «Луна и грош» с авторской — красными чернилами — правкой. Здесь, за этим массивным столом, Моэм на протяжении без малого сорока лет ежеутренне исписывал перьевой ручкой белую нелинованную бумагу. Писал очень быстро — это видно по «летящему» почерку, и редко переписывал написанное; обычно ему хватало одной, хоть и «густой», правки. Писал синими чернилами, правил красными; когда же себя редактировал, то текст обычно упрощал и сокращал. Однако редко что-то переделывал или менял: и сюжет, и герои, и даже композиция рассказа или романа уже были у него в голове и/или в записной книжке.

В огромной гостиной, за окнами которой прятался заросший лилиями пруд, где по ночам громко квакали лягушки, на стенах, точно в картинной галерее, висели картины Тулуз-Лотрека, Сислея, Писсарро, Утрилло, Ренуара, Руо, Гогена, Матисса, Пикассо, Боннара. Обращали также на себя внимание позолоченный деревянный орел, простерший свои крылья над камином из арльского камня, позолоченные же деревянные люстры, заваленный книгами круглый стол посередине, книжные полки до потолка и — главная барочная достопримечательность — стоящий в алькове испанский алтарь с увлажнителем воздуха; Моэм, как мы знаем, любил все испанское. Именно здесь, в гостиной, гостеприимный хозяин, «Могам», как его называли французы, облаченный в шелковую японскую пижаму и в кимоно, широко раскинув на французский манер в приветственном жесте руки, встречал с широкой, сердечной улыбкой своих многочисленных гостей. Но Моэм был лишь последним «звеном» в торжественном церемониале, который, как и всё в «Мавританке», расписан был до мелочей. Приезжали гости в Больё, городок под Ниццей, где их на «роллс-ройсе» хозяина встречал вместе с шофером Жаном Джералд Хэкстон. Хэкстон привозил гостей на виллу, где в дверях их приветствовал дворецкий Эрнест, и только потом, в гостиной или, в особых случаях, в холле, — хозяин дома.

Гостей, как правило, было меньше, чем домочадцев. На вилле постоянно жили пятнадцать человек. Сам Моэм — на Лазурном Берегу он жил, за вычетом пяти лет Второй мировой, до конца жизни не меньше шести месяцев в году, отлучаясь по делам в Нью-Йорк и в Лондон, где останавливался или в отеле «Дорчестер», или в купленной им небольшой квартирке на Хаф-Мун-стрит неподалеку от Пикадилли. А также Джералд Хэкстон, повариха, две горничных, дворецкий, лакей, шофер и, как уже говорилось, семь садовников. «Иногда, — говорил Моэм, — мне становится неловко оттого, что одного старика обслуживают тринадцать человек». К этим тринадцати следовало бы по справедливости прибавить еще четырех такс, названных именами героев вагнеровских опер; фавориткой хозяина была Эльза, названная в честь героини «Лоэнгрина».

Моэма никак не назовешь негостеприимным хозяином — его гости наслаждались отменным сервисом, уютом и роскошью: ели много, вкусно, разнообразно и исключительно с серебра, завтрак подавался лакеем в ливрее прямо гостю в постель, в распоряжении гостей были оранжерея, бассейн, два автомобиля, яхта, площадка для гольфа и теннисный корт. Вместе с тем распорядок дня хозяина дома от гостей, в том числе и самых именитых, не зависел ни в коей мере и разнообразием не отличался: Моэм был предельно пунктуален и требовал неукоснительной пунктуальности от своих гостей: весь день был у него расписан буквально по минутам. Бывали, правда, и исключения, когда Моэм, отложив перо, присоединялся к гостям на весь день, жил бездельной, рассеянной жизнью приглашенных на виллу.

Вот как, в несвойственном ему лирическом тоне, описывает Моэм летний день 1939 года в одной из поздних своих автобиографических книг «Строго по секрету»: «Жизнь мы вели простую и каждый день делали примерно одно и то же. Я встаю рано и завтракаю в восемь, что же до остальных гостей, то они в пижамах и халатах спускались вниз в самое разное время. Когда, наконец, все были готовы, мы рассаживались по машинам и ехали в Вильфранш, загружались в стоявшую у причала яхту и плыли в маленькую бухту на другой стороне Кап-Ферра, где купались и загорали до тех пор, пока, снедаемые волчьим аппетитом, не набрасывались на огромную миску макарон, сваренных нам итальянским матросом Пино. Мы поглощали макароны и запивали их легким красным вином „Вен Розе“, бочку которого я закупил в горах. Потом мы бездельничали и спали и снова купались, а после чая возвращались домой поиграть в теннис. Ужинали мы на террасе под апельсиновыми деревьями, по раскинувшемуся внизу морю протянулась ослепительно белая дорожка от полной луны. Было так красиво, что захватывало дух. В те мгновения, когда легкая застольная беседа и смех затихали, на нас обрушивалось многоголосое кваканье сотен маленьких зеленых лягушек из пруда в конце сада. После ужина Лиза, Винсент (Лизин первый муж. — А. Л.) и их друзья брали машину и отправлялись в Монте-Карло на танцы».

