Евгений и Нина Дворжецкие ЖИТЬ И НЕ УСТАВАТЬ ЖИТЬ

Евгений и Нина Дворжецкие

ЖИТЬ И НЕ УСТАВАТЬ ЖИТЬ

Интервью

– Как родители познакомились и жили до вас?

– Они познакомились в 50-м году. Мама приехала в Омск в областной театр драмы, окончив ГИТИС, в качестве режиссера-постановщика. Отец был тогда первым артистом в своем театре. Мама сразу же заметила его и как артиста, и как человека, но ее предупредили – зэк. Две судимости. Сыну Владику одиннадцать лет. Освобожден с «минусом сто» – то есть ему запрещено было жить в ста крупнейших городах СССР. При этом свободный, очень крутой, жесткий и своевольный мужик. Яхты, охота, рыбалка…

Нина: – Наша мама тоже не лыком шита… Она сделала вид, что не обратила на него никакого внимания. Мама Владика, его бабушка и Владик жили в соседней с ней комнате в общежитии театра, а Вацлав Янович – на частной квартире.

Евгений: – Жили, конечно, бедновато, но отец никогда в жизни не относился к вещам, к одежде как к чему-то хоть мало-мальски ценному… Хотя в Омске он считался пижоном: отглаженные брюки, кепочка набекрень, всегда начищенные ботинки.

Давным-давно, в Риге, отец сшил на заказ черный костюм, я его сейчас донашиваю. А второй выходной костюм мы его заставили купить году в девяностом. При этом у него всегда была машина, кино– и фотоаппаратура, удочки, спиннинги – всё-всё-всё последней марки и модели. Ролей в театре у отца в то время было очень много.

С 1967 года он начал интенсивно сниматься в кино, а это был заработок посущественнее, чем в театре, и снимался до конца своих дней. На пенсию он ушел день в день – в шестьдесят лет и потом еще двадцать три года снимался и играл в театре, когда звали. Но никогда работа для отца не была главным в жизни. Никогда. Он говорил: «Я работаю для того, чтобы жить, а не живу для того, чтобы работать. Если я еду на съемки, то еду прежде всего посмотреть на новое место, познакомиться с новыми людьми, заработать денег». Он был жаден и ненасытен до новых впечатлений и ощущений, поэтому им были изъезжены все соседние города и области с охотой, рыбалкой, кино– и фотосъемкой. У нас всегда была машина, в Омске – мотоцикл. Были акваланги. Отец собственноручно склеил водолазный костюм из резины. В Омске сам построил яхту и катамаран… Я уверен, что если бы он сейчас был жив, то давно бы уже освоил компьютер, наверняка сидел бы в Интернете, изучал кибер-миры и выдумал какую-нибудь свою виртуальную реальность.

– Как это всё совмещалось с профессией артиста ?

Он был артистом уже по своей природе, независимо от профессии, и, я считаю, именно это и помогло ему выжить. Природное актерство сидело у него в крови, а профессиональное актерство существовало где-то на десятом месте, но ему оно было интересно. Могут сказать: «Тогда он поверхностный артист, актеришка, нахватавшийся приемов и ремесленных штучек!» Ничего подобного. Дома на полках рядом с книгами по охоте, рыбалке, автомобилю, киносъемке, фотографированию стоят Горький, Чехов, Станиславский, Мейерхольд и т. д., и т. п. С другой стороны – сказать о том, что отец во всем пытался дойти до самой сути, не могу. Он – «человек эпохи Возрождения», который мог утром ловить птиц в силок, днем препарировать труп, при этом думать, как скрестить вишню с персиком, вечером рисовать картины, а ночью наблюдать небо и пытаться открыть новую звезду… Микеланджело! Кстати, отец и картины рисовал. Наш гараж весь был расписан какими-то рисунками, портретами, набросками.

Как ребенка меня это до какого-то момента, с одной стороны, восхищало, а с другой – очень настораживало. Вроде как артистом работает, но для него это не является главным, – как так?

При том, что мама – режиссер, папа – актер и режиссер, я не был актерским ребенком, родители никогда не выводили меня на сцену исполнять маленькие детские рольки в спектаклях. Хотя к десяти годам я мог бы иметь уже театральную карьеру.

– Отец был строгий?

– За непослушание, естественное в мальчишеском возрасте, он меня даже дважды порол. Правда, потом пил валидол… Конфликт у нас был всю жизнь. Конфликт… до бешенства. Он все говорил мне: «Потом поймешь!.. Вот я подохну, и ты поймешь…» Но это не было тупое противостояние друг другу. Это, как я теперь понимаю, такой способ воспитания, и как мне кажется – самый правильный. Конфликт носил чисто мужские свойства в плане формирования характера, умения отстаивать свои мысли, жизненную позицию, осознания своего мужского начала. Во всяком случае в отношении молодого человека – чтобы, например, он не стал гомосексуалистом.

Когда он преподал мне– жизненный урок, не помню. Наверное, это было всегда… Я не знаю когда он случился, этот «первый» раз. Первый раз меня пороли в пять лет за то, что мы с дружком ушли на Волгу без спроса. Когда я пошел в школу, отец сказал раз и навсегда: сначала я должен прийти домой, предупредить, куда собираюсь, и только потом могу идти куда мне нужно. И вот однажды я пошел провожать девочку (а учился в первом классе), никого, естественно, не предупредив. Еще чего! Что же мне, сначала нужно было сбегать домой, предупредить, галопом вернуться в школу и только потом провожать девочку из школы?!. Выйдя из ее двора, я уже собрался было перейти трамвайные пути, как вдруг увидел отца, идущего мне навстречу с чемоданом. Я понял, что он ходил сдавать белье в прачечную и заметил меня. По всем правилам перехожу дорогу: посмотрел налево, дошел до середины, посмотрел направо, дохожу до него. Мы идем рядом в полном молчании. Доходим до нашего серого подъезда, и, прежде чем подняться на наш пятый этаж, он говорит: «Я тебя предупреждал?.. Я тебя просил о том, чтобы после школы ты сначала шел домой?.. Сейчас я буду тебя пороть». А я говорю: «Ну и бей». – «За это получишь не пять ударов, а десять». Мы поднимаемся, он начинает меня пороть. Я выдерживаю пять или шесть ударов, потом, естественно, начинаю рыдать. Закончив, отец идет на кухню пить корвалол с валидолом… Это я потом, много позже понял, что ему тогда было больнее, чем мне… А за обедом отец сказал, что я – молодец, что, мол, выдержал и не запросил пощады.

