Глава 15 ОХОТА К ПЕРЕМЕНЕ МЕСТ
Глава 15 ОХОТА К ПЕРЕМЕНЕ МЕСТ
Для Моэма охота к перемене мест не только не была, как для Онегина, «весьма мучительным свойством» и «добровольным крестом», но помогала жить и — что для литератора немаловажно — писать. Больше того — была, по существу, образом жизни. Про Моэма можно было бы повторить то, что говорил про себя классический герой английской литературы, такой же, как и Моэм, неустанный путешественник: «Я обречен самой природой и судьбой вести деятельную и беспокойную жизнь»[74].
Впрочем, сравнение Моэма с Лэмюэлем Гулливером натянуто. Верно, Моэм, как и Гулливер, «оставался с женой и детьми не больше двух месяцев, потому что мое ненасытное желание видеть чужие страны не давало мне покою». Однако, неутомимо и рискованно путешествуя, Моэм ухитрялся, где бы он ни находился — на палубе или в джунглях, — вести жизнь, пусть и деятельную, но никак не беспокойную, в высшей степени продуманную и размеренную. Кроме того, в отличие от героя Свифта, ему «не давало покою» не «желание видеть чужие страны», любоваться «внушительными монументами и красивыми пейзажами», а желание знакомиться с жизнью других людей, чтобы потом пересказать ее читателю.
Его путешествия, которых в общей сложности набралось не меньше десятка — и это только далекие, экзотические странствия, ежемесячные поездки по Европе (Италия и Испания прежде всего), ежегодные плавания по делам в США, путешествия по Египту, Греции, Турции, по казенной надобности в Швейцарию и Россию в расчет не идут, — были, как мы сказали бы сегодня, «творческими командировками», планомерными поисками сюжетов и героев.
По большей части Моэм путешествует с определенной, хорошо продуманной целью. Задумал, к примеру, написать роман из жизни художника, похожего на Гогена, — отправляется на Таити. Задумал героя, увлекшегося Ведантой, — устремляется в Индию. Решил, что действие любовного романа будет происходить в Гонконге, — отправляется в сентябре 1919 года в Индокитай. Задумал создать психологический портрет француза, которого за убийство ссылают в заморскую исправительную колонию, — плывет из Нью-Йорка в административный центр каторжных поселений во Французской Гвиане Сен-Лоран де Марони, откуда привозит наброски романа «Рождественские каникулы» и два рассказа: «Человек, у которого была совесть» и «На государственной службе».
В главе «Сладкая парочка» мы очертили хронологию странствий Моэма, совпавших с его двенадцатилетним браком. За эти двенадцать лет, с 1917-го по 1929-й, Моэм почти каждый год покидал Англию и семью на полгода и больше; как правило, уезжал поздней осенью и возвращался весной следующего года. К этим семи путешествиям писатель после расторжения брака приплюсует еще три: во Французскую Гвиану и на Гаити с ноября 1935-го по март 1936-го; в Индию с декабря 1937-го по конец марта 1938-го; и в Японию с октября 1959-го по март 1960-го. Лишь дважды из десяти раз — если не считать, конечно, многочисленных поездок в Северную Америку — писатель устремлялся на Запад. Восток (Таити, Самоа, Новая Зеландия, Австралия, Индокитай, Малайская Федерация, Борнео, Индия, Япония) притягивает и его, и его героев куда больше, чем Запад или Юг, — в Африке писатель бывал лишь в Египте и Марокко.
Когда Моэм вместе с Хэкстоном, поднявшись на корабль в Сан-Франциско, отправился на Таити, ему было сорок два; когда вернулся из Японии, — восемьдесят шесть. В два раза больше. Но — по порядку.
«Я путешествую, — писал Моэм в „Джентльмене в гостиной“, — потому что люблю переезжать с места на место. Путешествие дает мне чувство свободы, освобождает от ответственности, обязанностей. Меня влечет все неведомое; я встречаю непривычных людей, которые какое-то время представляются забавными, иногда они к тому же подбрасывают мне сюжет для рассказа. Я часто от себя устаю, и мне начинает казаться, что, путешествуя, я способен добавить кое-что к своей личности, а значит, немного измениться. Из путешествия я возвращаюсь не совсем тем человеком, каким был, когда в путешествие пускался…»
Итак, путешествие для Моэма, с одной стороны, — «творческая командировка», погоня за «литературными трофеями», с другой — попытка обрести чувство свободы, уйти от ответственности и повседневных обязанностей. В частности, как мы уже заметили, — от обязанностей главы семьи, супруга и отца.
Объездил Моэм, по существу, весь мир. Проще сказать, где его не было, чем где он побывал, и при этом его странствия, при всем многообразии перипетий и впечатлений, имеют немало общего — они проходят в строгом соответствии с намеченным планом, комфорт и уют, где бы путешественники ни находились, ценятся превыше всего.
Путешествует он, как мы знаем, вдвоем с Джералдом Хэкстоном, а после войны, соответственно, — с Аланом Серлом. Моэм и Хэкстон, как и на Ривьере, неразлучны. Когда в 1938 году в Индии вице-король лорд Линлитгоу пригласил Моэма на ленч без его секретаря, персоны нон-грата в Великобритании и странах Содружества, писатель это заманчивое приглашение из солидарности с другом не принял.
К услугам путешественников имелись все виды «водного транспорта», от фелюг, прау, джонок, лихтеров и катеров до многопалубного пассажирского парохода, рассчитанного на несколько сот человек и отплывающего в далекие края либо из Марселя, либо из Нью-Йорка, либо, если плыть предстоит к тихоокеанским островам, — из Сан-Франциско. Пассажиры такого парохода варьируются от сезонных рабочих на нижней палубе и путешествующих по казенной надобности до весьма состоятельных джентльменов вроде самого Моэма. От молодоженов, отправившихся в теплые края провести медовый месяц, до почтенных старцев, которым кругосветное путешествие прописано врачами.
