Глава 10 «ВМЕСТО ПЕПЛА УКРАШЕНИЕ», ИЛИ «МОЖНО ЖИТЬ ДАЛЬШЕ»

Глава 10 «ВМЕСТО ПЕПЛА УКРАШЕНИЕ», ИЛИ «МОЖНО ЖИТЬ ДАЛЬШЕ»

Переводчик, водитель и санитар автосанитарной части «Перевозка раненых на колесах» Уильям Сомерсет Моэм не забывал меж тем и о своем литературном поприще. Притом что его служба в Красном Кресте была очень напряженной — выносить из-под огня раненых, перевязывать их и вывозить на санитарном «форде» за линию фронта, — в перерывах он ухитрялся читать присланную ему из Англии корректуру своего, быть может, лучшего романа — «Бремя страстей человеческих». Лучшим считал его и Моэм, который, как мы знаем, не был особенно щедр на похвалы самому себе. «Я, пожалуй, готов согласиться с расхожим мнением, что „Бремя“ — моя лучшая книга, — напишет он спустя много лет. — Такую книгу писатель может написать всего один раз. Ведь у него, в конечном счете, всего одна жизнь. На то, чтобы собрать материал только для этой книги, у меня ушло тридцать лет жизни».

Служивший с ним в одной части Десмонд Маккарти, тогда начинающий, а в дальнейшем маститый литературный и театральный критик, которому, кстати, приходилось писать и о Моэме, вспоминает, как, получив гранки «Бремени», Моэм, когда выдавалась свободная минута, раскладывал их у себя на кушетке и правил текст при неровном пламени свечи. Маккарти обратил внимание, что поправок в гранках было очень мало, и однажды спросил Моэма, почему тот не правит набранный текст, на что писатель ответил, что обычно, прежде чем отправить рукопись в печать, он сначала дает ей «отлежаться», а затем тщательно, с пристрастием ее правит.

Роман, оговоримся, назывался тогда иначе — несколько видоизмененной цитатой из Ветхого Завета: «Вместо пепла украшение», в договоре же с Хайнеманном проставлены были еще два дополнительных заглавия: «Преходящее» и «Гордиться жизнью» — оба очень значимые. «Бременем страстей человеческих» (так назван один из разделов «Этики» Спинозы) роман был поименован лишь на самом последнем этапе, когда неожиданно выяснилось, что слова пророка Исаии однажды уже были кем-то для заглавия использованы.

В «Бремени» заложен парадокс: герой и похож и не похож на автора, узнаваем и не узнаваем. Многие подробности биографии Моэма, как уже не раз говорилось, совпадают с биографией главного действующего лица. Подобно Уилли Моэму, Филип Кэри рано теряет любимую мать, живет в заштатном приморском городке у дяди-викария, терпит от соучеников закрытой школы насмешки (правда, не из-за заикания, а из-за врожденной хромоты), духовно раскрепощается в Гейдельберге, учится в медицинской школе при больнице (Святой Фома становится в романе Святым Лукой). А еще очень любит странствовать, словно предчувствуя, что «где-то там он узнает о жизни новое…». Все это позволяет причислить «Бремя» если не к жанру автобиографии, то, по крайней мере, к автобиографическому роману, на чем настаивает и автор. «Это не автобиография, — предостерегал Моэм в книге „Подводя итоги“ своих критиков и биографов — и те и другие склонны были ставить знак равенства между Филипом и Уилли. — Это автобиографический роман, где факты перемешаны с вымыслом; чувства, в нем описанные, я пережил сам, но не все эпизоды происходили так, как о них рассказано, и взяты они частью не из моей жизни, а из жизни людей, хорошо мне знакомых»[48].

Пусть Филип Кэри и не является слепком с прозаика и драматурга Уильяма Сомерсета Моэма, но герой он, безусловно, автобиографический, писал его Моэм, как бы там ни было, с самого себя. Но не с того Моэма — в этом-то и парадокс, — который был членом клуба Дэвида Гаррика, завсегдатаем светских салонов и загородных усадеб, заядлым игроком в бридж и гольф, волокитой и бонвиваном, баловнем лондонских и нью-йоркских театральных премьер. Тут пути героя и автора расходятся. Больше того, Филип Кэри, при всем своем сходстве с Уилли Моэмом, является антиподом того светского щеголя, которого запечатлел на своем портрете друг писателя Джералд Келли. Автор — для Моэма это большая редкость — словно срывает с себя маску. Вместо светского бонвивана, популярного и зажиточного литератора и острослова, хорошо известного по обе стороны Атлантики, нам явлен мятущийся, одинокий, безвестный, неуверенный в себе и неимущий молодой человек — «портрет художника в молодые годы», если воспользоваться названием знаменитого и тоже автобиографического романа Джеймса Джойса. Жизнь для этого молодого человека — не череда успехов, а тяжкое бремя: это и его физический изъян, и навязанное ему жесткое религиозное воспитание, и отношения с любимой женщиной, над ним измывающейся и его цинично использующей.