Этот отрывок может создать у читателя впечатление, что Моэм проводил так все летние дни. В действительности же, повторимся, это — то самое исключение, которое лишь подтверждает правило: день в Сен-Жан Ферра по большей части был расписан по минутам и подчинен строжайшему рабочему распорядку хозяина дома. В восемь завтрак: овсянка, чай со сливками и газеты. Затем — ванна, бритье и обсуждение меню со своим поваром итальянкой Аннетт Кьярамелло. Моэм надевал очки и диктовал по-французски: «Alors, pour commencer, une vichyssoise. Et ensuite, des escalopes de veau au mad?re. Et pour terminer, une cr?me brul?e»[63]. Аннетт была искусницей, особенно же ей удавались brie en gel?e[64] и мороженое с авокадо.

Сразу после гастрономических консультаций Моэм удалялся к себе в кабинет, где трудился, не отвлекаясь ни на минуту, до 12.45. Это было его любимое время дня: уединиться в кабинете и писать. Моэм шутил, что похож на француза из анекдота, который каждый вечер проводил с любовницей и на вопрос, почему он на ней не женится, резонно отвечал: «Где бы я тогда проводил вечера?»

И трудился строго по установленному плану: он всегда заранее знал, что напишет, когда и в какой последовательности. В 1927 году Моэм поделился своим «плановым хозяйством» с Полем Доттеном: «После окончания работы над сборником путевых очерков „Джентльмен в гостиной“ возьмусь за „Шесть рассказов, написанных от первого лица“. Потом — за роман „Малый уголок“, действие которого происходит в Малайзии. Ну а дальше „Дон Фернандо“ — книга об Испании, роман „Пироги и пиво“, сборник эссе „Подводя итоги“».

Вместе с тем Моэм считал, что в «Мавританке» пишется ему неважно, в путешествиях — куда лучше. «Моя вилла — место красивое, здесь прекрасно живется, но плохо пишется, — пожаловался он однажды, причем без тени кокетства, Гэрсону Кэнину. — Она — за пределами потока жизни, она — вне людей и событий. Ведь даже самое богатое и развитое воображение требует постоянной стимуляции. Требует зрелищ и звуков». Может, потому Моэм и приглашал к себе столько гостей — чтобы в наличии имелись «люди и события», «зрелища и звуки»?..

В 12.45 Моэм выходил к гостям; перед обедом — мясо (хозяин любил резать его сам), салат, фрукты и сыр — подавался коктейль, причем Моэм предпочитал очень холодный сухой мартини. В 14.30 хозяин дома ложился отдохнуть, после чего отправлялся на прогулку, либо читал детектив (любимое занятие), либо разбирал вместе с Хэкстоном почту, отвечал на письма, либо шел играть в гольф или в теннис.

Ужин (обычно на свежем воздухе, в саду, среди олеандров, камелий и тубероз), к которому Моэм неизменно выходил в черном галстуке и бархатном пиджаке и требовал, чтобы и гости соблюдали «дресс-код», подавался ровно в восемь. Согласно французскому этикету хозяина дома обслуживали первым, к тому же Моэм имел обыкновение есть очень быстро, поэтому, когда обслуживался последний гость (гостей обносили против часовой стрелки), тарелка хозяина дома была уже пуста, сам же Моэм, насытившись, затягивался вечерней сигаретой. Обыкновенно Моэм сидел во главе стола и, если был в хорошем настроении, «оркестрировал» застольную беседу, подавал реплики сам и не давал отмалчиваться гостям.

После ужина садились играть в бридж, а случалось, и в покер. Вот как описывает играющего в покер Моэма американский журналист Джек Хайнз: «Стиснутая в зубах трубка из верескового дерева плохо сочетается со строгим пиджаком и белоснежной сорочкой; карты сжимает в длинных расплющенных пальцах; прожигает пристальным взглядом мозги каждого из шести соперников…»

Ровно в 23.00 хозяин откланивался и удалялся на покой. Гости же, особенно те, что помоложе, пускались в загул: ведомые заводилой Хэкстоном, плыли на яхте в казино, или шли в рестораны, или на танцы, или на балет.

Гости в «Мавританке» были трех категорий: родственники, близкие друзья и знаменитости — впрочем, вторая и третья категории нередко совпадали: среди близких друзей знаменитостей было немало.

Род Моэмов на «Вилле Мореск» был представлен старшим братом писателя Фредериком Моэмом с женой, их сыном Робином, будущим писателем, и дочерью Моэма Лизой. Лиза выросла, вышла из-под опеки матери и в «Мавританке» в 1930-е годы, да и после войны тоже, гостила часто и с удовольствием, до войны — с первым мужем, швейцарским дипломатом, после войны — со вторым, британским аристократом; приезжала и с детьми — и от первого, и от второго брака.