Большую часть времени на пароходе Моэм обычно проводит у себя в каюте — по обыкновению много читает, заранее запасшись целым чемоданом тщательно отобранных книг, пишет письма, ведет дневник, делает, словно художник, зарисовки пассажиров. «Я плыл из Гонолулу в Паго-Паго, — пишет Моэм в предисловии к двухтомнику полного собрания своих рассказов, — и по привычке делал мимоходом зарисовки своих попутчиков, чем-нибудь обративших на меня свое внимание — а вдруг в будущем пригодятся»[75]. Пригодились. К обществу присоединяется лишь изредка — выпить мартини или сыграть в карты, главным образом в покер или бридж. И, как всегда, неукоснительно следует своему давно и навсегда установленному в путешествиях распорядку: утро — работа, в 12.00 — коктейль в курительной, до 12.45 прогулка по палубе — тут-то зорким писательским глазом зарисовки и делаются; в 13.00 — второй завтрак, после же завтрака писатель, как правило, не выходит из каюты до самого вечера.
За «внешние сношения» отвечает общительный и обаятельный Хэкстон, в его задачу входит поиск потенциальных литературных персонажей, и с задачей этой секретарь и компаньон справляется превосходно, куда лучше — скажем сразу, — чем сменивший его «на этом посту» Алан Серл. Чутье Хэкстона, как правило, не подводит, да и маящимся от безделья пассажирам обычно есть что рассказать, чем поделиться; людям незнакомым, которых мы, скорее всего, видим в первый и последний раз, нам ничего не стоит с готовностью выложить то, чего мы никогда не рискнем поведать друзьям или родственникам.
Самым удачным из литературных трофеев Хэкстона можно, без сомнения, считать аппетитную, смазливую блондинку Сейди Томпсон, которая на всем протяжении пути из Гонолулу до Апии на Западном Самоа, где собиралась устроиться барменшей, демонстрировала недвусмысленный интерес к противоположному полу, нарядам «невинного» белого цвета (перекличка с Сайри?) и нескончаемым танцам под патефон. Всю ночь красотка в белом платье, белой шляпе и высоких белых сапогах ставила одну пластинку за другой, чем выводила из себя многих пассажиров, больше же всего — благонравную чету миссионеров из Новой Англии. Что впоследствии легло в основу сюжета, безусловно, лучшего и самого известного рассказа (а также спектакля и фильма) Моэма «Дождь». Когда Моэм с Хэкстоном, миссионерская чета и Сейди Томпсон вынуждены были задержаться из-за карантина на Паго-Паго, идея рассказа, пусть и в общих чертах, уже у Моэма сложилась, о чем свидетельствует соответствующая запись в его записной книжке: «После полицейской облавы проститутка бежит из Гонолулу, сходит в Паго-Паго. С ней вместе сходят миссионер с женой. И рассказчик. Все они вынуждены некоторое время оставаться на острове из-за эпидемии кори. Выяснив, чем она занимается, миссионер ее преследует. Унижает, стыдит, требует покаяния… Убеждает губернатора вернуть ее в Гонолулу. Однажды утром миссионера находят с перерезанным горлом — дело его собственных рук, девица же вновь весела и уверена в себе. На мужчин смотрит с пренебрежением и восклицает: „Грязные свиньи!“».
Иногда и сам Моэм, преодолевая природную стеснительность, заводит с пассажирами знакомство, и эти мимолетные отношения, про которые Чехов говорил, что «летние знакомства не годятся зимой», перерастают порой в дружбу — бывает даже на всю жизнь. Так, по пути в Гонолулу Моэм знакомится и сходится с брокером из Сан-Франциско, немецким евреем родом из Гватемалы Бертраном Алансоном, который неплохо разбирается в литературе, любит Сервантеса, а также итальянскую оперу, но еще больше испанского классика и оперы — современных знаменитостей вроде Сомерсета Моэма или Артура Рубинштейна. А еще больше и тех и других любит презренный металл; умеет, как мало кто, вложить капитал в надежное и выгодное дело и извлечь из него немалую прибыль. Перед войной Моэм поместил в инвестиционный фонд Алансона 15 тысяч долларов, которые после 1945 года нежданно-негаданно обернулись миллионом. За 35 лет дружбы (приезжая в Сан-Франциско, Моэм неизменно останавливался в гостеприимном доме Алансонов), с 1922 по 1958 год, Алансон во много раз приумножил литературные гонорары писателя. «Колдун», как называл Моэм Алансона, обогатил не только друга, но и его секретарей Джералда Хэкстона и Алана Серла, а заодно и племянника Робина Моэма.
По приезде в «пункт назначения» Моэм с Хэкстоном поселяются — если это не совсем уж глухое место — в приличном (по тамошним, естественно, меркам) отеле или же в домах местных европейцев. Случается, как это было в Турции в 1952 году, когда Хэкстона сменил Алан Серл, прямо в гавани писателя встречает полицейский, которому приказано повсюду сопровождать заезжую знаменитость, быть его личным телохранителем, отвечать за его безопасность головой.
Любуются достопримечательностями. От дворцов до вулканов — извержение вулкана Килауэла на Хило, одном из островов Гавайского архипелага, произвело на Моэма неизгладимое впечатление. От пагод и буддийских храмов, подобно рангунскому Шве-Дагону, описанному в бирманских путевых очерках, до Луксора и руин Ангкор-Вата в Пномпене. От помпезного, вычурного здания оперы в Сайгоне и Асуанской плотины до храма XVII века богини Сивы в индийской Мадуре, где Моэм ощутил «что-то таинственное и ужасное» и где прихожане, раздевшись до пояса, натирали кожу белым пеплом сожженного коровьего помета и ложились на пол лицом вниз. От Марузена, самого большого книжного магазина в Токио, где в 1959 году при огромном стечении читающей публики проходила транслировавшаяся по телевидению презентация книг престарелого Моэма, до Тадж-Махала, от которого писатель, по его собственным словам, «потерял дар речи». От переливающихся в лучах заходящего солнца минаретов на берегах Ганга до кварталов «красных фонарей» в Сингапуре или Гонолулу.