Антиподом автора Филип Кэри является не только в отношении к жизни, но и в отношении к искусству. В начале романа, этого английского аналога «Воспитания чувств» Флобера, герой проникается убеждением, что в мире нет ничего важнее искусства, однако ближе к финалу Филип Кэри теряет к искусству интерес, тот повышенный интерес, который всегда питал к изобразительному искусству и литературе сам Моэм: «Филипа перестало интересовать искусство, ему казалось, что теперь он куда глубже воспринимает красоту, чем в юности, однако искусству он больше не придавал былого значения. Ему куда интереснее было плести узор жизни из пестрого хаоса явлений, и возня с красками и словами выглядела пустым занятием»[49]. Филип Кэри приходит к выводу, что «культурность — это маска, скрывающая лица людей», и что куда интереснее изображать людей без масок, без покровов. Людей, не считающих нужным приспосабливаться к каким-то нормам. Людей, чья человеческая природа проявляется более зримо и полно. Иными словами, людей интересных, самобытных, диковинных — именно такие и становятся отныне объектом интереса Моэма-рассказчика. «Спесь культуры слетела с меня, — вспоминает Моэм в книге „Подводя итоги“. — Отныне я принимал мир таким, как он есть»[50].

«Бремя страстей человеческих» — идеальная книга для литературоведческих штудий, роман словно располагается на пересечении многих литературных направлений и жанров. Моэм, кажется, стремится учесть и усвоить опыт авторов как классических, так и современных, продемонстрировать свою недюжинную литературную осведомленность, взять, что называется, понемногу ото всех.

О том, что «Бремя» — роман автобиографический, уже сказано, в том числе и самим автором, который, кстати, окончательно убедился в этом, когда, уже после Второй мировой войны, вызвался читать вслух отрывки из «Бремени» в записи для слепых. «Начал Моэм спокойно и уверенно, — вспоминал присутствовавший на записи Гэрсон Кэнин, — однако затем эмоции его захлестнули, и уже в конце первой главы он начал запинаться и заикаться, с трудом сдерживая слезы, а спустя несколько минут и вовсе умолк. „Боюсь, эта чертова книга куда более автобиографична, чем я готов был признать!“ — сказал он мне после записи».

Не выглядит натянутой и аналогия с романом воспитания, и, прежде всего, с классикой жанра «Вильгельмом Мейстером» Гёте. Филип Кэри и Вильгельм Мейстер и в самом деле имеют немало общего. И в том и другом романе, в соответствии с законами жанра, читатель наблюдает за становлением личности главного героя. И тот и другой молод, образован, одарен. И тот и другой тяготится средой, в которой живет. И тот и другой покидает семью и родной город в поисках своего места в жизни. И тот и другой безразличен к выгоде, наживе, увлекается искусством, Вильгельм — театром, Филип — живописью. Вильгельм бросает семейную коммерцию и одно время ведет жизнь бродячего актера. Филип отправляется в Париж, где пытается стать художником. Вильгельм оставляет театр и становится хирургом; Филип, уяснив себе, что первоклассного художника из него не получится, возвращается в Англию и также поступает в медицинскую школу. Вильгельм неоднократно и страстно влюбляется. Влюбчив (на свою беду) и герой «Бремени»: сначала у него роман с гувернанткой мисс Уилкинсон, потом — с сочинительницей дешевых романов Норой Несбитт, списанной с уже упоминавшейся Вайолет Хант, потом — с женщиной-вамп, официанткой дешевой лондонской закусочной Милдред Роджерс, про которую злые языки поговаривали, что ее прототипом является не юная официантка, а юный официант. И, наконец, — с правильной, нравственно чистой Салли Ательни, той, кому суждено было освободить героя от «бремени» Милдред, вывести его, так сказать, из мрака на свет.

Похож Филип Кэри и на Эрнеста Понтифекса, героя еще одного знаменитого, иконоборческого автобиографического романа «Путь всякой плоти» старшего современника Моэма Сэмюэля Батлера. И Понтифекс, и Филип получают воспитание в образцовой викторианской богословской семье. Воспитатели и того и другого — корыстные, прижимистые и жестокие лицемеры, живущие, как сказали бы сейчас, двойными стандартами. И Понтифекс, и Филип пытаются освободиться от навязанного им тяжкого бремени ханжеского викторианского воспитания. И тот и другой становятся жертвой женщины, и тот и другой в финале возрождаются к жизни, по-новому видят ее смысл.