Когда я был маленький (это мама мне рассказывала), я никогда не убирал за собой игрушки. Мы жили в коммунальной квартире. Однажды папа сложил мои игрушки в большой детский грузовик и повез его к дверям. А внизу жила катастрофически бедная семья, где детей было человек десять-пятнадцать. Я, видя этот «беспредел», сначала пытался держаться молча и достойно, потом не выдержав, подбежал к двери, заслонил ее собой как мог, и сказал: «У, гад! Куда повез?!» Родители, конечно, еле сдержали смех, но… тем не менее урок состоялся.

Никогда ни слова не было им сказано о том, как нужно вести себя с девочками, девушками, как строить отношения с ними, но… Вот когда меня спрашивают: «Женя, сколько лет ты за рулем?» – я отвечаю: «Всю жизнь». Когда я научился водить машину? Я не смогу ответить, потому что машина у отца была всегда и с тех пор, как я себя помню, я копался в машине, включал рычажки и кнопки, рулил, нажимал на педали и спрашивал: а это что? а это для чего? а это зачем? Сначала отец позволял мне рулить, когда сам вел автомобиль. Потом я начал ее «воровать», когда отец был в отъезде, чтобы повыпендриваться перед друзьями и покатать девчонок… Поэтому сказать, когда отец научил меня водить машину, невозможно. Да никогда!.. Так и с девчонками.

Специальных каких-то слов, советов не произносилось, мое взросление, так сказать «мужание», происходило безотчетно. У меня было много историй с девчонками, начиная с детского сада, и одну из них расскажу.

В театральный я с первого раза не поступил. Естественно, из-за девушки: так влюбился, что сочинение написал на «два». В расстроенных чувствах я вернулся домой, в Горький, оставив эту девушку в Москве, что было для меня самым печальным. Отца и мамы в это время дома не было, и мне было удобно дать себе, своим друзьям и подружкам возможность расслабиться и утешиться нашими посиделками и гулянками с каким-то там спиртным. После одной из таких гулянок я проснулся рано утром. Одна из моих подружек принесла поесть. Вот сижу я, полуголый, в кресле, ем, и мы еще играем в карты. И тут входит отец. Приехал со съемок. А мы этой ночью как раз взорвали газовую колонку, нечаянно… Отец проходит, спокойно смотрит на меня, полуголого, на девицу с картишками в руках, «привет-привет»… и как врежет мне! Этой пощечины хватило для того, чтобы я улетел в другой конец комнаты. И все это при девушке… Со мной истерика. Дело в том, что отец имел такое здоровье, которое, если бы он не отсидел в лагерях почти пятнадцать лет, позволило бы ему дожить лет до ста пятидесяти. Поэтому дать сдачи я не мог и помыслить даже в самые отчаянные моменты своих конфликтов с ним – он мог бы меня просто убить. Несмотря на «сорванный» желудок, на куриную слепоту после Севера… Потом, когда он взял меня с собой на съемки и мы ехали в машине, я спросил: «Почему? Почему так сурово?». Он ответил мне: «Это было ужасно смотреть, как ты в трусах сидишь при девушке».

Прошло полгода. Я работал не в театре, как это принято у большинства не поступивших в театральный, – монтировщиком сцены, осветителем и т. д. Я пошел в институт «Сантехпроект» чертежником-конструктором, чертить унитазы, канализацию, системы водоснабжения… Сделал это для того, чтобы у меня был твердый рабочий день – от звонка до звонка, чтобы я был занят серьезным делом, а не с артистами водку пил. В результате пил я не с артистами, а со студентами Горьковского театрального училища. И конечно, опять меня поразила в самое сердце любовь. Новая.

Несмотря на то что отец был почти единственным в Горьком артистом, который снимался в кино, телефона у нас не было, и с ним связывались телеграммами. Я со своей новой пассией провожу время на горьковском Откосе, выпиваю какие-то вина… Говорю ей, что должен съездить к родителям и предупредить, что дома ночевать сегодня не буду. Она все понимает. Я приезжаю домой, вижу отца и выпаливаю фразу: «Папа, я сегодня должен ночевать не дома». Несколько секунд отец молчит с непроницаемым лицом, затем отвечает: «Ты, конечно, можешь поступать как хочешь, но я тебе советую этого не делать». А если эта фраза когда-либо произносилась, то это был закон. Это означало, что нужно было сделать именно так, как он хочет. Вот это «но я тебе советую» было хуже, чем «нельзя» или «ни в коем случае». Потом мне был прочитан краткий курс о благоразумии, мужской чести и даже мужской… невинности, мужской чистоте. Отец сказал, что сам он стал «мужчиной» чуть ли не в 22 года, хотя намекнул, что, мол, это не так важно, во сколько лет «это» произойдет, главное совсем в другом…

Я уехал, естественно. На следующее утро вернулся, но десять дней отец со мною не разговаривал. Мать, конечно же, пыталась нас помирить, зная причины обоюдного молчания…

– Ну… и тогда всё случилось?