Моэму было интересно всё. В «Записных книжках» подробно и красочно описываются и дом даяков на сваях, с крытой тростником кровлей. И базар в Кичунге с лавками, где толкутся китайцы и бурлит не стихающая ни днем ни ночью типичная для китайских городов жизнь. И буйные заросли джунглей с возносящимися до небес деревьями-великанами с пышными кронами.
Любуются Моэм с Хэкстоном отнюдь не только видами. На острове Деливранс они участвуют в ловле акул. На Яве, на вокзале, не без удивления наблюдают за несколькими «удрученного вида» мужчинами и женщинами в наручниках; оказывается, это туземцы-христиане — восьмером они ничтоже сумняшеся отправились обращать в христианство местных жителей. На мусульманском кладбище в Индии становятся свидетелями сцены еще более диковинной: факиры пронзают себе щеки и язык кинжалами и вырезают глаза, после чего как ни в чем не бывало разгуливают по кладбищу. Во Французской Гвиане около месяца Моэм изучает жизнь осужденных в исправительной колонии. Бывшие убийцы, приговоренные из-за смягчающих вину обстоятельств не к гильотине, а к длительному тюремному заключению, ходят в легкомысленного вида розово-белых пижамах, круглых соломенных шляпах и деревянных башмаках и в общем-то не тужат. «Я целыми днями расспрашивал заключенных, которые охотно со мной разговаривали, — вспоминает Моэм, — о причинах, приведших их к преступлению. И выяснил, что истинная подоплека не страсть, не ревность, не зависть, не обида, не страх, не месть, а деньги»[76]. В «Записных книжках» Моэм называет нравы, царящие в Сен-Лоран де Марони, «зверством, которое почти всех доводит до апатии и отчаяния», описывает, как он разговорился с одним таким осужденным, который перерезал горло собственной жене. На вопрос Моэма, зачем он это сделал, последовал лапидарный ответ: «Manque d’entente»[77]. «Если бы все мужья расправлялись со своими женами на том же основании, — прокомментировал этот ответ Моэм, — не хватило бы никакой, даже самой поместительной колонии». В Киото 85-летний писатель несколько часов подряд просиживает на татами и с любопытством смотрит, как местные гейши танцуют в его честь танец «Четыре времени года», а потом показывают, как следует разложить на ночь подушки, чтобы не испортить свои сверхсложные, многоярусные прически. В Бомбее его осаждают сотни индийских студентов, желавших поговорить с живым классиком английской литературы о смысле жизни. В Гонолулу, в 1916 году, местный судья, подружившись с Хэкстоном, приглашает Моэма и его спутника на заседание суда, где судят местных проституток и сутенеров, и тех и других в общей сложности больше сотни. Моэм имеет возможность не только разглядывать «ночных бабочек» в зале суда, но и общаться с ними. Биограф писателя Вильмон Менар рассказывает, что как-то раз хозяйка борделя, поинтересовавшись у Моэма, кого он предпочитает, мальчика или девственницу, и получив ответ «Ни того, ни другую», заявила: «Раз пришел болтать языком, а не делом заниматься, придется тебе заплатить мне не один доллар, а два. На постель, видишь ли, времени уходит мало, на болтовню вдвое больше!»
Общаются Моэм и Хэкстон с местным туземным населением. Общаются охотно, однако особых иллюзий на его счет не питают: ленивы, хитры, себе на уме, вороваты. Немногим лучше, впрочем, и представители местной администрации, одного из которых, новозеландца из Алии, Моэм вывел в замечательном рассказе «Макинтош» и про которого записал: «На туземцев он смотрит как на своенравных, несговорчивых детей, неразумных существ, с которыми надо вести себя по-свойски и им не спускать. Хвастает, что остров у него блестит, как начищенный медный грош». «Своенравные и несговорчивые дети» доставляют немало хлопот губернаторам и резидентам — но только не Моэму с Хэкстоном: им с ними делить нечего.
«Культурная программа» Моэма и Хэкстона древними дворцами, пагодами и руинами не ограничивается. Перед отъездом с Самоа, в самом начале 1917 года, писатель посещает могилу Стивенсона, а по приезде в Новую Зеландию в январе того же года осматривает Веллингтон и даже испытывает не свойственную ему ностальгию по родине. «Новая Зеландия забавна, — записывает Моэм, — но в основном из-за их чудного английского языка. Я-то думал, что Веллингтон похож на американский город где-нибудь в западных штатах, а он, скорее, смахивает на наш Бристоль или Плимут… Признаться, даже домой вдруг захотелось».
Примерно такие же — иронически-трогательные — нотки звучат и в изображении Австралии, и здесь самое ходкое слово в описании местных нравов — «забавный». «В Австралии я проводил время самым забавным и удивительным образом, — пишет Моэм своему приятелю Ноблоку. — Вы знаете, конечно же, что Каир — это рай для людей пожилых и никому не нужных. Так вот, Сидней — это Мекка для дряхлого, немощного автора. Последнего писателя, которого они видели, был Роберт Луис Стивенсон, и говорят они о нем по сей день. Когда я приехал, приняли меня с исключительным радушием и энтузиазмом, хотя в их распоряжении не было ничего, кроме духового оркестра и парового катка».
