Старый Арбат

Старый Арбат

Помнится прежний Арбат: Арбат прошлого; он от Смоленской аптеки вставал полосой двухэтажных домов, то высоких, то низких; у Денежного — дом Рахманова, белый, балконный, украшенный лепкой карнизов, приподнятый круглым подобием башенки: три этажа.

В нем родился; в нем двадцать шесть лет проживал194.

Дома — охровый, карий, оранжево-розовый, палевый, даже кисельный, — цветистая линия вдаль убегающих зданий, в один, два и три этажа; эта лента домов на закате блистала оконными стеклами; конку тащила лошадка; и фура, «Шиперко», квадратная, пестрая, перевозила арбатцев на дачи; тащились вонючие канализационные бочки от церкви Микола на камне до церкви Смоленские божия матери — к Дорогомилову, где непросошное море стояло: коричневой грязи, в которой Казаринов, два раза в год дирижировавший в Благородном собрании танцами, в день наносивший полсотни визитов, сват-брат всей Москвы, — утонул; осенями здесь капало; зимами рос несвозимый сугроб; и обходы Арешева, пристава, не уменьшали его. Посредине, у церкви Миколы (на белых распузых столбах), загибался Арбат; а Микола виднелся распузым столбом колокольни и от Гринблата, сапожника (с Дорогомилова, с площади); в церкви Миколы венчался с Машенькой Усовой Северцев, А, Н., профессор; Микола — арбатский патрон; сам Арбат — что, коли не Миколина улица? Назван же он по-татарски, скрипели арбы по нем; Грозный построил дворец на Арбате; и Наполеон проезжался Арбатом; Безухий, Пьер (см. «Война и мир»), перед розовою колокольнею Миколы Плотника что не на камне бродил, собираясь с Наполеоном покончить;195 Микола — патрон, потому что он видел Арбат: от Миколы и до Староносова; и — от Миколы до «Праги»;196 и, видя до «Праги», предвидя Белград, за арбатцами, текшими в Прагу, в Белград, он не тек по проливам до… Константинополя; староколенный арбатец, идя мимо, шепчет молитву «Арбатскую» — может быть?

Крепись, арбатец, в трудной доле:

Не может изъяснить язык,

Коль славен наш Арбат в Миколе, —

Сквозь глад, и мор, и трус, и зык197.

Микола ведь, изображенный на камне плывущим, державшим собор наподобье сращенья просфорок, с мечом, в омофоре, — арбатца так радовал.

До Староносова длился Арбат;198 от него, что ни есть, — относилось к Москва-реке, к баням семейным, где мылся Танеев, С. И., композитор известнейший; мыться с Плющихи ходили — и Фет и Толстой, на Плющихе живавшие; Писемский, кажется, под боком жил; бани прочно сидели меж Мухиной и Воронухиной горками; с горок тех — первые зори увидел я: у Воронухиной; в Первом Смоленском — живет Вересаев; жил — Батюшков П. Н. и жили — Кохманские; близ Староносова жили: Нилендер и Лев Кобылинский.

Дом каменный, серо-оливковый, с «нашей» аптекой, с цветными шарами, зеленым и розовым, принадлежавшими Иогихесу, аптекарю;199 с сыном его я учился; папаша в пенснэ за прилавком пред банками с ядами, медикамент отпуская, стоял; в боке дома — Мозгин, или «Мясоторговля»;200 Мозгин — в котелке и в очках, с видом приват-доцента, филолога, гнулся к конторке, а лиловолицые парни в передниках, ухающие по бычиной ноге топорами, средь зайцев и тухлых тетерок, — метались; и мать говорила кухарке: «Тетерька-то — тухлая: переходите к Аборину, а с Мозгиным надо кончить». Мозгин, в котелке, в своей, в собственной, ездил в пролетке, гордясь своей, собственной, лошадью, бледно-железистой.

Далее — одноэтажное длинное здание (в двадцать четвертом году подновили двухцветной окраской) лупело: Замятины, братья, — стариннейшее керосиновое дело;201 Зензиновых, сыновей, — чай, сахары; сын-то, сын, говорят, стал эсером; напротив — гнилые домки202, зеленные лавчонки, фруктово-плодовые протухоли, слизи рыжиков, постные сахары, морковь, халва и моченые яблоки; среди всего — толстый кот.

