Символисты и декаденты

Символисты и декаденты

[Кризис, пережитой мной, не был кризисом символизма во мне: кризисом — из-за символизма; тяготел в коллектив, к которому я примкнул, разорвав с традицией детства и отрочества; все базировал я на связи с людьми: с Мережковскими в 1902 году, с Блоком в 1903-ем, с Вячеславом Ивановым в 1904-ом; мой пафос: преодолеть отъединенность эстетства и дурной наследственности феномена-листической культуры, символизму предшествующей; бессознательная в отцах, в детях осознавалась она как чувство гибели.]

Считал и декадентство синонимом символизма; декаденты — те, кто себя ощущал над провалом культуры без возможности перепрыга; для декадента крылья — крылья воздухоплавателя, Лилиенталя, доказавшего своею гибелью невозможность авиации… за несколько лет до открытия воздушных путей. Декаденты и символисты осознали необходимость вылета из культуры; декаденты не видели осуществимости к вылету; символисты — делали, так сказать, авиационные пробы.

Декадент — Бодлер; символист — Ницше; символ для первого — соответствие двух рядов; символ для последнего — пересечение рядов: в новом качестве.

Так виделось юноше, мне, соотношение между символизмом и декадентством.

[Мироощущение декадента прекрасно выразил Брюсов:

Но лестница все круче.

Не оступлюсь ли я,

Чтоб стать звездой падучей

На небе бытия?]12

Сознанием падения исчерпывает себя декадентство. [Юный Блок поднимает для меня, юноши, голос символиста, когда, обращаясь к товарищам, велит:

…Вместе свяжем руки, —

Отлетим в лазурь.13

Связь рук — в каком смысле и с кем? Тут — подана проблема символизма без «декадентства»; отделенность переживается как детская болезнь роста; не воскресший в символизме декадент становится скептиком-снобом вроде Франса, иль святошей с перепугу (Верлен, Гюисманс), или словесником, подменяющим вопрос «как жить» вопросом «как писать»; таким видится поздней Валерий Брюсов (эпохи 1910–1916 годов).]

Декадентов, поставленных в необходимость осознать кризис старого мира, я не считаю упадочниками; смех мещан над Бодлером напоминает смех отца-сифилитика над наследственным сифилитиком, сыном, имеющим мужество показать свои язвы отцу.

Таково мое отношение к Бодлеру, Верлену, Рэмбо, но не… к Маллармэ, силившемуся дотолкнуть декадентство до символизма; в русских символистах, явившихся на смену французским, я вижу шаг: от скепсиса к оздоровлению; так я гляжу на Брюсова; он — старший в опыте кризиса, но отставший в опыте осознания новых форм жизни, подавленный гибелью «Лилиенталей» культуры; мы с Блоком осязаем себя братьями Райтами, борцами за авиацию.

Нас называли «символистами второй волны»; для меня это название значило: «символисты», но не «декаденты».

Лозунг Брюсова и Бальмонта «мгновение принадлежит мне» обнажал «тайное» феноменалистической философии Спенсера.

Так путник посредине луга,

Куда бы он ни кинул взор,

Всегда пребудет в центре круга,

И будет замкнут кругозор.

В. Брюсов14.

[Вытекающая из феноменализма музеология, — вот чем звучали мне строки Брюсова:

Хочу, чтоб всюду плавала

Свободная ладья:

И господа, и дьявола

Хочу прославить я.]15

Замкнутость «Я» — склероз декадентства на символизме; [в 1900 году я объявлял отцу: «Мир есть мое представление» (— «Как же так, Боренька?»); под миром же я разумел «мир квартир» средневысшей интеллигенции.]

В 901 году мне делалось грустно за Брюсова, когда я читал:

В безжизненном мире живу:

Живыми лишь думы остались.

В. Брюсов.16

Я волил разрыва границ познания, борясь за безграничность его, за преодоление «Я» в «мы», за организацию «СО-»: сознания, сочувствия и соволия.

Личность в моем понимании в индивидуализме включалась в соборность; я изучал виды соборностей (церкви, братства, коллектива, коммуны и т. д.); я понимал понятия индивидуума в терминах философии Риккерта, называвшего «индивидуумом» только неразложимый комплекс (предметов, чисел и личностей), отмеченный стилем.