Сочетается культурная программа Моэма и с программой творческой. С февраля по март 1917 года Моэм, задумавший роман про художника, живет вместе с Хэкстоном на Таити в отеле «Тиаре», где писатель и его секретарь прилежно изучают таитянские жизнь и творчество Поля Гогена, приехавшего сюда четверть века назад, в 1890 году, в возрасте тридцати девяти лет. Изучает, собственно, не столько Моэм, сколько Хэкстон — своего спутника и секретаря писатель, точно ищейку, посылает «по следу» художника. Джералд бродит по барам, кафе и частным домам, заводит беседы с местными жителями, общавшимися с Гогеном, после чего сводит их с Моэмом. Местный торговец жемчугом Эмиль Леви, хорошо знавший Гогена, рассказывает Моэму, что художник не ладил с местным населением, вел себя вызывающе, делал долги и вводил себе морфий. Капитан Брандер по кличке «Везунчик» был на борту шхуны, на которой Гоген в 1901 году уплыл с Таити на Маркизские острова, — он и рассказал писателю, как художник умер. Вдова местного царька, награжденного за заслуги перед французским протекторатом орденом Почетного легиона, толстая, седовласая матрона, любившая сидеть на полу и курить одну за другой крепчайшие местные сигареты, по секрету сообщила Моэму, что в доме по соседству есть росписи Гогена. Вот откуда в кабинете писателя в «Мавританке» появилась расписанная Гогеном балконная дверь. Расписал ее Гоген в благодарность местным жителям, приютившим художника, когда тот тяжело заболел. Купил Моэм эту дверь всего за 200 франков (хозяин, собственно, просил вдвое меньше, да и то, чтобы было на что купить и навесить новую дверь), а в 1962 году на аукционе «Сотби» продал ее почти за 40 тысяч долларов.
И все же главный трофей, вывозимый Моэмом из своих многочисленных «заграничных турне», — это человеческий материал, соотечественники, живущие за границей, будь то, как новозеландец из Апии, представители местной администрации или же предприниматели, плантаторы, констебли, полицейские, судьи, моряки, искатели приключений; они-то и становятся главными героями романов и рассказов писателя.
Во время многомесячных странствий по Индокитаю, Малайе, Борнео, Таити, Карибам Моэму удается создать обширную галерею англичан (а также французов, американцев, немцев, скандинавов, голландцев) за границей. Их словесные и психологические портреты Моэм сначала, по горячим следам, набрасывает в записных книжках, а затем выводит в путевых очерках («На китайской ширме», «Джентльмен в гостиной»), в романах («Узорный покров», «Малый уголок»), в пьесе «К востоку от Суэца», «Записка» и, естественно, во многих рассказах. Описанный в «Записных книжках» «восемнадцатилетний юноша… весьма хорош собою: синие глаза и кудрявые каштановые волосы густой гривой падающие на плечи… прелестная улыбка… бесхитростен и наивен, в нем сочетаются энтузиазм молодости и повадки кавалерийского офицера», мог вполне стать прототипом чистосердечного, простого и непосредственного, сторонящегося женщин Нейла Макадама из одноименного рассказа. «Миниатюрненькая, полненькая женщина с остренькими, хитренькими глазками», которая ходит в ажурных блузках и обожает анекдоты, и ее муж «с длинными жидкими, волнистыми волосами» и «странно болтающимися руками и ногами» очень напоминают чету Саффари из рассказа «Край света». Пятидесятилетний высокий худощавый школьный учитель «с изборожденным морщинами лицом… густой гривой седых волос, седой щетиной и щербатыми, тусклыми зубами» — анахорета с Капри Томаса Уилсона из рассказа «Вкусивший нирваны». Гай Хейг, бывший американский моряк с Лонг-Бич, а ныне ученик и последователь индийского мудреца и святого, — Ларри Даррелла, героя романа «Острие бритвы». А высокий, худой мужчина средних лет, «руки и ноги длинные, словно развинченные, впалые щеки, большие, глубоко посаженные, темные глаза, полный, чувственный рот… слегка похож на мертвеца, но внутри — скрытое пламя»[78] — это конечно же прототип миссионера из «Дождя». Того самого, который не устоял перед чарами обаятельной шлюшки Сейди Томпсон.
Среди героев этой многолюдной и многокрасочной «человеческой комедии» (чаще, впрочем, — трагедии) — и английский колониальный чиновник, проживший в Китае двадцать лет, считающий себя — и не без оснований — «специалистом по местному населению» и пользующийся старым, многократно испытанным методом кнута и пряника. И местные плантаторы и сотрудники крупных, преуспевающих торговых фирм, которые держатся от «местных» подальше и, находясь от родины в десятке тысяч миль, пытаются воссоздать старую добрую Англию в тропиках. Они упрямо ведут английский образ жизни, общаются исключительно с соотечественниками, «лечатся» от ностальгии и жары стаканчиком-другим виски, на ужинах у губернатора носят фраки или белоснежные пиджаки, ежегодно вышагивают на парадах в день рождения короля. Регулярно ходят в местные охотничьи клубы — даже если охотиться не на кого и не с кем: охотничьи собаки жаркий климат переносят еще хуже, чем люди. Играют в гольф и теннис и читают английские газеты — не беда, что «Таймс» приходит с полуторамесячным опозданием…
И их антиподы — эти экс-англичане полностью «китаизировались» и «малаизировались», женятся на туземках, заводят от них детей-полукровок, иной жизни себе не представляют, и если и ездят в отпуск в Англию, то ненадолго и без особой охоты. На родину они не стремятся не только потому, что связь с ней за многие годы утеряна, но еще и потому, что жизнь в колониях более благоустроенна и дешева, чем в метрополии. В Китае или в Малайзии — не то что в Англии — почти каждая семья может себе позволить боя, повара, садовника, а то и шофера. Если же жизнь брачной четы становится слишком уж пресной и хочется «глотка цивилизации», то куда удобнее, а главное дешевле съездить не за тридевять земель в Лондон, а в Гонконг, в крайнем случае, — в Сидней. Одного такого «экс-англичанина» Моэм очень красочно и убедительно изобразил в «Записных книжках»: «Ему чуть за сорок, росту он среднего, худой, очень смуглый, с черными, начинающими плешиветь волосами и большими глазами навыкате. С виду похож не на англичанина, а скорее, на левантинца. Говорит монотонно, без модуляций. Столько лет прожил в глуши, что теперь на людях смущается и молчит. У него туземка-жена, которую он не любит, и четверо детей-полукровок, которых он отправил учиться в Сингапур, чтобы потом они поступили в Сараваке на службу в правительственные учреждения. Не имеет ни малейшего желания уехать в Англию, где чувствует себя чужаком. По-даякски и по-малайски говорит как коренной житель; он здесь родился, и склад ума туземцев ему ближе и понятнее английского»[79]. Таких «чужаков» можно встретить почти во всех «восточных» рассказах писателя.