– Всё случилось еще до того. Задолго. Но вопрос ведь не в «когда»… Улица и друзья научили меня всему. Роман этот длился у меня года полтора. В 1979-м я прилетел домой на зимние каникулы, матери говорю: «Мне нужно лететь в Челябинск к моей девушке, дай, пожалуйста, денег». Тут вмешался отец: «Да что же это такое… В твоем возрасте у тебя их должно быть штук десять как минимум одновременно. Что это всё одна да одна и та же! Нельзя так. Это не тот возраст». После той краткой лекции о мужской чистоте мне, как это ни странно, было вовсе неудивительно услышать от отца эту несколько запоздавшую «вторую часть»… Такое он давал воспитание.

С Владиком тоже была смешная история в 1976 году. Мы ехали с ним в машине, и он спросил: «Ну как… это уже произошло?» Сказать старшему брату: «Нет, еще не произошло» я не мог, это для меня было стыдно, хотя я еще был чист, как ребенок. Пока я раздумывал, что ответить Владику, он сам продолжил эту тему так: «Никогда не имей дело с девушками». Вот такой урок по части «женского полу» я получил от брата. Потом Владик как-то спросил меня: «Как у тебя с отцом-то?» А у него тоже всегда был внутренний конфликт с отцом, потому что и здесь тот хотел, чтобы все делали так, как он считает нужным. Отец свою жизнь строил сам и поэтому думал, что имеет право требовать от близких полного подчинения. Я ответил Владику, мол, сам знаешь как – трудно… И тогда он сказал: «Знаешь, когда у вас с отцом будет все в порядке? Когда он поймет, что ты его можешь на… послать». Как?!. Послать!?. Отца?.. Я выпучил глаза и не смог ничего ответить… Потом я понял смысл слов Владика. Дело, естественно, не в том, смогу я или не смогу сказать отцу вот эту страшную фразу, а в том, что когда отец убедится в моей решимости на этот поступок, тогда всё в наших отношениях будет значительно лучше. Ровнее. Тогда я смогу хоть чем-то соответствовать отцу. Тогда я смогу хотя бы разговаривать с ним на равных.

Это самое «равновесие» между мной и отцом случилось только через много лет после этого разговора с братом. Мне было тридцать три, когда отца не стало. Перед его смертью, в конце марта, мы поговорили. Он лежал в больнице, я уговаривал его все-таки сделать операцию. Не на глаза, нет, это было непоправимо (он был слеп уже два года). А в начале апреля мы должны были сниматься вместе у Эльдора Уразбаева в картине «Хаги-Траггер». Отец выучил нашу совместную сцену в этом фильме. Читать он уже не мог, и мама начитывала на магнитофон, а он с ее голоса потом учил… Я приехал из Москвы в Нижний Новгород, и мама мне сказала, что отец в больнице – решили все-таки делать операцию, ту, к которой приходят в итоге 99% мужиков. Отец страшно мучился этой болью уже лет десять. Операция эта и сейчас считается не из легких, делается под общим наркозом, а еще до того, как болезнь у отца начала прогрессировать, его друг умер во время этой операции – сердце не справилось. И отец очень боялся ее. А в результате всё оказалось до такой степени запущенным, что отец говорил: «Да зачем она мне теперь, эта операция? Кому я теперь нужен? Сделаю ее, выйду на улицу и в крайнем случае – застрелюсь или повешусь в гараже… Я буду сидеть на вашей шее… Зачем мне это нужно?»

Естественно, стреляться или вешаться он не стал бы, поскольку не раз говорил мне о том, что всё в воле Божьей и, стало быть, только он распоряжается нашими жизнями и душами, что его самого столько раз спасал от смерти и помогал его ангел-хранитель… Я слушал его и видел перед собою несломленного болью человека, хотя и в этот момент она его не отпускала. Просто многолетнее желание отца выжить стало настолько привычным свойством его организма, что внешне он почти не менялся, как бы больно или тяжело ему ни было. Сам я в эти дни простудился и после этого разговора слег. Лежал, никуда не выходил. Когда через три дня снова пришел в больницу и увидел отца, я поразился, насколько за какие-то три дня человек может… высохнуть. Довел его до туалета, проводил обратно в палату. Я думаю, сказал он мне на прощание, эта операция чуть-чуть подвинет съемки, ничего страшного, выберусь… Второго апреля ему сделали операцию, и до одиннадцатого он пролежал в реанимации, десять дней не приходя в сознание. Только однажды, на четвертый день, матери показалось, что он пришел в себя, открыл глаза, она даже подумала, что он узнал ее… Умер отец в воскресенье, 11 апреля. Это была католическая Пасха.

Был у нас сосед по последней горьковской квартире – Марк Борисович Ровнер, почти что родственник. Они с отцом общались очень тесно, не раз сиживали за рюмкой. И он как-то сказал: «Вацлав Янович считал, что Господь Бог уготовил ему другое, нежели смерть. То есть Вацлав Янович был уверен, что никогда не умрет».

– Когда и как ты узнал, что отец был репрессирован?

Я рос нормальным советским школьником, октябренком, потом пионером. Правда, к тому времени, как стать комсомольцем, я уже все знал. Отец слушал «вражеские голоса», бабушка – мамина мама – была его старшей подругой. Они иногда садились друг против друга и обсуждали политическую обстановку в мире, начиная с антисемитизма и заканчивая баталиями в каком-нибудь Гондурасе. Причем бабушка всегда рассказывала так, как будто всё это происходило при ней и она была непосредственной участницей описываемых событий. Касалось ли это Библии или политических событий в мире. Прямо как Эдвард Радзинский… Даже лучше.

Помню, я сидел и делал уроки, а по радио передавали историю вывоза за границу Солженицына. А я это слушал и конспектировал. Политэкономию и марксизм я постиг дома, на гвоздях – отец мне всё пояснил, взяв в пример гвозди. Сколько стоит производство гвоздя, и за сколько гвоздь продают, и что такое прибавочная стоимость, орудия производства, средства производства. Я сам сделал игру, которая называется «Монополия», только об этом узнал несколько позже. На даче под Москвой меня прозвали «американцем», поскольку эту игру я очень любил и поэтому всем казалось, что я был большим поклонником капитализма.