И уже — «Староносов» (по черному золото), красный товар: сперва — лавочка, потом лавчища; фасонистый галантерейный товар; Староносов был городовой: стоял годы под нами, в скрещеньи Арбата и Денежного, — сизоносый, багровый, моржовьи усы прятал в шубу; на святках ее выворачивал, вымазав сажей лицо, и плясал по всем кухням; и папа, и мама, и дядя, и тетя, и я отправлялись на кухню: с улыбкой смотреть на запачканный нос Староносова и на меха его шубы; от жуликов он охранял; эти жулики с черного хода вводились в пустые квартиры Антоном, вторым нашим дворником, пока Антона не выгнали в шею, сперва протузивши: не стоит в участок тащить, потому что хозяин, Рахманов, — приват-доцент Лейста, — в науку уйдя, дом забросил.

Профессор, Владимир Григорьевич Зубков, рядом жил, коль встать влево; коль вправо, — проулком и за угол, — жили Бальмонты (поздней); в угловом доме, наискось, много годов торговали различными средствами против клопов; когда после, в двадцатом году, развалили тот домик, открылося изображение дьявола: прямо в стене; и болтали: мол, здесь сатанисты года, под шумок, алтарь дьяволу строили, голую женщину еженедельно кладя на алтарь.

Тут и Троице-Арбатская церковь, с церковным двором, даже с садиком, вытянутым дорожкою в Денежный; там — и ворота; в воротах — крылатый Спаситель; колодезь и домики: домик дьячковский, поповский и дьяконский; в дьяконском, двадцатилетьем поздней, останавливался мой издатель, Алянский; меня приносила Афимья, кормилица, — в садик; С. М. Соловьев здесь в салазках катался позднее.

Протоиерей, Владимир Семенович Марков, сребрясь рыжевато-седой бородою, волною расчесанных серых волос, благолепил лицом, не худым и не полным, очком темно-синим и серою шелковой рясой (под цвет волос), крупным крестом, прикрывающим маленький, академический крестик; он, стройно-прямой, с наклоненной в приятном покое главою, неслышно ступал, восходя на амвон, где дьячок ожидал с золотою широкою эпитрахилью, расшитою чтительницами; — после в тихом величии руки над чашею он разводил, в предвкушении митры, слетевшей собором Успенским, которого стал настоятелем, с императрицей яичком обмениваясь в праздник Пасхи, которую цари встретили в Первопрестольной.

Величие великопостных служений прославило Маркова.

В церкви все знали, кто где проживает, как служит, какого достатка, когда дети женятся, сколько детей народят, чем внучата в годах расторгуются, когда успение примут они.

Байдакова, маман; сын — «Торговля строительными материалами»; дама сухая, седая и строгая; шляпочка — током, с атласными серыми лентами; рядом — невестка, шикозная, рыжая, очи — лазуревые; Байдаков поздней старостой стал; и — безусый, безбрадый ступал, задыхаясь жирами, с тарелочкой медной, бараний бурдюк, не живот, опустив пред собою самим: до колен; говорили: жену-де — имеет; жениться ж — не может: мешает — живот.

До него Богословский (дом собственный в Денежном, с «белой старушкою»-призраком, с Карцевым-книготорговцем, с профессором Гротом — жильцами) был старостою нашей церкви, пронзив сердце дряхлой, трясущейся дамы амурными стрелами, красным бульдожьим лицом с бородавками; а сын — историк, профессор, профессорствовал над Москвой — сколько лет!

Богданов с женою и сыном (опять особняк, опять в Денежном) — гривенник клал на тарелочку: он — коммерсант; Патрикеевы (дом на Арбате) — блондин бело-розовый, дамочка с родинкой, с легким уклоном полнеть: ах, какая! Мишель Комаров (опять дом на Арбате)203 — поджарый, стареющий, прежде гусар и танцор, похищающий женщин, жен, тоже с похищенною женою, венгеркой, склоняет колено здесь; после — катает венгерку, жену, — в шарабане с английскою упряжью; и стоит говор: «Поехал Мишель Комаров в шарабане английском: катает венгерку, жену».

Это — правильно.