Своим странствиям Моэм обязан многими любопытными, запоминающимися встречами.
По пути из Рангуна в Бангкок в ноябре 1922 года, который Моэм с Хэкстоном проделали через джунгли на пони и мулах, в деревеньке на берегу реки Салвеен писатель повстречал итальянского священника в старенькой рясе и видавшем виды тропическом шлеме. Оказалось, этот итальянский Робинзон безвыездно прожил в джунглях двенадцать лет, за последние полтора года видел белого человека впервые и уже два года не пил кофе. Привыкшего к комфорту Моэма жизненная философия этого опрощенца поразила до глубины души: «Люди должны почаще обходиться без привычных вещей — вот только тогда мы узнаем их истинную цену». В Гоа Моэм знакомится с еще одним священником, чьи предки-брахмины были обращены иезуитами в католичество. «Кастовая система соблюдается и нами, — просветил Моэма католик-брахмин. — Да, мы христиане, но ведь прежде всего — индийцы».
Учили Моэма жизни отнюдь не только эти священнослужители. В Индии Моэма прилежно обучали искусству медитации. Сначала — бывший подрядчик, а ныне целитель в грязном белом тюрбане, рубахе без воротничка и с серебряными серьгами в ушах. Потом — высокий, статный старик в алом плаще, которого Моэму порекомендовал в Хайдарабаде министр финансов сэр Акбар Хайдари. «Святой», как называли старика, велел писателю сесть в темной комнате на пол, скрестить ноги и, не отрываясь, смотреть на пламя свечи четверть часа каждый день. Насколько нам известно, советам целителя с серьгами и «Святого» в алом плаще Моэм так и не последовал — уроки впрок не пошли.
В Хайфоне Моэм встречает своего старинного знакомого, с которым он в свое время работал вместе в больнице Святого Фомы. И этот бывший врач относился к категории, которую мы назвали «экс-англичанами»: жил с восточной женщиной, имел от нее детей, нисколько не стремился на родину и вдобавок увлекался опиумом. И не только увлекался сам, но и попытался приохотить к нему Моэма. Моэм, однако, к опиуму остался так же равнодушен, как и к медитации. «Ничего особенного, по правде сказать, — поделился со своим бывшим коллегой писатель. — Я-то думал, что меня охватят самые диковинные эмоции. Думал, что меня, как Де Квинси, посетят видения. Я же испытал всего-навсего ощущение отменного физического здоровья. Зато наутро голова у меня разламывалась, меня рвало весь следующий день, и я сказал себе: „Есть же люди, которые получают от этого удовольствие!“».
Оставила Моэма равнодушным и встреча с индийским мудрецом и святым Рамана Махарши по кличке «Бхагаван» (Бог), полным, смуглым человеком в набедренной повязке, с короткими белыми волосами и такого же цвета бородой. Жил Бхагаван в своем ашраме у подножия священной горы Арунахала, где принимал учеников, сидя у жаровни на низком возвышении, на тигровой шкуре, в состоянии самадхи — глубокой медитации. Равнодушие Моэма к медитированию объясняется, пожалуй, тем, что его встреча с «Богом» продолжалась не меньше получаса и прошла в полном молчании, после чего Бхагаван изрек: «Молчание — это тоже разговор».
Моэм, о чем уже подробно говорилось, соткан из парадоксов; противоречивы, эксцентричны и живущие «к востоку от Суэца» его соотечественники — какой же англичанин без эксцентрики. В книге «На китайской ширме» описан британский либерал, который проповедует социалистические идеи, читает Бертрана Расселла, что вовсе не мешает ему поколачивать рикш. Британские миссионеры всей душой ненавидят «туземный люд», при этом делают все от себя зависящее, чтобы обратить «нехристей» в истинную веру; чем это может кончиться, видно из рассказа «Дождь». В 1920 году в Китае Моэм знакомится с англичанкой, которая — пусть читатель не удивляется — купила… маленький городской храм и превратила его в собственный жилой дом — бывает, оказывается, и такое. «В глубине была ниша, где некогда стоял лакированный стол, а за ним статуя Будды, вечно предающегося медитации, — читаем в путевых очерках Моэма „На китайской ширме“. — Здесь поколения верующих жгли свои свечи и возносили молитвы — кто о преходящих благах, кто об освобождении от постоянно возвращающегося бремени земных жизней, — ей же эта ниша показалась просто созданной для американской печки»[80]. «И завершив свои труды, — со свойственной ему сдержанной иронией пишет Моэм в конце главы „Гостиная миледи“, — она с удовлетворением обозрела их результаты. „Разумеется, на лондонскую гостиную это не очень похоже, — заявила она. — Но такая гостиная вполне может быть в каком-нибудь милом английском городке, Челтнеме, например, или в Танбридж-Уэллсе“». Рекордсменом же заморской эксцентрики стал сын лондонского ветеринара, в прошлом судебный репортер, стюард на торговом судне, сотрудник Англо-американской табачной компании, который, в конце концов, заскучав, переодевается бедняком китайцем и отправляется из Пекина путешествовать по стране, не взяв с собой ничего, кроме спальной циновки, обкуренной китайской трубки и зубной щетки. А по возвращении пишет путевые заметки, которые производят сенсацию — ведь побывал он в таких местах, куда до него не ступала нога не только человека, но и журналиста. «Цивилизованный мир, — пишет Моэм, — его раздражал, у него была страсть ходить нехожеными путями. Диковинки, припасенные жизнью, его развлекали. Его постоянно снедало неутомимое любопытство».