Что отец сидел – мне никто не рассказывал, и уж тем более он не любил говорить об этом, – я не узнал, а… почувствовал. Это произошло как-то подспудно, просто я понял это. Когда я прочел «Один день Ивана Денисовича» и поделился с отцом, типа «ой, папа, как это всё ужасно», он мне ответил: «Бывало хуже». – «В каком смысле, папа?» И вокруг этого начался разговор. Я не знал, в каком году отец сидел, где, за что, – это было необсуждаемо. Просто иногда в наших разговорах возникала та или иная история, слушая которые я понимал только сам факт: мой отец сидел.

Нина: – Сначала Вацлав Янович эти истории, которые с ним произошли на Вайгаче, в Котласе или на Беломорканале, рассказывал мне. А потом, как бы опробовав, Жене. Как мы понимаем, он так готовился к своей книге.

Евгений: – Нас поразила история о крючке, который Вацлав Янович снял с ботинка и заточил об камень, когда его посадили в камеру-одиночку. Такие истории никогда не возникали в разговоре сами собою – это было всегда по поводу. Если кто-то, допустим, в разговоре начинал размышлять о свободе, отец мог вступить в разговор с тем пониманием свободы, которое пришло к нему в той самой камере. «Что такое свобода? Свобода – это осознанная необходимость. И вот когда я осознаю, что та ситуация, в которой я сейчас нахожусь (в тюрьме или в лагере), – это необходимость, то есть то, что я не могу обойти, то я становлюсь свободным».

Нина: – Он заточил крючок, как он сам говорил, не для того, чтобы порезать охранника или чего-то иного… «Мне важно было иметь «про запас» свой выход из этой одиночки. Я вовсе не собирался покончить с собой, но этот самый заточенный крючок давал мне ощущение «хозяина» ситуации, пусть даже относительное, ощущение того, что в итоге я собою распоряжаюсь сам».

Про побеги, о которых отец нам рассказывал, вообще можно фильм снимать. Однажды его спасла медицинская сестра. На лесоповалах, когда мороз и нет даже шалаша, где можно отогреться и поесть, еду готовили так: котелок пшена, сверху кипяток. Нет котелка – в шапку. И одна медсестра ухитрилась незаметно сунуть отцу в руки пузырек с рыбьим жиром – хоть какая-то защита от цинги… А ведь за общение с заключенными вольнонаемным полагался срок!.. Прятать этот пузырек некуда, да и потерять жалко было такое сокровище, и отец привязал этот пузырек к руке. Так из-под рукава и прихлебывал… А люди мерли как мухи. Он перенес всё это еще и потому, что молод был и до конца все-таки не понимал, насколько близка смерть. Умудрялся сочинять, выдумывать, предлагать себе какие-то фантастические обстоятельства, когда рыл котлованы, представлял себя кладоискателем, пиратом… Причем рассказывал он это про себя не романтично, не так, как об этом его личном способе бороться за жизнь писали журналы и газеты. Он видел людей, которые переставали сопротивляться, видел князей и потомков графских кровей, которые ломались и опускались на самую низшую ступень существования. А были те, кто научился сверлить мерзлоту и поворачивать сверло во сне. Они научились делать свою работу механически и спать, потому что другого времени на сон просто не было.

Его рассказы о человеческих возможностях всегда были не монотонными поучениями, а живыми, эмоциональными картинками, актерскими зарисовками. Как он смог хомяка поймать? Провалившись по шею в снег!.. Кровь из него пил, чтобы выжить. Как не замерз, когда упал в ледяную морскую жижу, когда принял бревно не на то плечо? Принял на грудь спирту (спасибо охранникам!) и бегал по берегу в окаменевшей одежде – мороз, не разденешься!.. И высох. И не заболел даже…

Евгений: – Некоторые люди живут, опережая свое время, так вот отец – из этой породы. Вся его жизнь была построена как жизнь свободного человека, свободного внутри себя. Он был таким от рождения. Никогда в жизни он не считал себя жертвой сталинских репрессий – сидел заслуженно, так он говорил, потому что не признавал закона этой власти.

– Как он отнесся к реабилитации?

– Отец не суетился по поводу реабилитации. Ему незачем было об этом заботиться. По второй судимости отца реабилитировали в 1956 году. А в 1992-м пришло письмо, в которое была вложена справка, что Дворжецкий Вацлав Иванович, 1910 года рождения, осужденный 20 августа 1930 года… реабилитирован на основании пересмотра его дела. Судебное постановление отменено, а дело прекращено за отсутствием состава преступления. Таким образом, отцу сняли его первую судимость. А в день смерти пришли деньги. Компенсация. Что-то около двадцати пяти тысяч – по тем временам смешные деньги! Так оценили моральный ущерб, нанесенный Вацлаву Дворжецкому. Но на почте мне их не дали, потому что получатель – отец – уже умер.

К этой бумаге о своей реабилитации отец отнесся безразлично. Это только в плохом кино: «Ах!.. Наконец свершилось правосудие!» Жизнь уже прожита – как можно отнестись к этому? Как отнестись к тому, что погибли миллионы, а некоторые до сих пор хотят, чтобы коммунисты пришли к власти! Как вообще тянется рука выводить на избирательном листке: «Зюганов»! Может быть, он прекрасный человек, но он – коммунист, и этим все сказано.

Отец был человеком кипучего гражданского темперамента. Он даже баллотировался в депутаты!.. Ему всегда было небезразлично, в какой стране мы живем, кто у руля, куда идем… Но опять-таки это была тоже своего рода актерская увлеченность.

– С кем он дружил, общался?

– Друзей у отца было много. Прежде всего – компания, в которую входили режиссеры, консерваторские преподаватели, врачи, ученые… Отец часто ездил на рыбалку с бывшим милиционером. Ему было интересно общаться с разными людьми.