При желании (а такое желание у литературоведа-компаративиста всегда в наличии) можно обнаружить сходство между «Бременем страстей человеческих» и «Портретом художника в молодые годы» Джеймса Джойса: закрытая школа, ханжеское религиозное воспитание, у ирландца Джойса — католическое, у Моэма — англиканское. И конечно же — между романом Моэма и произведениями австрийца Леопольда фон Захер-Мазоха, ведь отношение Филипа Кэри к пошлой, мелкой, расчетливой, развратной и безжалостной Милдред Роджерс строится в точности по мазохистской формуле: «Страсть мужчины напрямую зависит от физических и умственных мучений, которым его подвергает любимая женщина».

Если историки литературы считают «роман воспитания» Моэма существенным вкладом в историю Bildungsroman’a, то критики и читатели, искушенные и не искушенные, отнеслись к шедевру писателя довольно прохладно, некоторые же и вовсе с нескрываемым раздражением. Винить в этом, впрочем, следует не Моэма, а начавшуюся мировую войну, в чем сам писатель прекрасно отдавал себе отчет. «Когда книга вышла, — поделился он спустя много лет своими воспоминаниями с Гэрсоном Кэнином, — она успеха не снискала, так как я имел несчастье опубликовать ее в 1915 году, и ей пришлось конкурировать с куда более значительной сагой под названием „Мировая война“. По сравнению с этой сагой борения и невзгоды моих героев казались далекими, невнятными и несущественными. Уловить нужный момент для издания книги — неоценимый писательский дар».

Была и еще одна причина неуспеха моэмовского шедевра. В суровую годину — а роман увидел свет в августе 1915 года — читатель хотел развлекательной (точнее было бы сказать — «отвлекательной») литературы еще больше, чем в мирное время, роману воспитания он предпочитает детективы, научную (а еще лучше — «ненаучную») фантастику, юмор, эротику. До становления личности героя, его мучительных поисков своего места в жизни массовому читателю, тем более в военное время, не было решительно никакого дела — отсюда и довольно скромный тираж романа: и в Англии и в Америке он не превысил пяти тысяч и — в отличие от многих других книг Моэма — не допечатывался. Достаточно было бросить взгляд на заглавие толстой книги, чтобы догадаться: новый роман Уильяма Сомерсета Моэма никакой особой радости читателю не сулит, увлечет его едва ли. Роман был нужен не читателю, а автору. «…Едва я утвердился в положении популярного драматурга, — пишет Сомерсет Моэм в книге „Подводя итоги“, — как меня стали неотступно преследовать воспоминания о прошлом. Смерть матери и вызванный этим развал семьи, сплошная мука первых лет в школе… Радость спокойных, однообразных, но волнующих дней в Гейдельберге… Скучные занятия медициной и захватывающее знакомство с Лондоном. Все это вспоминалось так настойчиво… стало столь откровенным наваждением, что я решил: нужно написать об этом роман, иначе мне ни за что не успокоиться»[51]. Старая как мир истина: вспомнить, чтобы навсегда забыть.

Увы, «наваждением» роман для англоязычной читательской аудитории не стал, а вернее, не стал на первых порах — в дальнейшем «Бремя страстей человеческих» переиздавалось многократно, нашло в конечном итоге своего читателя. В 1915 же году лондонские и заокеанские критики были строги и единодушны. «Черты героя столь искажены, что интерес к нему мы вправе проявить ничуть не больший, чем к тяжело больному человеку… В столь длинных романах повторы особенно утомительны, из-за них мы менее благодарны автору за точно выписанные портреты действующих лиц и изображение различных сторон жизни» («Атенеум», 21 августа 1915). «И Филип, и Милдред производят отталкивающее впечатление» («Панч», 25 августа). «На первое место выходят однообразие и убогость жизни» («Субботнее обозрение», 4 сентября). (Напомним здесь, что эти же «однообразие и убогость» инкриминировались и «Лизе из Ламбета»: дескать, жизнь и без того тяжела — не лучше ли сочинить что-нибудь легкое и веселое?) Разочаровал критиков и стиль романа — слишком, с точки зрения многих, простой и безыскусный, что Моэм, собственно, и сам знает и оговаривает в предисловии к английскому изданию: «Я охладел к цветистому слогу и метафорической прозе… Теперь меня влекут простота и безыскусность… Для витиеватых украшений не оставалось места… Театр научил меня ценить краткость и остерегаться пустословия…»[52] «У меня нет таланта к пышности языка»[53], — обронил как-то писатель в другом месте и по совсем другому поводу.

Американские зоилы высказались еще резче. «Сентиментальное рабство жалкого дурака» (нью-йоркский «Уорлд»). «Филип пустышка» (филадельфийская «Пресс»; в оригинале игра слов: «Futile Philip»). «Автор мог написать правдивую книгу, а написал тошнотворную» («Наблюдатель»), «Мрачная картина пустоты жизни» («Циферблат»). «Стиль хромает, и сильно» (детройтская «Таймс»). А подводит печальный итог «Таймс-Пикейн» из Нового Орлеана: «Эту историю при всем желании не назовешь здравомыслящей. Получить от нее удовольствие может лишь тот, кто не в ладах со вкусом».