Пишет словно про самого себя. Моэма ведь тоже «снедает неутомимое любопытство», он тоже подвержен «страсти ходить нехожеными путями». В Китае они с Хэкстоном проплыли полторы тысячи миль по Янцзы, а потом еще четыреста проделали пешком. А на Сараваке, «мертвенно-бледной желтой реке» на Северном Борнео, весной 1921 года «страсть ходить (а точнее — плыть) нехожеными путями» едва их не погубила. Но лучше всего об этом рассказывает в своих «Записных книжках» сам Моэм:
«Бор — приливный вал в устье реки. Мы заметили его издали — две или три высокие волны, шедшие одна за другой, но не казавшиеся очень уж опасными. С ревом, похожим на рев бушующего моря, они катили все быстрее и ближе, и я увидел, что волны эти гораздо больше, чем казалось поначалу. Вид их мне не понравился, и я потуже затянул пояс, чтобы не соскользнули брюки, если придется спасаться вплавь. И тут приливный вал настиг нас. Это была водяная громада высотою в восемь, десять, а то и двенадцать футов; стало совершенно ясно, что никакой корабль не выдержит ее натиска. Вот на палубу обрушилась первая волна, до нитки вымочив всех и наполовину затопив наше суденышко, следом нас накрыло второй волной. Закричали матросы; команду составляли одетые в арестантские робы заключенные из тюрьмы, находившейся в глубинных районах страны. Судно не слушалось руля; его несло на гребне вала бортом к волнам. Налетела очередная волна, и наш кораблик начал тонуть. Джералд, Р. и я поспешно выбрались из-под тента, но палуба вдруг ушла из-под ног, и мы очутились в воде. Вокруг бушевала и ревела река. Я решил было плыть к берегу, но Р. крикнул нам с Джералдом, чтобы мы ухватились за обшивку. Вцепившись во что попало, мы продержались минуты две-три. Я надеялся, что, когда приливный вал пройдет выше по течению, волнение уляжется и река вскоре снова успокоится. Но я забыл, что бор тащит нас с собою. Волны продолжали захлестывать. Мы висели, уцепившись за планшир и за крепления ротанговых циновок под палубным тентом. Тут мощный вал подхватил судно, оно, перевернувшись, накрыло нас, и мы разжали руки. Ухватиться было не за что, разве что за илистое речное дно, и когда поблизости всплыл киль, мы из последних сил рванулись к нему. Кораблик по-прежнему крутило колесом. Мы с облегчением вновь уцепились было за планшир, но судно опять перевернулось, утащив нас под воду, и все началось сначала.
Не знаю, сколько это продолжалось. Наше несчастье, как мне казалось, было в том, что все висели с одной и той же стороны судна. Я попытался убедить нескольких матросов перейти к другому борту — если часть останется с одного борта, а остальные переберутся к противоположному, думал я, нам удастся удержать лодку днищем вниз, и тогда всем станет легче, но я не мог им это втолковать. Волны перекатывались через наши головы, и всякий раз, когда планшир выскальзывал из рук, меня швыряло в глубь. Цепляясь за киль, я выныривал снова.
Вдруг я почувствовал, что с трудом перевожу дух и силы оставляют меня. Я понял, что долго мне не продержаться. Самое лучшее, решил я, это попытаться доплыть до берега, но Джералд уговорил меня потерпеть еще. А ведь до берега, казалось, было не более сорока или пятидесяти ярдов. Нас все еще носило в бурлящих, бушующих волнах. Судно беспрерывно переворачивалось, и мы, как белки в клетке, кувыркались вокруг него. Я наглотался воды. Всё, мне конец, понял я. Джералд держался рядом и раза два или три приходил на выручку. Но и он мало что мог сделать, ведь когда лодка накрывала нас, все мы были равно в отчаянном положении. Потом, уж не знаю почему, минуты за три-четыре судно стало килем вниз, и, уцепившись за него, мы смогли немного передохнуть. Я решил, что опасность миновала. Какое счастье было наконец отдышаться! Но внезапно судно опять перевернулось, и все началось сначала. Недолгий отдых помог мне, я какое-то время продолжал бороться за жизнь. Затем снова задохнулся и страшно ослабел. Обессиленный, я не был уверен, что у меня теперь хватит пороху доплыть до берега. К этому времени Джералд был измочален не меньше моего. Я сказал ему, что для меня единственный шанс спастись — это попытаться добраться до суши. Наверное, мы тогда оказались на более глубоком месте, потому что волны здесь были не такие бурные. По другую руку от Джералда бултыхались два матроса, они каким-то образом поняли, что мы совсем выдохлись, и знаками показали нам, что теперь можно рискнуть добраться до берега. Я совсем выбился из сил. Матросы подхватили плывший мимо тонкий матрасик, один из тех, на которых мы лежали на палубе, и скатали его в некое подобие спасательного пояса. Ожидать от него большого толку не приходилось, тем не менее, я одной рукой вцепился в него, а другой стал изо всех сил грести к берегу. Те двое плыли вместе со мною и Джералдом, один — с моей стороны. Не знаю, как нам удалось доплыть. Но вдруг Джералд крикнул, что у него под ногами дно. Я опустил ноги, но ничего не нащупал. Проплыв еще несколько ярдов, я попытался снова дотянуться ногами до дна, и мои ступни погрузились в густую тину. Я с ликованием чувствовал кожей эту мерзкую слякоть. Побарахтавшись еще немного, я выполз на берег, где мы по колено увязли в черной жиже.