Здесь прихожане — достойные люди; причт — тоже; хотя бы трапезник, Величкин, имеющий Ваню, сынка, в золотом стихаре, проносившего свечу пред дьяконом, выросшего в психиатра с всклокоченным воображеньем, со склонностями к символизму, выскакивавшего на трибуну сражать: Мережковского иль Вячеслава Иванова: в прениях Религиозного общества.

Тип!

Около церкви — Горшков: зеленная торговля;204 бывало, подвязанный фартуком, «сам» перекладывает астраханские виноградины; более крупные — в сторону улицы; черный такой, горбоносый, надвинет картуз на глаза — на косые; из яблоков смотрит, как спелая клюква, — Горшчиха: в бурдовом платке, с выражением едким и лисьим; их «чадо», в картузике — «чего-изволите», — спинжак с выпускными — «два фунтика, фунтик» — штанами: штиблетами щелкнет, взыграет цепочкой и розовым — «клюквы-с» — младым своим ликом; отщелкнет на счетах какой-нибудь вальсик; и, счетную лиру поставивши в воздухе, — дзакнет костяшками, всеми:

— «С полтиною рупь!»

Когда «чадо» венчалось, — то ахнул Арбат, запрудив тротуары у Горшковой лавки: стояла карета, сквозная и белая вся изнутри, запряженная шестериком и с гайдучным мальчишкою в треуголочке; с кучером (в заду — перины); Горшков-млад, во фраке, в штиблетах оранжевых, в белом жилетике, с бантиком (цветик жасмин), в середине атласных и белых подушек кареты воссел, положив две ладони на фрачных коленях; и — все десять пальцев расставил; и — десять проехал шагов, отделяющих лавку от церкви, где ахнули хором «Гряди, голубица».

Горшковова лавочка окнами — в Денежный; тут и дома: Богословского, Берга, Истомина, с древом развесистым, из-за забора склоненным, где дом, «Школа кройки», синявый, которым когда-то патронствовала мадам

Янжул; и — церковка, Покрова Левшина: берговский дом после строился: Мирбах, германский посол, в нем убит: мировая история!205

Лундберг — при ней жил.

Напротив Горшкова — наш дом; внизу булочник Бартельс — не тот, знаменитый206, а Бартельс-«эрзац»; отравлялись сластями его производства; поздней уже в окнах открылся Торгово-промышленный банк (ныне тут продаются предметы резинового производства).

Напротив — дом Старицкого, двухэтажный, оранжево-розовый, с кремом карнизных бордюров и с колониальным магазином «Выгодчиков» (после «Когтев», а после него — «Шафоростов»):207 чай, сахар, пиленый и колотый, свечи, колбасы, сардины, сыры, мармелад, фрукты, финики, рахат-лукум, семга, прочее — чего изволите-с! Выгодчиков — за прилавком: курносый, двубакий, плешивый и розовый, в паре прекраснейшего василькового цвета, в пенснэ, перевязанный фартуком:

— «Сыру?.. Мещерского? Есть… Вы, сударыня, видите сами: слеза… Поворачивайтесь!»

Молодцы — поворачиваются; и — летит молодец: с колбасой, и — летит молодец: со слезой от мещерского сыру!

— «К которому часу прислать?.. Так-с: будет прислано!»

И отвернется солидно, достанет часы золотые с массивной цепочкой, зевнет; лишь для шика он, собственник дачи, весьма элегантный своим котелком и покроем пальто, когда бродит с газетой в руках по бульвару Пречистенскому, зажимая тяжелую трость с набалдашником, — здесь подпоясался фартуком, как молодец с молодцами; сынок, «коммерсант» [Ученик коммерческого училища], третьеклассник, бивал поливановцев, нас, при заборе, — как раз под балконом, с которого граф Салиас, старичок-романист, любовался закатом весною, когда поливановцы, мы, возвращались с экзамена Денежным; раз, поплевавши в кулак, этот Выгодчиков-третьеклассник, воскликнув «не хочешь ли в рожу», — с размаху скулу мне взбагрил; я — бежал от него, подняв ранец. Он после стоял за прилавком, указывая на слезу от мещерского сыра.

Как Выгодчикова мне забыть, коли первое слово мое продиктовано им: поднесли годовалым к окошку; в колониальном магазине Выгодчикова зажигали огонь; я затрясся; и первое слово, «огонь», — произнес; Прометеев огонь для меня просто — «Выгодчиков».