До конца 1950-х годов отношения отца с дочерью были, можно сказать, безоблачными, хотя, как уже говорилось, в целом довольно прохладными, а вот между братьями Моэм, старшим Фредериком и младшим Уильямом, — мягко говоря, непростыми. Уилли, как мы помним, не скрывал своего резко отрицательного отношения к Фредерику, общался с ним редко и неохотно, предпочитая иметь дело не с ним, мизантропом, скептиком и молчуном, а с его обаятельной, веселой и дружелюбной женой — кстати говоря, горячей поклонницей его таланта. Тем не менее Уилли, с его всегдашней тягой к сильным мира сего, с братом не порывал. Но и не завидовать блестящей юридической и политической карьере Фредди не мог, гордости за родного брата никогда не испытывал. Лорд Фредерик Герберт, в свою очередь, не одобрял образа жизни Уильяма; полагал — и не без оснований, — что его нестандартная сексуальная ориентация бросает тень на безупречную профессиональную и общественную репутацию Моэмов. Был отнюдь не в восторге, что Робин дружен с Уилли и находится под его влиянием. И конечно же на дух не переносил Джералда Хэкстона; узнав от брата перед отъездом сына на континент, что в Вене Робин останавливается в том же отеле, что и Хэкстон, велел сыну заказать себе номер в другой гостинице.

Вдобавок Фредерик был не только совершенно равнодушен к весомым литературным успехам младшего брата, но относился к ним снисходительно, свысока и нисколько этого не скрывал. Изящную словесность лорд-канцлер и пэр Англии считал делом несерьезным, легкомысленным, тем более — вклад в литературу своего знаменитого брата, и откровенно давал ему это понять. «Дорогой Уилли, — со свойственной ему язвительностью пишет Фредди в одном из редких посланий младшему брату, — возможно, ты и прав, полагая, что пишешь ничуть не хуже Шекспира. Я не мог не обратить внимания, как тебя превозносят в самых неприхотливых изданиях нашей общедоступной прессы. Позволь, однако, дать тебе братский совет: не берись, сделай одолжение, за сонеты».

Находились братья и по разные стороны «политических баррикад». Фредерик симпатизировал Невиллу Чемберлену, который, собственно, и назначил его лорд-канцлером, горячо приветствовал подписанный британским премьером «мирный» Мюнхенский договор 1938 года, считал, как и многие в те годы, что Чемберлен предотвратил войну. Уилли же дружил с оппонентом Чемберлена Черчиллем и к переговорам Чемберлена с Гитлером, естественно, относился скептически. Узнав, что Робин пил чай с лидером оппозиции Уинстоном Черчиллем, лорд-канцлер Фредерик Моэм с кривой улыбкой сквозь зубы процедил: «Что ж, о вкусах не спорят». В свою очередь, и Черчилль, уже будучи премьером, при встрече с раненным в африканской кампании 1940 года Робином поинтересовался: «Как там ваш отец? Любит немцев по-прежнему?»

Когда Фредерик приезжал к брату в «Мавританку» (исходя из вышеизложенного, вообще странно, что братья изъявляли желание ездить друг к другу в гости), он по большей части глухо молчал, выказывая тем самым недовольство увиденным и услышанным. Или же отпускал короткие, по обыкновению ядовитые реплики, неодобрительно глядя на окружающих сквозь монокль. На вопрос одного из знакомых, хорошо ли кормят на вилле, он съязвил: «Простая пища вообще в моем вкусе», чем, разумеется, обидел гордившегося своим поваром брата, к чему, собственно, и стремился. И последний штрих к картине «Брат мой — враг мой». В шестисотстраничной автобиографии Фредерика «На исходе дня» младшему брату, знаменитому английскому прозаику и драматургу, места, по существу, не нашлось: Сомерсет Моэм упоминается на страницах книги лишь трижды, да и то вскользь. Впрочем, немногим больше места уделяется «великому» Фредерику и в мемуарах и записных книжках Моэма. На двух-трех сохранившихся фотографиях, где братья — очень, кстати, друг на друга похожие, особенно в старости, — сняты вместе, они демонстративно смотрят в разные стороны, чем напоминают нашего двуглавого орла.