Мне не всё нравилось из его увлечений. Например, я не любил ездить в сад, копаться в земле, ухаживать за деревьями, за пчелами – я ненавидел всё это. А отец, искренне любя садоводство и пчеловодство, пытался привить и мне эту любовь – от этого я ненавидел сад и несчастных пчел еще больше. Он мне «советовал», считал, что если этим увлечен, то и мне также должно нравиться.

– Были ли у вас семейные конфликты?

– Семья, дом у нас были самыми обычными. Были и хлопанья дверями. Уходили в разные комнаты. Но через пятнадцать минут или полчаса отец мог выйти как ни в чем не бывало и разговаривать легко и непринужденно. Конфликты между мной и отцом всегда разрешала мать – она выполняла функцию «лечь на амбразуру». Ни разу в жизни я не слышал, чтобы мать с отцом выясняли отношения на повышенных тонах. Они находили способ все оговорить тихо и спокойно, прежде всего, я думаю, чтобы не волновать и не пугать меня. Это большое счастье – иметь таких родителей.

В конце августа мы с матерью куда-то ездили. Возвращаемся домой… А отец в это время должен был быть на рыбалке. И на подходе к нашему подъезду видим такую картину: отец, обвязанный чем-то белым вокруг поясницы и держась за нее, стоит и неторопливо разговаривает с соседями с пятого этажа. Что такое? Что за маскарад?.. Подходим ближе: «Что случилось?» Он поворачивается к нам: «Я, наверное, три ребра сломал». Мать тут же отвезла его в больницу, где сделали рентген.

Что произошло? Он приехал на рыбалку, за сто километров от города. Пошел погулять по крутому берегу, держась за размытые корни деревьев. И вот один из них оторвался, и отец, скатившись вниз, упал спиной на нос лодки. Ощущение такое же, словно бьют под дых и ты, согнувшись, не можешь ни вздохнуть, ни разогнуться… Ведь это чудо, что он не повредил себе позвоночник. Сломанных ребер на самом деле оказалось четыре. Но что сделал отец? Отдышавшись, он порвал простыню (на рыбалку приехал с ночевкой), обмотал себя, закрепив позвоночник в одном положении, установил кинокамеру на лодку, заснял себя, собрал все шмотки, сел в машину, проехал сто километров до дома, поставил машину в гараж и пешком дошел до подъезда.

Прошло месяцев пять – всё вроде зажило. Зима. Отец отправился на подледный лов, на мормышку. Я прихожу из школы и вижу: на кухне валяется табуретка, рядом с плитой, внизу, около ведра стоит «чекушка» из-под водки, у отца дверь в комнату закрыта. Первая горькая мысль, которая у меня возникла от увиденной картины: напился (чего никогда не бывало)! Оказалось, что отец провалился под лед. Кое-как выбрался – одежда-то (полушубок, толстый свитер, теплое белье, сапоги) становится чугунной, когда намокает… Пешком, мокрый добрался до магазина, купил чекушку водки. Пришел домой, выпил её, залез в горячую ванну – и спать. Наутро даже не чихнул. Через пару дней я услышал вялое: «Что-то там побаливает». Пошел сделал рентген – а ребра с предыдущей рыбалки к тому времени еще не срослись.

– Вацлав Янович рассказывал о своих душевных потрясениях?

– Однажды я услышал такую историю. Когда отцу было года четыре, родители подарили ему огромную очень красивую коробку конфет. Он стоял около забора, а мимо проходила девочка, и он протянул ей эту коробку. Она протянула к ней руки, а он р-р-раз – и дернул эту коробку обратно к себе. Девочка заплакала, и мама ее увела. Потом зарыдал он. Затем долго искали эту девочку, но не нашли.

Я знаю, что отцу было очень больно, когда они поссорились с Таней, моей сестрой. Почему поссорились – семейные дела.

Людям зачастую свойственно воспринимать дела давно минувшие не такими, какими они были, а какими хотелось, чтобы они были. И если, например, два-три человека начинают описывать какой-нибудь яркий эпизод, они делают это по-разному, а иногда эти воспоминания прямо противоположны. И начинается спор. Нине я в таких случаях говорю: «Уйди. Это мы не обсуждаем, потому что это бессмысленно – спорить, как это было… Тебе так нужно? Всё, пусть будет так». У меня есть такие родственники, которые любят вспоминать былое, но каждый делает это по-своему, и желать согласия в этом случае просто безумие. Я сразу прекращаю эти разговоры и со всем соглашаюсь, потому что никогда не удастся доказать, что ты не верблюд. А вот отец любил такие вещи, он говорил матери: «В следующий раз я буду за тобою записывать! А потом тебе это буду показывать!»

По-видимому, из-за подобного же бреда, высказанного Таней, и поссорились. Отец очень обиделся, они не разговаривали лет шесть.

Врачи отмерили Тане жизни лет на двадцать пять. У нее было очень маленькое, почти детское сердце… Таня прожила 48 лет. Я помню, как она сначала принимала таблеточку нитроглицерина, а потом закуривала сигаретку… Нитроглицерин – сигаретка. Но она держалась.

Мать Тани была вольнонаемной, и отец познакомился с ней во время второй отсидки. Таня родилась в 1946 году. К нам в Горький Таня приехала в 1962-м, когда мне было два года, а до этого жила в Кишиневе. У Таниной мамы было заболевание крови (поэтому она рано умерла), а сама Таня родилась с пороком сердца. Отец увидел Таню впервые, когда ей было уже лет семь, хотя и до этого помогал им. Ее тетка и разыскала своей племяннице отца. До этого Таня по отчеству была Васильевной. Официально у нее не было отца. В Горьком она окончила школу, институт, вышла замуж, потом жила в Ленинграде.

– А Владислав?

– Его мать, Таисия Владимировна Рэй, была балериной, руководила танцевальными коллективами, преподавала в студии при Омском ТЮЗе.