Личность (или «а» комплекса «abed») изживаема не как «а», а суммой отношений, развертываемых от каждого к каждому (в «ab» — одно, в «bacd» — другое); «индивидуум» для меня был личностью, расширенной коллективом и взятой в коллективе; «персонализм» и «индивидуализм» становились понятиями полярными; личность, отъединенную от коллектива, — считал я личиной; в статье «Маски»17 я вскрывал трагедию декадентства как «персонализма»; символизм связывал я с соборным индивидуализмом.

Но такую соборность противополагал я механическому ее пониманию.

Отношение Блока и меня к Сологубу, Бальмонту, Брюсову сперва — отношения почтения издалека; задержь относилась к противоборствованию идее коллектива; «Я» немыслимы без «мы».

С 1905 года стерлись контуры, отделявшие символистов первой «волны» от «второй»; во мне — разрывом с Блоком и союзом из тактики с Брюсовым; в Блоке — близостью с Чулковым, Городецким и Вячеславом Ивановым.

И Брюсов меняет позиции: он проявляет организаторский талант, отдаляясь от Бальмонта; ряду моих лозунгов он говорит «да» в статье «Священная жертва»18, отрекаясь от соллипсизма.

Но в первой встрече он мне скорее — попутчик, чем явный союзник.

В 901–902–903 годах я подчеркивал связь с Блоком и отъединенность от Брюсова в кружке, названном «Арго», мы считали себя аргонавтами, плывшими от «декадентства» к поискам новой коммуны: по-новому «жить», а не «писать», — лозунг, соединявший нас.

Из ячейки искателей я протягивался к голосам, утверждавшим новую жизнь; таким голосом был и голос Meрежковского, пока не вскрылась фельетонная церковность казавшихся издали революционных стремлений; таким голосом был голос юного Блока, приглашавшего нас «связывать руки»; разочаровавшись в обоих, я внял роговому фальцетто Брюсова, звавшего в фалангу борцов; если не за жизнь, то «хоть» за искусство.

Мысли о символизме как жизненном пути, осуществляемом в коллективе, сменились мыслями о «литературной школе», разрабатывающей методологию.

Не закрываю глаз на свои промахи; но пребываю в недоумении: символисты перескочили через символизм; историки новейшей русской литературы отметили в символизме на 80 % то, с чем я боролся, не отметив того, что я защищал; я боролся с музейной редукцией вправо, боролся с «мистическим анархизмом», гипертрофирующим в символизме мистику; эти наросты и фигурируют в качестве мифов о символизме 1) у квазисимволистов, 2) у квазиизобличителей; распространяются пародии на символизм: субъективно-иллюзионистические сюсюки об «искусстве для искусства»; символизм же — выдвигает лозунг «искусство — не только искусство»; под флагом символизма доселе плавает в сознаниях «мистический анархизм».

Обрываю себя; спрашиваю: мои представления — рисуют ли символизм? Они рисуют нечто, пережитое как опыт детства; пытаюсь себя убедить словами обо мне: меня считают же, черт подери, символистом; кроме того: о символизме я много писал с дней молодости.

Написанное обойдено глубоким молчанием, если оно не подано в искажениях; читали Чулкова; читали исследовательские труды Валерия Брюсова под формой критических заметок; теории символизма в них нет; читали и «К звездам» В. Иванова;19 там умные мысли об очень многом не ориентированы вокруг символизма, заставляя предполагать в авторе — филолога, богослова, литературоведа, интересующегося и… символизмом; сумма всех этих не моих воззрений облекает меня в андерсеновское «царское платье», в котором порою я чувствую пренеловко себя; а когда я вспоминаю о том, чем я, собственно, волновался, то получаю письма: вы-де сдали позиции («чулковские» некогда).

Касаясь эпохи 901–910 годов, я буду порой прерывать воспоминания о личностях воспоминаниями о силуэтах, составленных из взглядов того времени субъекта воспоминаний, не потому, что они были безупречны, а потому, что они были таковы, каковы были; [я ведь касаюсь эпохи боев за символизм, — боев, сопровождаемых разрывом с друзьями и создававших мне после каждого выхода очередного номера «Весов» отряды врагов за цель: размежеваться с псевдосимволистами;] и я не могу довольствоваться указанием: мне быть «мистическим соборником» по Вячеславу Иванову, рыцарем «Дамы» по Блоку или стать Г. И. Чулковым, с которым я люто боролся; с ним ныне я в добрых отношениях; и я готов просить у него прощение за несправедливую жестокость полемики с ним; но от существа ее не отказываюсь: он, ныне не символист, создал некогда миф о символизме, последствия которого через 25 лет — сказываются… на мне.