Цепляясь за торчавшие из топи корни погибших деревьев, мы карабкались все выше и наконец добрались до маленькой ровной полянки, поросшей высокой густой травой. Обессиленно рухнули и какое-то время лежали в полном изнеможении: измучились мы настолько, что не могли шевельнуться. С головы до ног покрыты грязью. Через некоторое время мы стянули с себя одежду, я соорудил из мокрой рубашки набедренную повязку. Тут у Джералда прихватило сердце. Я уж думал, что он умрет. Сделать я ничего не мог, только велел ему лежать неподвижно и ждать, приступ-де скоро пройдет. Не знаю точно, сколько мы там пролежали, наверное, с добрый час, и сколько пробыли в воде, тоже не знаю. В конце концов, приплыл в каноэ Р. и забрал нас.
Он перевез нас на другой берег к длинному, на несколько семей, дому даяков, где нам предстояло ночевать; мы были в грязи от макушки до пят, но, хотя обычно купались по нескольку раз в день, на сей раз лишь слегка ополоснулись из ведра: не хватало духу войти в воду. Все промолчали, без слов понимая, что в реку нас теперь и палкой не загонишь»[81].
К этой пространной цитате стоило бы дать пять коротких примечаний.
Примечание первое. Этот случай описан не только в «Записных книжках», но и в рассказе Моэма из сборника «Казуарина» «Капля туземной крови». В «нон-фикшн» Хэкстон, проявив мужество и решительность, спасает другу и патрону жизнь. В «фикшн» же всё наоборот: Иззарт, оставив друга подлодкой, спасается сам, а потом, когда Кэмпион чудом выплывает, просит никому не рассказывать о его трусости.
Примечание второе служит некоторым предуведомлением к случившемуся. Прожив весной 1921 года некоторое время в Сингапуре, Моэм и Хэкстон перебираются на Борнео и в апреле отправляются в путешествие по реке Саравак на прогулочном катере. Днем они наблюдают с палубы за «буйством растительности», от которого «захватывало дух и становилось не по себе», за «густыми джунглями, за которыми вдали, на фоне синего неба, темнели неровные зубчатые очертания гор». Следят, как среди пальм резвятся в джунглях обезьяны, а на прибрежном песке греются крокодилы. А ночи проводят либо на борту, либо на берегу в «приятном» обществе охотников за скальпами. Либо же — в прибрежных деревнях, где в их честь устраиваются праздники с танцами, в которых приходится участвовать и им самим. Оба буквально заворожены «покоем и волей», которыми веет от этих мест. Не подозревая, что его ждет, Моэм с несвойственными ему восторгом и выспренностью записывает, что «ему чудится дерзкое самозабвение менады, беснующейся в свите бога», что «в здешних буйных, диких зарослях нет ничего мрачного, гнетущего…» и что он «попал в дружелюбную, благодатную страну»[82].
Примечание третье. После того как Моэм и Хэкстон чудом не расстались с жизнью, они до середины ноября оставались на Яве: в дополнение к перенесенному сердечному приступу у Хэкстона начался тиф.
Примечание четвертое. Спустя год Моэм вновь рискует жизнью — причем, что называется, на ровном месте. Не плывя по бурной реке, а остановившись в роскошном дворце дяди короля Сиама. К услугам писателя были и изысканное угощение, и великолепные покои, и многочисленная вышколенная прислуга; не было только одного — самой заурядной москитной сетки, отчего, приехав в Бангкок, «город каналов и храмов с зелеными крышами», Моэма сваливает тяжелейший приступ малярии, который чуть было не отправляет его на тот свет и впоследствии не раз к нему возвращается.
И, наконец, примечание пятое, последнее. После того как Моэм и Хэкстон чудом избежали гибели и прибыли в Кучинг, столицу провинции Саравак, писатель, не забыв, что спаслись они во многом благодаря смелости и решительности матросов в арестантских робах, обратился к главе местной колониальной администрации с просьбой отменить (или, по крайней мере, смягчить) этим людям приговор. На что министр-резидент вполне резонно ответил, что одного осужденного он уже освободил, а вот помочь со вторым не в состоянии. Дело в том, что на обратном пути в тюрьму в Симанганге, где содержался второй осужденный, он остановился переночевать в родной деревне и там зверски убил свою тещу…
Нравы местного общества также порождали немало интригующих историй, которые Моэм, находясь в Малайзии или в Китае, исправно записывал со слов непосредственных участников этих драматических событий. Мужья и жены, которые, очень возможно, прожили бы примерную мирную жизнь в метрополии, здесь после нескольких лет совместной жизни разводятся, заводят романы на стороне, нередко адюльтер приводит к преступлению. Членов местного законодательного совета ловят на взятках, баронет убегает из дому с сестрой китайского миллионера, крупный чиновник живет у всех на глазах в преступной связи с собственной сестрой — читай рассказ Моэма «Сумка с книгами». И газеты не делают из всего этого тайны. Как не делают из этого тайны и сами участники скандалов в «благородных семействах» местного общества. Одним словом, писателю, который собрался в дальнюю дорогу в поисках увлекательного, «читабельного» материала, в Индокитае, на Борнео или на Таити было чем поживиться, «…почти каждый, с кем я знакомлюсь, почти всё, что со мной происходит, любой эпизод, свидетелем которого я становлюсь или о котором мне рассказывают, пригоден для новеллы», — пишет Моэм водном из писем, о чем мы в следующей главе поговорим подробнее.