Влад недолго жил с отцом. Он родился и вырос в Омске, два последних класса школы жил с моими родителями в Саратове. Потом в Омске закончил медучилище, студию при Омском ТЮЗе, работал в омском театре, а в Москву переехал после «Бега». Приезжал в Горький, в гости. «Семейные предания» хранят такую забавную историю: когда я родился, Владик прислал отцу телеграмму с текстом: «Я слышал – у вас опять ребенок?»

Они с отцом были резкие. Оба похожи в своей непохожести. Каждый из них был самостоятельной и грандиозной личностью – а такие всегда одиноки. Никогда, ни разу не было сказано отцом, что Влад – хороший артист.

Отец вообще не считал Владика артистом, потому что, по его мнению, артист тот, кто играет в театре. Кино – это фактура, глаза, поворот, любил он говорить.

Ну а если серьезно, то в «Беге» есть один-два классных кадра крупным планом: когда Хлудов кричит «есаул!» в цирке и куски из сна в вагоне. Ведь такой фактуры не было больше в кино! Не было и нет. А вот остальное – если посмотреть сегодня эту картину первый раз, не зная что за артист… Ему там было 29 лет. «Бег» – его первая работа в кино… Как может человек да еще выдернутый из Омска, стоя перед камерой первый раз в жизни да еще в главной роли, избежать чудовищных зажимов? Мне лично больше нравится работа Влада в «Возвращении «Святого Луки», а Нине – «Возврата нет». Он сделал очень много за десять лет. К вышедшим на экран фильмам я отношусь очень по-разному и к своим тоже.

Когда я сегодня смотрю «Танцплощадку», то понимаю что это просто чушь!.. Что я делаю? Ужас! А вот, допустим, «Мечты идиота» – эта работа мне по-прежнему нравится, я нахожу в ней какой-то свой смак, свою прелесть. Пересматривая какую-нибудь «Монсору» – ну, ничего, ничего… Ох ты!.. А вот это вообще не помню, как снимали…

Нина: – Мне всегда казалось, что Вацлав Янович относится к своим сыновьям – Владу и Жене – не как к детям, а как к своим заготовкам, что ли. Ну, давай, подрастай скорее сам, а там разберемся, потягаемся!..

Женя: – С Таней у него были немного другие отношения. До их дурацкой ссоры. Я только недавно случайно узнал от мамы, что Таня вышла замуж потому, что была беременная. «Папа, где нам жить?» – «А это, ребята, ваши проблемы. Где хотите, там и живите. Уезжайте на какую-нибудь стройку, на целину… Вы решили вдвоем жить, вот и идите».

Я таких крутых мужиков, по-настоящему крутых, в своей жизни не встречал. И говорю это совсем не для того, чтобы вот таким образом увековечить память отца, не для того, чтобы это было где-то написано, – просто так было на самом деле.

Честно говоря, если написать сценарий и снять фильм про жизнь отца, матери, ее брата, папиной сестры, живущей сейчас в Аргентине, будет потрясающая история. Но среди нас, современников, я пока не вижу человека, который смог хотя бы напомнить чем-то (не внешне, разумеется) отца. Вот был актер Владимир Белокуров – может быть, такого уровня личность нужна на этот материал. Из современных актеров не вижу никого, кто мог бы не передать, а сыграть отца.

Нина: – Он был разным… Хотел быть сельским добряком – был им, захотел побыть благообразным старцем – побыл, решил вдруг стать рафинированным интеллигентом – пожалуйста, навешать лапши журналистам – с удовольствием!..

– Вы обсуждали с отцом трудности, успехи, неудачи?

Евгений: – Я пытался пару раз рассказать, что у меня творится внутри… Мы шли от метро, я что-то возбужденно рассказываю, делюсь… Было сказано: «Ты сегодня ничего такого не курил?»

Мне это и обидно, и оскорбительно – но это было в порядке вещей.

Никаких советов. Не получается что-то – начинай все сначала. Учись доходить до всего сам. Сам строй свою жизнь, себя. Я родился, когда ему было пятьдесят. Когда мне было только десять лет – ему шестьдесят, мне еще двадцать – ему уже семьдесят… Семьдесят!..

Я вообще очень рад, что довелось общаться с моими старшими родственниками и что эта связь существует во мне. Для моего поколения отец с матерью по возрасту – словно бабушка и дедушка. У моей дочери Анны дед родился в 1910 году, а она – в 1990-м. И вот эта связка чуть не в век сама по себе – урок.

– Вацлав Янович ощущал свое дворянство?

– Я уверен, что отец ощущал такую связку между поколениями, для него это было важно. Дворянские корни были для него важны. Дома даже где-то лежит бумажка с воссозданным отцом нашим родословным древом. И еще купчая на владение землей не то в Брестской области, не то на Западной Украине… Отец описал нам герб рода Дворжецких и рассказал, что в Кракове, во дворце Вавель, он нашел захоронение своих предков. Я не был в Кракове и отношусь к изысканиям отца спокойно… Наверно, до поры до времени. Вот когда совсем нечего будет делать – может быть, займусь.

– Почему, с одной стороны, «делай свою жизнь сам», а с другой – такой диктат?

Характер у папы был нелегкий. По словам мамы, все-таки он страдал от каких-то своих поступков… А я думаю – нет. Не страдал он. Он не придавал значения своему характеру и поступкам в отношении родных. Он обижал, а через секунду находил оправдание тому, что сказал правду, а не что-то резкое или обидное. Но – это он мог делать только с семьей. Это касалось только меня, мамы, Таньки. Всё. Владик всегда жил своей жизнью.

Папа никогда не просил маму, Таню или меня извинить его. Ни разу такого не было. При этом никогда у них с мамой не было «разбора полетов». Вот мы с Ниной после ссоры начинаем разбираться – и опять ругаемся. Отец никогда этого не делал. У него всё происходило за секунду – и ссора, и примирение. И спустя эту самую секунду он говорил: «Ну, пойдем обедать». То, что сегодня интересно, завтра становилось для него пустым местом.