Над ним жил симпатичный профессор Угримов, Иван Александрыч, а в гости ходил к нему Александр Иваныч, профессор Чупров; и Иван Александрыч и Александр Иваныч с Ивановым, Иван Иванычем, сиживали у Ивана Иваныча: Янжула, где и Иван Христофорович Озеров сиживал, не Христофорова, не Клеопатра Петровна, которая сиживала не у Янжула: у Стороженки.

Дом — Старицкого, генерала, который садился в пролетку, в кровавых лампасах, запахиваясь в свою бледного цвета шинель на кровавой подкладке; бифштекс — не лицо: бритый; серая в яблоках пара несла его; он — прототип «генерала»: ребенку, мне; «Старицкие» — говорил я, бывало, увидевши двух генералов: что это есть род стариков, что командуют армиями и воюют, — не знал; и все думалось: серая в яблоках пара под синею сеткой по улицам носит их: тоже — род жизни.

И «Старицких» я уважал; офицеры с пунцовым околышем, полненькие, при портфелях, — не трогали; много их бегало вкруг шоколадно-кофейного дома Военно-окружного суда; и меж ними — «брелок», офицеришка; прежде он розовый, нежный, околыш носил; бегал пыжичком (грудь — колесом, зад — другим колесом), с двумя бачками, рыженькими, на кривеньких ножках, дугою волоча за собою длиннейшую саблю; а мама, Екатерина Ивановна, с ними Надежда Ивановна, Вера Ивановна — как в один голос:

— «Ну как с ним в мазурку пойду я! Его бы брелоком на часики!»

Папа же морщился, рявкая:

— «Сальник».

Ходил капитан, екатеринославец, с околышем красным, Банецкий, мазурки откалывавший на балах, — с Пустоваловой, с мамой, с Мазуриной, с Лесли, с графиней Ланской, с Гамалей, с Востряковой, мамашей, — комплексом тогдашних московских бэльфам;208 как породистый конь, жеребец, бьет в конюшне копытом, так бил сапогом о сапог лакированный мысленно он день и ночь, приготавливая разговор за мазуркой на бале ближайшем с московской красавицей; он перещелкивал всех, открывая мазурку; плясал в первой паре; и редко плясал во второй; Подгорецкий и Постников, — те вырезывали на Патриарших прудах вензеля ледяные: коньками. Банецкий, подняв эполет, оборвавши полет над паркетом, схватясь двумя пальцами за бакенбарду и даму оглядывая сверху вниз, придробатывал лишь каблуками подкованными, превращайся в мумию, как фараон, Рамзес, — корпусом; и наводили бинокли; и дама не знала, что делать, как перетоптывать ей — перед задержью этой.

Вдруг, щелкнув и пав на колено, швырнув вкруг себя свою даму, вскочив, как взрываясь ногами, стрелою разрезывал воздух; и, точно пловец на саженках, вывертывал правым и левым плечом и скользил на носках, точно на плавниках, — нежно-нежно; потом — боком, скоком, как конь, сапогом воздух храбро забрасывал; и сапогом о сапог — бил.

Играли — на тотализаторе; и — на Банецком: с какою красавицей? И — в какой паре: второй, первой, третьей? Сжигаемая, как огнями, красавица, стиснувши веер, бледнела и падала в обморок — от ожидания ангажемента, глядя вожделеющим оком, как вздрагивает в ожидании мазурок икра его, когда беседовал, не приглашая.

Уже — пригласил!

С кем он шел в первой паре, той — выдан диплом; на всю жизнь: «Танцевала с Банецким»; и значило это, что первая, или вторая, иль третья по счету красавица; уже с шестою по счету не щелкал; круг тесный танцорок; к нему пробивалися, сил не щадя, перепудриваясь, оголяясь, ресницы черня, протыкая прически эгретками, к Минангуа приставая, чтобы туалет был такой, о каком только грезил парижский портной, чтобы Минангуа улетала в Париж209; а Банецкий ходил по Арбату, под Пашковым, под парикмахером210. Тот — тоже центр: утонченнейше Пашков стриг бороды; рукою белою, нежною, взявши щипцы, — завивал парики; он, подстриженный и подвитой, в кудерьках бонвивана-художника, в белом жилете, худой и высокий, с бородкою острой, а-ля италъэн, простирал свои хлопоты над процветанием волосяного покрова макушечной и подбородочной части — у Янжула, у Комарова Мишеля, у К. Д. Бальмонта, меня, Соловьева; весной, разрешенные батюшкой Марковым от окаянства и грехов, разрешались у Пашкова номером первым машинки от волосяного покрова; здесь сиживал я: гимназистом, студентом, писателем «Белым», пока благодатная бритва «жилет», мною приобретенная, не перерезала связей с родной парикмахерской, где, схватив за нос, бывало, меня, черноокий поляк (в услуженьи) беседу со мной заводил о Тетмайере и Пшибышевском; два пашковских сына, художника-строгановца, увлекались «Весами», читали меня и Бальмонта; и в «третьей волне символизма» участвовали; их папа, уж седеющий, нежную руку протягивал к полу:

— «Знавал-то — таким вот, еще не писателем, — Боренькой-с!»

Входишь — сидит промыленный и белою простыней закрытый Бальмонт, вздернув кончик бородки в шипящие одеколонные токи.

Попова старинная «Виноторговля» граничила с Пашковым; кофейно-кремовый домик как тортик; проезд со двора дома собственного Комарова, Мишеля, с венгеркою, мимо кирпичного, красного дома, где «Ремизов»;211 коли я был обут, в том «заслуга»212 сапожника Ремизова.

Дом Нейгардта, одноэтажный, кисельный; и после — фисташковый; окна — зеркальны: барокко; дом в пупринах, три этажа; цвет — крупа «Геркулес»; и — чулочно-вязальное в нем заведение; дом угловой, двухэтажный, кирпичный: здесь жил доктор Добров; тут сиживал я, разговаривая с Леонидом Андреевым, с Борисом Зайцевым; даже не знали, что можем на воздух взлететь: бомбы делали — под полом; это открылось позднее уже.

Меж Никольским и Денежным серый забор заграждал неприятные пустоши, посередине которых уныло валялись могильные памятники, продаваемые на Ваганьково; не понимали еще: это есть аллегория: в месте сем будет Арбату — капут; полагали: под памятниками тот уляжется, этот; и — только. Перед самой войной с места этого встал дом-гигант, унижал Арбатский район, двухэтажный, облупленный, — восьмиэтажной своей вышиной213, чтобы в дни Октября большевистскими первыми пулями в стекла приниженных «юнкерских» особняков — тарарахнуть; единственный дом-большевик победил весь район; стало быть: и надгробные памятники назначались — Горшкову, Мишель Комарову, маман Байдаковой, Зензиновым, Старицкому или — «старому Арбату»: всему!

Здесь кончаю обходы домов; знавал — все: от Горшкова до Гринблата;214 мог бы представить отчет о развитии писчебумажной «Надежды»215 (зеленая вывеска, принадлежавшая сестрам, двум); сестры, «Надежды», бумагой, чернилами, которыми написано все, что писал, меня долго снабжали, надежду двоя; и позднее, наверное, стали «кадетками»; мог бы отчет написать о седеньи мосье Реттере (специальный кофейный магазин), чернявом, проседом, седом (в Новодевичьем — крест), о явлении Белова, колбасника, тяжким ударом колбас поразившего Выгодчикова, отчего он торговлю свою передал; мог сказать бы еще о «Распопове», мастере дел золотых, и о «Бурове», в буреньком домике, угол Никольского: «Трости, зонты».

В детстве круг интересов и знаний о мире граничил с Арбатскою площадью, где — «Базбардис парфюмерия» («Келлер» — потому) и где «Чучела» Бланка — Харибда и Сцилла; и — океанская неизвестность за ними («Америка» же — Моховая); и далее — только стена шоколадного цвета и вывеска строгая в ней: «Карл Мора»216 (а магазин «Друг школ» появился поздней); кто и что «Карл Мора» — неизвестно; она, он, оно? Горизонт! Подведут меня маленьким; я постучу в «Карл Мора»; и — назад: на Пречистенский.

Смутно лишь чуялось — там океан опоясывает, ограничивая «нашу» площадь: Арбат, Поварскую, Собачью площадку, Толстовский, Новинский, Смоленский, Пречистенку; домики, что над бульваром; и снова: Арбат; круг — смыкался: арбатцы свершали свои путешествия в круге, прогуливаясь на бульваре Пречистенском и возвращаяся Сивцевым Вражком домой: на Арбат.