К категории близких друзей можно отнести уже известного нам Джералда Келли, Годфри Уинна, молодого журналиста, чей репортерский дар раскрылся в основном во время Второй мировой войны, а заодно — прозаика, актера, талантливого теннисиста и бриджиста, к которому Моэм одно время питал далеко не платонические чувства. А также известных английских критиков Десмонда Маккарти, с которым Моэм дружил с войны, и Сирилла Коннолли, издателя журнала «Горизонт», где печатался Моэм, — где он только не печатался! А еще — четырех американцев: Гэрсона Кэнина, Бертрама Алансона, издателя Нелсона Даблдея, Карла Пфайффера, и двух редакторов — исполнительного директора «Хайнеманна» Александра Фрира, который говорил, что Моэм из тех писателей, которых не надо править. «Я напишу книгу и не отдам Вам ее, — писал ему Моэм, — до тех пор, пока она не будет полностью готова для публикации». И, так сказать, «личного» редактора Моэма, интеллектуала, острослова, секретаря трех премьеров — Асквита, Чемберлена и Черчилля, Эдди Марша, который, в отличие от Фрира, Моэма правил, и даже сильно, и которого Моэм за вкус, взыскательность и образованность ценил очень высоко. «Я многим обязан Эдди Маршу, — говорил Моэм в 1954 году Гэрсону Кэнину. — Совершенно уникальное существо. Эрудит. Он проштудировал гранки многих моих книг и не раз спасал мою репутацию, исправляя постыдные ошибки. Он одержим сочинениями своих друзей в том смысле, что придирается к каждому слову; угодить ему невозможно. Он признает только один уровень — безупречный…» А вот что как-то написал Моэм самому Маршу: «Я иной раз читаю в газетах, что а) я хорошо пишу и что б) я скромен. Те, кто это говорит, мало что смыслят. Хорошо пишете Вы, а не я. Что же до скромности, Ваша правка сродни железным набойкам на нацистских сапогах, что втаптывают мое лицо в дорожную пыль — поневоле будешь скромным…» Под «железными набойками» Моэм, надо полагать, имел в виду въедливость, придирчивость Марша, правка которого на полях моэмовских гранок больше напоминает развернутый критический комментарий.

Отдельно следует сказать еще о двух близких друзьях писателя. О прозаике и журналисте, гомосексуалисте со стажем Биверли Николзе, которому Моэм писал нежные письма, начинавшиеся весьма недвусмысленными обращениями: «мой драгоценный» и «мой ненаглядный». И о красавице блондинке Барбаре Бэк, жене известного лондонского хирурга Айвера Бэка. Светская львица, хозяйка одного из самых модных в 1930-е годы лондонских аристократических салонов, где собирались интеллектуалы гомосексуальной ориентации, Барбара была постоянным партнером Моэма по гольфу и бриджу. А еще — его постоянным корреспондентом; с Барбарой Бэк, неизменно веселой, разумной и остроумной, Моэм вел оживленную переписку на протяжении более тридцати пяти лет, регулярно узнавая от нее в подробностях последние лондонские светские новости, в том числе сплетни и интриги, касавшиеся его супруги. Для писателя, жившего на протяжении десятков лет большую часть года вдали от Лондона, где он бывал лишь наездами, такая «осведомительница» была поистине незаменима. «Более близкой и безмятежной дружбы, чем с Барбарой Бэк, — писал Биверли Николз, — у Моэма за всю его долгую жизнь, пожалуй, не было. Их отношения сложились счастливо, были гармоничными, непосредственными и абсолютно безоблачными».

Биверли Николз, кстати говоря, гостил не только у Моэма на вилле «Мавританка», но и в принадлежавшем Сайри «Доме Элизы» в Ле Туке, о чем оставил довольно любопытные воспоминания, остроумно озаглавив их «Дело о бремени страстей человеческих». Приведем, пусть и не вполне к месту, отрывки из этого мемуара, довольно живо передающего царившую в «Доме Элизы» атмосферу, а также отношения в треугольнике «Сайри — Моэм — Джералд».

«В первый же вечер гости собрались в гостиной: Ноэл Коуорд читал свою новую пьесу „Парижский Пьеро“. Джералд развлекал Сайри историей о том, как во время своего недавнего путешествия в Сиам он соблазнил двенадцатилетнюю девочку, посулив ей банку сгущенного молока. Этим рассказом он конечно же хотел ущемить Сайри, говорившую, что от Джералда „веет продажностью“.

В тот вечер они все пошли в казино, которое находилось всего в нескольких минутах ходьбы от виллы. Когда я вошел, меня окликнул Джералд, перед ним на игорном столе возвышалась горка фишек.

— Иди-ка сюда, красавчик, — подозвал он меня, — принеси мне удачу…

В три утра я услышал шум в комнате Джералда, открыл к нему дверь и обнаружил, что Хэкстон лежит на полу в чем мать родила и блюет, а вокруг рассыпаны тысячефранковые купюры. Сзади ко мне подошел Моэм, он был в ярости.

— Что это вы делаете в комнате Джералда? — поинтересовался он свистящим от бешенства шепотом.

Я ответил, что вошел, потому что услышал стоны.

— Он что, звал вас к себе? — не унимался Моэм.

Намек показался мне обидным, и я ответил, что Джералд был не в том состоянии, чтобы кого-то звать или о чем-то просить. Моэм встряхнул меня за плечи и буркнул:

— Убирайтесь… <…>

Отношения между Сайри и ее мужем были напряженными, это чувствовалось. На следующее утро Сайри, войдя в гостиную, перецеловала всех присутствующих со словами: „Дорогой! Дорогая!“ — а затем подошла, в ожидании поцелуя, к мужу. Тот отвернулся. Сайри, однако, не растерялась и сказала:

— Я всегда считала, что Джералд, как никто, умеет смешивать крепкие коктейли. <…>

В воскресенье утром гости сидели за завтраком и читали парижское издание нью-йоркской „Геральд“. Моэм в китайском халате присел к столу, он ждал, когда Сайри, которая в это время завтракала в постели в своей нижней спальне, его к себе позовет. Я тоже сидел за столом и машинально перебирал лежавшие в вазе груши и яблоки.