Когда отец ослеп, ему в обществе слепых дали магнитофон. Он слушал кассеты типа «Перечитывая Достоевского, Толстого…» и т. д., а потом вдруг начинал говорить: «Толстой – это самый величайший русский писатель!.. Женя, вот ты его перечитывал когда-нибудь?» – «Папа, но ведь ты же говорил мне: «Не надо учить жизни, а Толстой только этим и занимается, учит и учит, как правильно, как неправильно… Зачем нужна вся эта художественная литература? Дайте мне факт, дайте мне историю!» Ты же мне это сам говорил?!» Не обратив внимания на мои слова, он продолжает: «Только художественная литература! Неосмысленный факт никому не интересен!» Проходит какое-то время – и всё переворачивается с ног на голову.

Нина: – Когда в доме появлялись новые люди, которые всё принимали за чистую монету, Вацлав Янович мог устроить такое представление!.. Мы-то всё это слушали уже много раз, а гости-то в первый – и он морочил им голову с таким удовольствием, что ты сам, глядя на этот спектакль, забывал обо всем и начинал хохотать или удивляться вместе со всеми. В сотый раз. А главное – понять, что он морочит голову, совершенно невозможно!..

Жениных подружек Вацлав Янович встречал так: «Раздевайся, ложи… э-э-м-м… садись». Девушки его очень любили и не обижались.

Евгений: – Главный отцовский завет – жить и не уставать жить.

В одном из интервью, когда папе было уже под восемьдесят, после перечисления своих увлечений он сказал: «И еще языки учу»… Думаю, что это опять же было дурачеством перед журналистами. Он мог сказать всё что угодно!.. По-польски действительно говорил и писал свободно с детства. Ане, нашей дочери, он пел песню по-английски, не понимая ни слова!.. В тридцать четвертом году, когда отец сидел в тюрьме на доследовании, кто-то научил его этой песне. Или по-французски выдавал целые монологи, выученные когда-то для театра, он играл Вронского, Каренина…

Думаю, что режиссерам с отцом работать было очень нелегко, потому что он сам всегда знал, как нужно сделать сцену или эпизод, – ему казалось, знал лучше, чем постановщики. Но интересных, настоящих режиссеров он любил и умел их слушать.

Роли он играл самые разные. Не было у него ролей на сопротивление. Он играл всё – от китайца до Ивана Грозного. Как-то я перебирал отцовские театральные фотографии, переснимал их, и у меня возникло ощущение, что отец вообще никогда не напрягался на сцене, а делал это легко и радостно.

Он обожал грим. Клеил себе всякие бороды и носы… Разукрашивал себя, дурачился, менял голос, походку… Специально отращивал бороду, а мама вела борьбу с этим «безобразием». Но папа был непоколебим. Вдруг он становился немощным, глубоким стариком… Ему просто хотелось побыть немного и таким вот «Толстым». Потом вдруг борода сбривалась, отец «оживал» и сбрасывал с себя одним махом лет сорок, и все вновь видели привычного Вацлава Яновича.

Мне кажется, что все мучения над сложными ролями, ролями на сопротивление – от неуверенности в себе. А отец был актером от природы. Вот в картине Василия Пичула «Вы чье, старичье?» отец снимался вместе с Сергеем Плотниковым. Дядя Сережа был настолько естествен в роли деревенского мужика, что, глядя на него, можно было подумать – фильм документальный. В то, что Плотников – актер, просто невозможно было поверить, казалось, что его взяли из какой-то деревни и посадили перед камерой. Отец же всё делал по-другому. Он чувствовал природу игры. Один старик в этом фильме – от природы, от сохи. А второй дает чуть обобщенный образ, чуть больше, чем просто человек. И когда идет игра (не проживание, а игра), то остается зазор между образом и личностью, играющей этого человека, а также зрителем, который суммирует намек на образ, личность артиста и свои собственные ощущения во время просмотра.

Я никогда папе этого не говорил, он бы мне голову разбил за это… Шучу, конечно. А как он хвастался своей придумкой во время проб у Васи!.. Когда он вынул вставную челюсть, ошарашив тем самым бедного Василия мгновенно изменившимся лицом. Как он был доволен собою тогда!..

Я думаю, что это самое трудное в актерской профессии – просто играть. Не жить, не переживать, не показывать зрителю:

как я точно понимаю это! и как я могу вывести себя на это переживание! – а играть. Играть ситуацию, характер. Играть легко. Играть так, чтобы зритель не видел пота, творческих мучений… Но пошлость и состоит в том, что артист по своей природе очень хочет, чтобы зритель все-таки увидел, понял – тяжелая у него работа!.. И полюбил бы его (артиста!) именно за это. Не за то, что он развлекает публику, хотя изначально профессия артиста существует именно для этого, а вот за эти «мучения».

Не буду врать, но действительно очень многие вещи я сейчас воспринимаю через отца. Какие-то свои, противные мне самому черты характера, все мои «взбешения», «вспыления»…

Нина: – Они орали по-разному. Отец – не затрачиваясь, Женька – иногда просто изводя себя криком…

Однажды Вацлав Янович приехал в Москву, а нас дома не было. Мы жили еще на Колхозной (ныне Сухаревке), в девятиметровой комнатке. Приходим вечером, а на столе его фотография с очередных проб (сам он уже уехал на киностудию). А на обратной стороне снимка написано: «Хорошо живете, ребятки». То есть, казалось бы, никакой интонации нет, услышать ее нельзя, мы же не кассету прослушиваем… А тем не менее она до нас дошла.

Евгений: – На другой фотографии, которую он нам оставил, было написано: «Брось курить». До сих пор, когда натыкаюсь на такие вот записочки, я испытываю холод под ложечкой. Казалось бы, ерунда какая – «брось курить»… Но я слишком хорошо усвоил отцовские интонации в детстве, чтобы их когда-нибудь забыть.