Вот почему, перед тем как отправиться в путешествие, Моэм запасается не только книгами, но и рекомендательными письмами к губернаторам и резидентам и таким образом пользуется гостеприимством членов местной английской общины, распространявшимся не только на стол и крышу над головой, но и на истории, которыми его охотно потчевали велеречивые хозяева. Они были искренне рады не только поселить у себя известного писателя и его секретаря, но и — со скуки либо от наболевшего — излить им душу. И, «исповедуясь», еще извинялись: «Я вас не утомлю, если расскажу эту историю?» или «Я вам, наверно, наскучила своими историями из семейной жизни?» — «Ничуть», — отвечал Моэм и нисколько при этом не кривил душой. Когда же литературно обработанные рассказы хозяев дома выходили в свет, наступало отрезвление: люди, доверившие писателю свои тайны, узнавали себя в героях его сочинений и чувствовали себя глубоко ущемленными, униженными и обманутыми, что называется, в лучших чувствах, хотя никто из них не просил Моэма хранить рассказанное в секрете.
Рассказы Моэма бурно росли из этого семейного сора, не ведая ни малейшего стыда, — местные же газеты меж тем негодовали. Вот что, например, писала, отстаивая интересы своих подписчиков, сингапурская «Стейтс баджет» от 7 июня 1938 года: «Интересно попытаться проанализировать упреки к мистеру Сомерсету Моэму, которые столь велики и распространены в этой части света. Объясняются они, как правило, тем, что мистер Моэм описывает в рассказах местные скандалы, да и вообще делает в своих произведениях циничный упор на худших и наименее типичных чертах европейской жизни в Малайзии — на убийствах, предательствах, пьянстве, супружеских изменах… Нет поэтому ничего удивительного в том, что белые мужчины и женщины, живущие в Малайзии самой обычной жизнью, предпочли бы, чтобы мистер Моэм использовал местный колорит где-нибудь в другом месте». Сингапурской газете вторит малайский чиновник Виктор Перселл. «За пребыванием Моэма в Малайзии, — пишет Перселл, — тянется малоприятный след. Ему можно вменить в вину, что он злоупотребил гостеприимством местных жителей, помещая в свои рассказы их скелеты в семейных шкафах… Его описания здешней европейской общины ничуть не более справедливо, чем описание Англии как страны скачек, журналов типа „Ньюс оф зе уорлд“ и сплетен в гольф-клубах. Светотень творческого метода Моэма строится на резких контрастах, нюансировка большей частью отсутствует».
Обвинить Моэма в цинизме и «злоупотреблении гостеприимством» было тем более просто, что писатель не слишком заботился о том, чтобы «замести следы». Рассказчики с легкостью узнавали себя, своих близких и свое окружение в его произведениях еще и потому, что он далеко не всегда менял названия отелей, городов, провинций, и даже имена действующих лиц изменял, бывало, очень незначительно, что, кстати, привело к скандалу и даже угрозе судебного процесса после публикации романа «Узорный покров». Сначала Уолтер и Китти Лейн предъявили иск издателю лондонского журнала «Нэш мэгэзин», где роман первоначально печатался, с требованием заменить имена героев. С Лейнами проблема была решена быстро и просто: 250 фунтов компенсации плюс замена фамилии главного героя с «Лейн» на «Фейн» — всё решила одна буква. С администрацией же Гонконга, где происходит действие романа, пойти на мировую оказалось сложнее: автору пришлось под нажимом помощника гонконгского губернатора, усмотревшего в романе клевету на себя, перенести действие книги из реального Гонконга в вымышленный Цинн-янь.
Моэм словно лезет на рожон: не только не путает следы, а всячески их «распутывает»: подробно разъясняет в предисловиях, где и кто рассказал ему ту или иную историю. Например, про рассказ «Следы в джунглях» о нераскрытом убийстве, совершенном замужней парой, он впоследствии напишет: «Это одна из тех историй, чье авторство не имеет ко мне никакого отношения, ибо мне ее слово в слово рассказали однажды вечером в клубе одного из городов Малайской Федерации». Примерно то же самое сообщит Моэм о другом своем рассказе «Сосуд гнева»: «Одно время я много путешествовал по Малайскому архипелагу и со всеми людьми, описанными в этом рассказе, знаком был лично. Чтобы рассказ получился, мне просто пришлось свести их вместе». Содержание одного из самых известных рассказов Моэма «Записка», переделанного впоследствии в пьесу, где рассказывается о том, как замужняя англичанка Лесли Кросби убивает своего любовника, сделав вид, что тот пытался ее изнасиловать, почти целиком списано из газетной криминальной хроники от 23 апреля 1911 года. Различаются — и то несущественно — только финалы фикшн и нон-фикшн: в рассказе Моэма Лесли Кросби признали виновной в убийстве, но с учетом смягчающих вину обстоятельств освободили. Что же до ее прототипа Этель Мейбел Праудлок, то она была признана виновной, приговорена к повешению, однако в конечном счете после нескольких апелляций также помилована.
Многочисленные путешествия и в самом деле подарили Моэму много запоминающихся, необычайно интересных, полезных в литературном отношении встреч. Но были и исключения. Знакомство с автором «Любовника леди Чаттерлей» Дэвидом Гербертом Лоуренсом в Мехико, куда Моэм в октябре 1924 года отправляется, как он выразился, «в поисках нового места для охоты», могло бы, по понятным причинам, стать весьма любопытным для обоих известных писателей. Могло — но не стало: давно прошли те времена, когда Карло Гольдони с энтузиазмом воскликнул: «Писатели всех стран составляют единую республику!» Моэм и Лоуренс единую республику не составили, они с первого взгляда не понравились друг другу ни по-человечески, ни «по-писательски».