«Не в ладах со вкусом» оказался лишь один критик, чей голос явно выделялся из неодобрительного хора, — «некий» Теодор Драйзер. Автор «Американской трагедии» в статье «С точки зрения реалиста» от 25 декабря 1915 года, напечатанной в авторитетном журнале «Нью рипаблик», назвал, не скупясь на комплименты, «Бремя страстей человеческих» «гениальной книгой», а Моэма «великим художником». «Безукоризненная вещь, которая пришлась нам по душе, но которую мы не можем до конца оценить, при этом вынуждены признать, что это произведение искусства». В своей статье, которую точнее было бы назвать «С точки зрения импрессиониста», Драйзер сравнивает роман Моэма с бетховенской симфонией, «чьи бурно расцветающие звуки… наполняли воздух неуловимым смыслом, трепещущим и умирающим». Скажем откровенно, смысл этого туманного импрессионистического пассажа менее «уловим», чем смысл рецензируемой книги.

Что же до ее смысла, то рецензенты, быть может, увидели бы в ней куда больше «позитива», чем «негатива», если бы Моэм и Хайнеманн сохранили первоначальное заглавие «Вместо пепла украшение». В этом случае кто-то из более добросовестных критиков мог бы заглянуть в Книгу пророка Исаии, нашел бы там стих 61, 3 и прочел бы его целиком. Тогда «тошнотворные» подробности, «сентиментальное рабство», «мрачная картина пустоты жизни», «однообразие и убогость», «искаженные» черты главного героя отступили бы на задний план, а на передний выступил бы, напротив, положительный пафос этого автобиографического романа. «…Господь… послал Меня… утешить всех сетующих, возвестить сетующим на Сионе, что им вместо пепла дается украшение, вместо плача елей радости…»

Елея радости в «Бремени» критики и не приметили, а ведь он в романе есть. И он тоже в известном смысле парадоксален: лишь окончательно убедившись, что жизнь лишена смысла, герой начинает ценить ее по-настоящему, «гордиться ею»: «Жизнь его казалась ужасной, пока мерилом было счастье, но теперь, когда он решил, что к ней можно подойти и с другой меркой, у него словно прибавилось сил. Счастье имело так же мало значения, как и горе. И то и другое вместе с прочими мелкими событиями его жизни вплетались в ее узор. На какое-то мгновение он словно поднялся над случайностями своего существования и почувствовал, что ни счастье, ни горе уже никогда не смогут влиять на него, как прежде. Все, что с ним случится дальше, только вплетет новую нить в сложный узор его жизни, а когда наступит конец, он будет радоваться тому, что рисунок близится к завершению… Филип был счастлив»[54].

Счастлив — в отличие от критиков, в чем мы убедились, читая рецензии на «Бремя». Книга Моэма не оправдала читательских ожиданий, зато в полной мере оправдала надежды, которые возлагал на нее сам писатель. На вопрос Малькольма Каули, одного из виднейших американских критиков и литературоведов XX века: «Почему Моэм написал всего одну книгу, отличающуюся откровенностью и человеческой теплотой?» — ответ дал сам автор в беседе с Гэрсоном Кэнином: «Приличные люди часто спрашивают меня: „Почему бы вам не написать еще одно ‘Бремя страстей человеческих’?“ Потому, — отвечаю я, — что я прожил только одну жизнь. У меня ушло тридцать лет, чтобы собрать материал только для одного этого произведения». Как у вас, приличных людей, все просто, словно хочет сказать Моэм. Попробуйте, по примеру моего героя, подняться над случайностями своего существования, и вы поймете, почему ни один писатель не способен написать два таких романа, как «Бремя страстей человеческих».

Редкий случай, когда сам Моэм остался, кажется, доволен своей в чем-то итоговой (хотя писать ему предстояло еще полвека) книгой. Читательский и критический прием романа нисколько не разочаровал писателя, ибо он едва ли рассчитывал, что мир, ввергнутый в кровопролитную бойню и поглощенный собственными страданиями, заинтересуется жизнеописанием отчасти вымышленного, отчасти реального лица. Рассчитывал он совсем на другое. «…Когда роман вышел из печати, я навсегда освободился от мучительных и тягостных воспоминаний, — читаем в книге „Подводя итоги“. — Я вложил в эту книгу все, что тогда знал и, дописав ее, увидел, что можно жить дальше»[55]. В каком-то отношении — думаю, читатель со мной согласится, — Моэм приходит к тому же выводу, что и его герой, который в конечном счете находит свое место в жизни, видит, что «можно жить дальше».