Я очень боялся того, что может мне сказать (или даже сделать!) отец после того или иного поступка. Поскольку он всегда занимался и охотой, и рыбалкой, и пчелами и еще черт знает чем, у него и в прошлой, и в нынешней квартире имелась кладовка. Он сам встраивал глубокий шкаф, где помещались табуретка, монтажный стол, на котором он монтировал свои фильмы, отснятые на восьмимиллиметровой пленке, и полки до потолка, на которых в строжайшем порядке были разложены инструменты, ружья, удочки, ножики… Если я что-то брал оттуда, то сначала, для верности, отмечал мелом очертания предмета, чтобы потом в точности положить на место и стереть. Действовал я почти хирургически, но все равно на меня бросался взгляд с точным знанием того, что я – брал. Наверное, у меня на лбу было написано, что залезал в эту кладовку… До сих пор стоит перед глазами картина того, как я стоймя ставлю нож (который я спер из отцовской кладовки, чтобы показать ребятам) в щель между подъездной дверью и косяком. Мне года четыре или пять, и я думаю: «Сейчас отец уже дома, ножик я пока спрячу, а потом, когда меня позовут домой, я его заберу, тихонько внесу в квартиру и положу на место». Я не помню, как это все разъяснилось (наверное, ножик просто украли), но помню свой смертный страх. Ножик никак не закрывался, потому что я или сломал кнопку фиксатора, или просто неправильно ее нажимал. На себе этот ножик никак не спрятать!.. И вот тут я понял, что мне – конец. Всё. Жизнь кончена. Меня убьют…

Мы очень много путешествовали с отцом и с мамой. Начиная с 1967 года, объездили на машине почти всю европейскую часть Советского Союза. И везде палатки, костры, дикие пляжи…

Я всегда удивлялся тому, как отец выглядит…

Нина: – В восемьдесят лет, глядя на Вацлава Яновича со спины (то есть не видя бороды), его можно было принять за пятидесятилетнего, потому что он выглядел очень молодо. Удивительно, но морщины его почти не коснулись…

Евгений: – И казалось, что он действительно будет жить всегда…

– Как отец отнесся к твоему решению стать актером?

– Мне всегда казалось, что папа как-то странно относился к моему актерству. Когда я не поступил, отец сказал: «Меняй фамилию». А когда я поступил (это случилось после смерти Владика), не было вообще никакой реакции. Ну, поступил и поступил. Для меня это было счастье! Я уехал из Горького, от родителей – значит, теперь свободная, бесконтрольная жизнь!.. Потом отец приехал на какой-то спектакль, не то курсовой, не то дипломный, и очень удивленно сказал: «Ничего, ты знаешь, ничего…» Он крайне удивился, когда я получил красный диплом и остался работать в Москве. Это было для него как снег на голову: «Ничего себе!.. Что это? Как это?!» При этом он побывал у нас на свадьбе…

Она была веселой, многолюдной, длилась с утра до утра. Это было семнадцать лет назад… Нинин отец достал какой-то «уазик»… В двенадцать мы расписались, в час я показывался в Театре на Малой Бронной. Потом приехал, мы чуть-чуть посидели с родственниками, которые, собственно, и настояли на свадьбе… Она была в коммунальной квартире, в комнате, в которой жила моя тетя, а до этого – бабушка. Таня привезла из Ленинграда здоровенный торт… Народ то приходил, то уходил. Мама без конца носилась между комнатой и кухней.

А когда возникла возможность купить кооперативную квартиру, отец дал три тысячи. При том, что он никогда не давал денег. Было время, когда мы с отцом играли в «шарики». Поясню. Когда я совершал (по его мнению) хороший поступок, то получал обыкновенный шарик из подшипника. Когда набиралось оговоренное количество – десять штук, то исполнялось мое желание: велосипед и т. д. А потом был период, когда мы договорились на какие-то смешные карманные деньги – двадцать или тридцать копеек, но практика эта довольно быстро сошла на нет, и я, естественно, стрелял деньги у матери. Когда я учился в институте, мать присылала по сорок рублей в месяц, отец – никогда. На квартиру он дал, но как бы в долг. Потом сказал, что возвращать деньги не надо.

Он дал деньги на первый наш телевизор, кажется, это было шестьсот рублей. Когда Нина была уже беременна, мы переселились в ту квартиру, в которой сейчас живем, и отец дал еще недостающие три тысячи. Потом, когда я сказал Тане, что и машину он нам отдает, она не поверила…

Нина: – Вацлав Янович тогда уже был слепой, но вывел машину из гаража сам. Не видя.

Евгений: – Так же он ездил в сад, различая перед собой только свет и тень. Это тоже характер. Это – жажда жизни на «полную громкость»… Сам. Только сам.

Праздники в семье справляли замечательно. Только папин и мой дни рождения отмечали редко, потому что числа неудобные: двенадцатого июля у меня – все на каникулах, а у папы третьего августа – все в отпусках.

Однажды, я учился в пятом или шестом классе, пришел из школы с грандиозной обидой: «У всех день рождения как день рождения, а у меня летом. Мамуля, давай праздновать полрождения, когда все ребята в городе». И мы стали отмечать его в последний день зимних каникул.

А вот мамин день рождения, 1 октября, справлялся всегда шумно, большой компанией, потому что все были в городе. Огромный стол, всегда было весело, отец разворачивался как мог: вел стол, рассказывал байки, анекдоты. Он сам настаивал водку на лимонных корочках, и она в доме была всегда.

На его поминках мы выпили ящик водки, купленный самим отцом по талонам… И даже в 1998 году, когда я приезжал в свой родной Нижний на двадцатилетие окончания школы, мы с одноклассниками допили еще отцовскую водку…

Запись и литературная обработка Н. Васиной.