Ему-то — ничего; мне-то — каково!

Вот почему свою книгу я снабжаю и показом идейного паспорта: эпохи окончания университета; побуждают нападки справа: я мимикрирую материалиста; допустим, я — плут; все же: не такой наивный, чтоб верить, что мне поверят; нападки основаны на невежестве; к показу побуждает и ирония слева: «А как… с „антропософией“?». Оная сплетена с естествознанием Гете; об этом я распространился в своей книге о Гете;20 отсылаю к ней: там показано — «как».

В благосклонном отзыве на книгу «На рубеже» (см. в «На литературном посту»)21 я разглядел улыбку: пока автор рисует «Бореньку», гимназиста, или «студента Бугаева», — он ясен; иное будет, когда он коснется «Белого», утонувшего в мистике. Был период сосуществования «Белого» и «студента» (900–903 годы)! В нем и «Белый» приготовлял анилин; и «студент» лаборатории «в небеса запускал ананасом»,22 оба срослись, являя двухголовое существо.

То — аллегория; была одна голова, озабоченная проблемой увязки стремлений в картине проекций, строящих пространственную фигуру по законам логики, а не мистики; вставала проблема, как такая фигура возможна; именно: как возможно скрестить науку, искусство, философию в цельное мировоззрение; «художник» в Бугаеве колебал точность лабораторных занятий; и — лопались склянки, ломался термометр, рассеянно превращенный в палочку для помешивания; художественному же «нутру» Белого делалось неповадно от проблем логики, которыми его Бугаев просаживал; живой темперамент сказывался не только в стихах о «кентаврах», загалопировавших в его стихотворной строке с полотен импрессиониста Штука, но и в попытке формулировать действие закона эквивалентов в эстетике: [наблюдение, свойственное естествознанию, переносилось в сферу: изучения колоритов зари — по годам, чтобы открыть закон господства разных закатных типов; пожимали плечами, когда я, бросив «кентавров», заводил речь о «плотности энергии», — понятии, введенном в науку моим учителем, Умовым; «мы имеем возможность говорить об обратном отношении между количеством и плотностью материала художественного произведения и плотностью энергии»23, — писал я в 906 году; и Брюсов, Блок, Иванов, «филологи» по образованию, не понимали степени живости для меня этих понятий; такие мысли — продолжение мыслей 900–901 годов, развитых в статье «Формы искусства»; статья напечатана в декабрьском номере «Мира искусства» за 1902 год; на нее обратили внимание «старики»: математик Бугаев и профессор Кирпичников; она осталась чужда — Брюсову, Иванову, Блоку.]

Весь круг идей о символизме — кристаллизация мыслей, выношенных в университете, — [между занятием химией, сочинением об оврагах и изучением Вундта, Гельмгольца, Оствальда, Спенсера и т. д. Были другие интересы — к Метерлинку и Рэйсбруку, что ж, — Якова Беме любил же… Энгельс.]24

В эту эпоху зарисовывались контуры теории символизма в дневнике, который я вел; он — утрачен; но он — источник позднейших фрагментов; в них вкраплены мысли, жившие систематически в плане ненаписанного философского кирпича.

Если эти фрагменты дать в вытяжке цитат, — контур теории не вызывает сомнений; и ясна роль естествознания в ней; оно — в проблеме стиха, ставшей камнем преткновения для «филологов»-формалистов.

Подавая схему воззрений, не склонен ее защищать или разоблачать, а склонен показать: стиль сырья; то, что есть, а не то, что сфантазировано; в вязи «цитат» из высказанного четверть века назад мой «ответ» и на — «приспособляетесь», и на иронию слева: «А как увязан „Белый“ со студентом-естественником?» [Я цитирую себя только из двух моих книг: «Символизм» и «Арабески», являющих главным образом перепечатку журнальных статей, написанных в 1902–1909 годах; в сносках я буду обозначать «Ар.» — «Арабески» и «С.» — «Символизм», с указанием страниц и с указанием года написания статей].25