— Вас что, в детстве не учили, что фрукты в вазе руками не трогают? — недовольным голосом обронил Моэм.

В столовую вошла служанка.

— Мадам кончила завтракать, — сказала она, и Моэм пошел в спальню жены, откуда вскоре послышались громкие, раздраженные голоса.

— Не кричи, пожалуйста! — то и дело доносился до нас голос Моэма. — И не устраивай мне сцен! — Эти слова он повторял очень часто.

Моэм был в бешенстве: сегодня утром он обнаружил на своем туалетном столике счет за выстиранное белье. Прачку Сайри не держала, постельное белье гостей она отдавала стирать в город, а счета за стирку предъявляла гостям. Моэм счел это оскорбительным. Одевшись, Сайри вошла в гостиную и обратила внимание, что одно кресло стоит не на месте.

— Кто передвинул кресло? — поинтересовалась она.

— Я, — ответил Джералд.

— В таком случае поставьте его на место.

Джералд встал.

— Садись, Джералд, — вмешался Моэм. — Кресло мы передвинули потому, что в комнате так уютнее.

— Ничего подобного, — возразила Сайри. — От этого у комнаты сделался провинциальный и вульгарный вид. Поставьте кресло на место, Джералд. И сделайте это прямо сейчас, очень прошу вас.

— По-моему, тебе должно было понравиться, что у комнаты такой провинциальный и вульгарный вид, — сказал Моэм дрожащим от гнева голосом. — Ты же сама сделала из дома дешевый пансион. И у тебя не гости, а постояльцы, ведь иначе ты не раздавала бы им счета за выстиранное белье. Скоро, надо полагать, будешь брать деньги за стол и за постой. Постыдилась бы!

Сайри повернулась и вышла из комнаты».

Справедливости ради, нужно сказать, что Моэму никогда не пришло бы в голову брать с гостей «Мавританки» деньги за выстиранное белье…

Вернемся, однако, из «Дома Элизы» на «Виллу Мореск». К приезжавшим туда знаменитостям следует в первую очередь отнести Уинстона Черчилля, лорда Бивербрука, а также герцога и герцогиню Виндзорских — то бишь отрекшегося от английского престола Эдуарда VIII с женой-американкой Уоллис Симпсон. Однажды, играя с ней в паре в бридж, Моэм пожаловался своей партнерше, что, за вычетом двух королей, он ничем ей в этом роббере помочь не сможет. «Какой прок в наше время от королей, раз они отрекаются от престола?» — пошутила герцогиня. Отрекшийся же от престола был, судя по всему, абсолютно счастлив — во всяком случае, он постоянно всем говорил: «Я каждый день благодарю судьбу за то, что герцогиня согласилась выйти за меня замуж».

Бывали на вилле и знаменитости из мира искусств: частыми гостями «Мавританки» были также жившие на Ривьере Жан Кокто и Марк Шагал. И, естественно, — из мира литературы. К «близким» литературным знаменитостям принадлежали Ребекка Уэст, Арнолд Беннетт, Редьярд Киплинг, Ноэл Коуорд. А также обосновавшиеся, как и Моэм, на Лазурном Берегу автор «Питера Пена» Джеймс Барри, редактор авторитетного «Субботнего обозрения», журналист и скандальный прозаик Фрэнк Харрис, Герберт Уэллс, который зимой 1934/35 года жил на «Вилле Мореск» с «железной женщиной» Мурой Будберг, и романист Майкл Арлен. Это у него Моэм, натренированный Годфри Уинном, летом 1929 года выиграл на корте «Мавританки» «исторический» теннисный поединок. А еще — Ивлин Во и переехавший из Англии в Италию Макс Бирбом. С Ивлином Во, который, к слову сказать, высоко ценил профессионализм Моэма, говорил, что он — «единственный среди нас профессионал, у которого можно учиться с выгодой для себя», Моэма познакомил Годфри Уинн. Как-то раз на вопрос старшего брата Ивлина, тоже писателя, Алека Во, знаком ли Моэм с его братом, Моэм ответил: «И да, и нет. Годфри Уинн представил его мне, но не меня ему, сделав мне тем самым комплимент. Во, дескать, должен был знать, кто я такой. Но ваш брат, подозреваю, этого не знал».

С Ивлином Во и Бирбомом связаны две забавные истории. В одной Моэм продемонстрировал столь свойственные ему респектабельность, сдержанность и исключительную невозмутимость, в другой — отменное чувство юмора.