Зато все, что свершалось в пределах арбатского мира, — опознано было: подъехал купец Окуньков под портнихину вывеску (тут, на Арбате, портниху завел); знают, что будут делать портниха и он, сколько времени (когда на ночь, когда на вечер); едет, а от букиниста — Распопов идет; глядь-поглядь — и мальчонку к Горшкову за рыжичками посылает — Горшчихе шепнуть; а Горшчиха в бурдовом платке, всем и каждому — с лисьим лицом:

— «Под портнихой стоят окуньковские лошади».

Это всезнание вместе с домами и личностями сохранилось до самого до 901 года; бывало — студентом идешь; а из правого дома, за шторкою, — око; из левого дома, из форточки, — высунутся: и согласно решают, что «Боренька», мол, Николая Васильича сын, с «Апокалипсисами» под мышкою шествует в дом Осетринкина, что у Остоженки, чтоб о семи громах мудрствовать; все же эдакого вездесущего знания, как у Петрова (магазин его часовой на Остоженке), — нет: седовласый, почтеннейший, интеллигентный Петров не районный всеведец; он есть московский всеведец; и он — всемогущий: бывало, билеты распроданы на бенефис Ермоловой; мать — прозевала: в отчаянии; и Каблукова, профессора, — просит:

— «Иван Алексеич — билет». Он разводит руками:

— «Никак невозможно: одно остается — Петрова просить».

Разговор — в Благородном собраньи, в антракте концерта; на счастье, средь тонных причесок, проборов, профессорских лысин серебряная борода и серебряные, пышновейные кудри Петрова; к нему: обещается: может, — достанет билет.

Достает!

Всемогущий, всезнающий и вездесущий Петров, — часовщик, заводящий часы у Толстого и многих великих людей, — спутник жизни; сразил меня с первого же появления к нему: починить часы; он — часы взял, повертел, записал, выдал номер; и с тонкой иронией (не признавал декадентов, читая, конечно же, «Русские ведомости»):

— «Что же, все продолжаете посещать Гончарову? Ну — как? Деньги — дбстаны? Что теософия, — нравится?»

До посещения этого думал я, что вездесущие духи Петрова, ну, там — аллегория; но посетивши — уверовал.

Средний арбатец, конечно, не тем был: он — Выгодчиков плюс Горшков, разделенные на два; и недосягаемой высью, Ивановою колокольней над «Выгодчиков плюс Горшков, разделенные на два», стояла культура не Дмитрий Иваныча Янчина вовсе, а Иванова, Иван Иваныча, критика, или Ивана Иваныча Янжула, оси пролеток ломавшего (грузен и толст); коли оси пролеток ломал, предводительствуя всем арбатским районом, умопостигаемо производя свой подсчет кулаков — староносовских, городовых и антоновских, дворничьих, будучи даже фабричным инспектором, — делалось страшно за мысли немногих юнцов, катакомбно живущих, считавших Иван Иванычей, двух, — не Ивановыми колокольнями, в небо торчащими, скорей — Ивановой ямой; что, если Янжул узнает про то да дворовым Антонам расскажет? Антоны, надевши тулупы, студентов бивали ведь.

Делалось страшно: нас — мало; «их» — много; мы — хилые юноши; «они» — мясистые мужи; меж ними и бытом Арбата — естественная эволюция: с Доргомилова до Моховой; мужик сено приехал продать: на Сенную, на площадь; глядь — уже с лотком на Сенной; глядь — уж он Староносов: лавчонку завел; передвинулся, лавку расширил — Горшков; дело сладил — Мозгин, в котелке, даже Выгодчиков; уже он Байдаков, уж Рахманов, имеющий собственный дом и ученую степень: хозяин наш; сын будет Янжулом; а коли так, каждый — Янжул, или — естественное увенчание сил, синтез духа тяжелого с телом десятипудовым.

А мы?

Ощущали отрыв.

Хорошо вспоминать, когда прахом рассыпались камни канонов арбатских; в описываемое время ведь «камни канонов» еще не стояли в музеях: над нами висели, грозя раздавить.

Я раздав ощущал, по Арбату бродя и обдумывая свои мысли… о символах под домом Старицкого, под Миколой на камне, глаза поднимая, чтобы не видеть прохожих; и ласточки реяли, тихо вывизгивая, над крестом колоколенным.