Однажды, отвечая на вопрос хозяина дома, что собой представляет один общий знакомый, Ивлин Во, не подумав, ляпнул: «Педик и заика в придачу». Впоследствии, вспоминая этот случай и чудовищную неловкость, которую он испытал, Во заметил: «Все висевшие в комнате картины Пикассо побелели у меня на глазах — Моэм же остался совершенно невозмутим».

В другой раз Макс Бирбом, всегда много о себе понимавший, отклонил приглашение Моэма приехать из Италии на виллу «Мавританка» на том основании, что вызван был не письмом, а телеграммой. И вот что ответил ему Моэм:

«Cher Monsier de Max,

с моей стороны было весьма самонадеянно приглашать

1) несравненного стилиста,

2) выдающегося отшельника,

3) единственного карикатуриста на свете, коему не удалось нарисовать на меня карикатуру, — посредством вульгарной телеграммы. Каждый из вышеупомянутых персон, посмей я вновь обратиться к ним с подобным предложением, должен был бы удостоиться официального послания. Мне следовало бы отправить к ним Шевалье де ля Роз в белом атласе, который пропел бы мое приглашение чистейшим контральто. Неужто Вы думаете, что я воспользовался бы вульгарным куском проволоки, привязанной к телеграфному столбу, если бы отдавал себе отчет в том, что эти трое, по сути, — один человек. И этот один (Господи, разве не вбивали газеты сию избитую истину в мои завистливые уши на протяжении сорока пяти лет?!) является не кем иным, как НЕСРАВНЕННЫМ МАКСОМ?..»

Хозяин «Мавританки» был не только сдержан, остроумен и обходителен. Он с удовольствием вел — в рамках своего жесткого расписания, разумеется, — литературные беседы, охотно делился опытом, давал советы и рекомендации молодым, оказывал им помощь, в том числе и практического свойства. «Он много говорил о литературе, — вспоминает не раз бывавший на вилле у Моэма лорд Кларк, — иногда рассказывал о том, что в этот момент пишет. И даже, что я считаю для себя огромной честью, давал мне прочесть только что им написанное, спрашивал, надо ли изменить ту или иную фразу, строку или слово. Моэм был очень добросовестный профессионал, который отшлифовывал свой текст до немеркнущего блеска».

«Самое приятное было сидеть с ним на террасе перед вторым завтраком или после ужина, беседуя о книгах, — вторит лорду Кларку актер и драматург Джордж Райлендз. — Моэм считал, что в театре я разбираюсь неплохо… Он знал, что я интересуюсь театром, что пишу пьесы и даже успешно играю на сцене. И мы говорили с ним о театре, а еще о Хэзлитте и Драйдене».

«Нет такой вещи, как вдохновение, — поучает Моэм своего юного друга Годфри Уинна, человека, безусловно одаренного, но ленивого и легкомысленного, что видно хотя бы из названий его статей в женских журналах: „Дочь, которую мне хотелось бы воспитать“, „Девушка, на которой я рассчитываю жениться“, „Следует ли женам делать карьеру?“, „Почему я люблю работать с женщинами?“. — Во всяком случае, для меня вдохновения не существует. Зато есть преданность делу, погруженность в ремесло. Я — писатель, который сделал себя сам. Сочинительство такая же профессия, как медицина или правоведение… Ваша же беда в том, что вы пишете сердцем».

Сходным образом поучает Моэм и еще одного начинающего сочинителя, своего племянника Робина, который посылает дяде рассказы, издает в Итоне, где его за употребление длинных, малопонятных слов называли «ходячим словарем», журнал «Шестипенсовик». «Запомни, — пишет Моэм Робину, которого он, довольно равнодушный к родственникам, любил, жалел и всю жизнь опекал, — тебе еще только семнадцать, и ты не отдаешь себе отчет в том, что литературный труд — дело очень кропотливое. Поэтому не рассчитывай, что ты чего-то добьешься, если не будешь прикладывать огромных усилий. Увидеть себя в печати очень полезно: сразу понимаешь, чего ты стоишь…»

Слова «кропотливый», «добросовестный», «добиваться», «прикладывать усилия», «заставлять себя» встречаются в моэмовских беседах о литературном труде, в его эссе и очерках очень часто — их можно было бы опубликовать под шаблонной рубрикой «Сделай себя сам». «Сделай себя сам» — это в известном смысле литературный девиз писателя, все его рекомендации молодым — и не молодым — авторам, по существу, сводятся к этому; ремесло Моэм всегда ставил выше творческого поиска. «Я всегда считал необходимым заставлять себя писать, — говорил Моэм Гэрсону Кэнину. — Идеальному писателю приходится заставлять себя не писать. Я же, за неимением ничего более увлекательного в жизни, всегда подбивал себя писать, развивать свои способности… Я постоянно себя удивляю. Удивлять себя очень важно. Общих правил для сочинения книг, как и для занятия любовью, не существует; то, что подходит одному, не подходит другому. Каждый должен искать свой путь…»

Моэм наставляет на путь истинный юных Годфри Уинна и Робина, Кэнина. Своим же именитым гостям он, разумеется, нотаций не читает, однако недоволен многими. Одни раздражают его, трудоголика, бездельем, другие — беспробудным пьянством, третьи — бесцеремонностью. Главная же беда гостей «Мавританки» состоит в том, что их, увы, слишком много; каждый по отдельности хорош, а вот вместе взятые… «Бывают гости, которые никогда не закрывают за собой дверь и никогда не выключают свет, когда выходят из комнаты, — пишет Моэм в очерке, посвященном гостям. — Бывают гости, которые после обеда ложатся вздремнуть, не удосужившись снять грязные ботинки, и после их отъезда приходится отмывать спинку кровати. Бывают гости, которые курят в постели и прожигают дыры в простынях. Бывают гости, которые сидят на диете, и им приходится готовить специальную пищу, а бывают и такие, которые ждут, пока их бокал будет наполнен выдержанным бордо, а потом говорят: „Спасибо, что-то сегодня вина не хочется“. Бывают гости, которые никогда не ставят книгу на место, некоторые же снимают с полки том из собрания сочинений и его благополучно зачитывают. Бывают гости, которые перед отъездом берут у вас в долг и деньги не возвращают». Однако главный недостаток гостей (без которых, впрочем, Моэм обойтись не мог) состоит в том, что они — вольно или невольно — мешают хозяину виллы работать. «Они приезжают отдохнуть и сменить обстановку, — жалуется уже сильно постаревший писатель одному знакомому, — и, естественно, хотят, чтобы их развлекали. Они не понимают, что вилла — мое рабочее место и что они нарушают мой образ жизни. Им невдомек, что писатель пишет не только когда сидит за своим письменным столом, он пишет весь день, даже если не водит пером по бумаге. От этих гостей одна суета».

Иными словами, гости, даже близкие друзья и родственники, мешают если не жить, то уж точно творить. Вот и судите после этих двух монологов, гостеприимный Моэм хозяин или нет. Тот самый Моэм, который выговаривал Сайри зато, что та берет с гостей деньги за выстиранное постельное белье.

Случалось, что гостеприимный хозяин, разобидевшись, даже позволял себе избавляться от нежелательных гостей. Когда писатель Патрик Ли-Фермер, который в свое время учился с Моэмом в Кентербери, в Королевской школе, заявил однажды за ужином, что в школе заикались «не только ученики, но и герольды», Моэм промолчал, однако, дождавшись конца трапезы, протянул незадачливому Ли-Фермеру руку и как ни в чем не бывало сказал: «Должен с вами проститься, так как за завтраком вас уже не увижу». Когда американский приятель Моэма Патрик О’Хиггинз отправился вечером в близлежащий бордель и заявился на виллу лишь под утро, Моэм объясняться с ним не стал, но перед обедом подозвал секретаря и распорядился (дело было уже после войны): «Сегодня приезжают Сазерленды и комната Патрика мне понадобится». Вообще, надо сказать, что насчет многих своих гостей Моэм, отлично разбиравшийся в людях и иллюзий по поводу большей части человечества не питавший, никогда особо не обольщался. «Очень многим моим гостям „Мавританка“ на самом деле не нравится, — с грустью признался он как-то Гэрсону Кэнину. — Подолгу живут у меня, расхваливают мой дом, а потом возвращаются в Лондон и его поносят…»

Больше же всего из живущих на вилле он, пожалуй, недоволен, хотя старается это не демонстрировать — на людях, во всяком случае, — самым близким ему человеком — Джералдом Хэкстоном. После стольких лет самых тесных отношений Моэм словно прозревает: Хэкстон ему по-прежнему нужен, а вот он Хэкстону — нет. Не об этом ли щемящие поэтические строки из «Записных книжек» Моэма?

Я не могу смириться, что тебя теряю,

Что жизни нашей наступил конец.

Я чувствую: в твоем распутном сердце

Нет больше нежности и нет любви ко мне.

Поэзия, прямо скажем, не самого высокого полета, но то, что Моэм тяжело переживает черствость, равнодушие друга, нельзя не заметить.

Взаимных претензий у «хозяина и работника» с каждым днем становится все больше. Хэкстон идет вразнос. Буянит, развратничает, беспробудно пьет, иногда пропадает в сомнительных притонах и игорных домах целыми неделями, проигрывает тысячи. А когда выигрывает — безудержно веселится, поит и «гуляет», не считая денег, гостей «Мавританки». Он недоволен, что Моэм не оплачивает его долги, и своего недовольства не скрывает: злится, поносит, порой прилюдно, своего работодателя и любовника. Вообще, ведет себя с ним вызывающе, развязно, позволяет себе малоприличные шутки, намекая на интимность их отношений. Кто-то из гостей вспоминал, как однажды Моэм, выйдя к столу, сказал, как всегда заикаясь: «Я только что п-п-принял оч-ч-чень горяч-ч-чую ванну». — «И не мастурбировал?» — поинтересовался Хэкстон.

Поведение Хэкстона понять можно. Он пьет и куражится во многом потому, что ему надоело мириться с ролью прислужника и секретаря, находиться в тени знаменитости: Моэм стареет (не молодеет и Хэкстон), совместные путешествия становятся редкими, любовные чувства остывают.

Моэм же по-прежнему Хэкстона любит, жалеет его, привязан к нему и вместе с тем как человек предельно собранный и сдержанный не переносит неуправляемости и развязности своего многолетнего любовника. «Я не могу позволить себе тратить оставшиеся мне годы, — пишет он Барбаре Бэк, — на то, чтобы быть сиделкой у дряхлеющего пьянчуги». В середине 1930-х Моэм подумывает даже разъехаться с Хэкстоном и продать «Мавританку» и наверняка продал бы, да покупателя не нашлось. Моэм жалеет друга, старается, как может, скрывать его «фокусы» — не в обыкновении Моэма выносить сор из избы. Но в конце концов не выдерживает. «Джералд больше любит бутылку, чем меня», — жалуется он одному своему знакомому. «Вы даже себе не представляете, Годфри, — сказал он однажды в сердцах Уинну, — что значит быть женатым на человеке, который женат на выпивке!» В такие моменты вид у писателя делается затравленный, озлобленный. «Он был похож на мертвеца, у которого после кончины отросла щетина, — писала о Моэме в 1930-е годы Вирджиния Вулф. — И крепко сжатые губы, растянутые в застывшей улыбке, тоже напоминали покойника. Глазки маленькие, как у хорька. А на лице страдание, злоба и подозрительность… Сидит, забившись в угол, точно зверек в западне». Примерно то же и в это же время писала о Моэме жена Дэвида Герберта Лоуренса Фрида (Лоуренсы Моэма недолюбливали): «Несчастный и язвительный человек — от жизни он не получает абсолютно никакой радости…»

Радоваться Моэму было особенно нечему, а меж тем его «браку» с Хэкстоном ничего не угрожает, они по-прежнему неразлучны, их отношения неровны, но пылки, они часто ссорятся, но быстро мирятся, они по-прежнему живут и путешествуют вместе. А вот отношения деловые под угрозой: свои секретарские обязанности вечно пьяный Хэкстон выполняет из рук вон плохо. А поскольку, как известно, свято место пусто не бывает, на моэмовском горизонте появляется Хэкстон «номер два» — Алан Фрэнк Серл.

С Аланом Серлом Моэм встретился летом 1938 года, когда в очередной раз приехал в Лондон и задумал написать вторую «Лизу из Ламбета». Правда, теперь писатель черпал «трущобный материал» не в Ламбете, а в другом бедном лондонском квартале — Бермондси, где и встретился со страдающим псориазом 24-летним сыном местного портного, тихим, улыбчивым, симпатичным молодым человеком с правильными, мелкими чертами лица и курчавой шевелюрой. Несмотря на юный возраст, Алан уже состоял в гомосексуальной связи с маститым литератором, театралом, интеллектуалом-блумсберийцем, автором известных художественных биографий Литтоном Стрэчи, который, к слову, Моэма как писателя ценил не слишком высоко, говорил про него: «Второй класс, отделение первое»; Моэм в долгу не остался, это таких, как Стрэчи, он называл «спесью культуры».

У Стрэчи Моэм молодого Серла и «одолжил»; предполагал, что ненадолго, а оказалось — на много лет. Узнав, что Серл работает в благотворительной организации по оказанию помощи вышедшим на свободу заключенным, Моэм поинтересовался, собирается ли он заниматься этим всю жизнь. Когда же выяснилось, что молодой человек больше всего на свете хочет путешествовать, Моэм тут же, невзирая на протесты родителей Серла, увез его с собой сначала во Францию, а оттуда в сентябре 1938 года в Швейцарию, куда отправился «омолодиться» в клинике модного в то время изобретателя клеточной терапии Пауля Ниханса. На обратном пути из Женевы в Париж Моэм и Серл попали в автомобильную аварию, и у Алана появился хороший шанс продемонстрировать своему сожителю и благодетелю «сыновнюю» заботу: в парижской больнице он две недели трогательно за Моэмом ухаживал, чем к себе писателя, ясное дело, очень расположил.

Как и Хэкстону, Серлу были свойственны авантюризм и азарт, но, в отличие от Джералда, он был не агрессивен и не навязчив и, главное, покорен: Моэма и тогда, и много лет спустя он слушался беспрекословно, ни в чем ему не перечил. Решение Моэм принял, как всегда, разумное, взвешенное: чтобы «не дразнить зверя», он не стал раньше времени приглашать Серла в «Мавританку»: встреча Хэкстона и Серла не сулила последнему ничего хорошего. С 1929 по 1945 год Серл был «заочным», лондонским секретарем Моэма, выполнял роль «дублера» Хэкстона, своего рода «запасного игрока», с конца же войны, после смерти Джералда, стал секретарем «полноценным» и прожил с Моэмом на «Вилле Мореск» до конца его дней.