«ЧИСЛА»

«ЧИСЛА»

Выход «Чисел» совпал со временем расцвета эмигрантской литературы. И сам журнал стал следствием этого цветения и значительным добавлением к нему. Адамович говорил о тех днях: «Была жизнь, был подъем, было подлинное оживление». Первый номер вышел в начале марта 1930 года, и вскоре редакция организовала вечер «Чисел», посвященный современной поэзии. В дальнейшем тематические вечера проводились редакцией довольно регулярно.

Например, 12 декабря устроили в зале Дебюсси вечер «Искусство и политика». Он не мог не привлечь внимания, поскольку «Числа» воспринимались как аполитичный журнал – и вдруг объявляется политическая тема. Сложилось мнение, что это еще и молодежный журнал. Однако на диспутах, организуемых «Числами», вместе с двадцатилетним Николаем Гронским выступал семидесятилетний Павел Милюков. И было великое достоинство этих вечеров, докладов, прений в том, что в них участвовали люди, такие разные по призванию и роду занятий, профессии и жизненному опыту, воспитанию и возрасту.

«Числа» сближали талантливых людей, даже когда эти люди друг с другом не соглашались. Пожилую Зинаиду Гиппиус или златоуста Дмитрия Мережковского сменял на подиуме казавшийся мальчиком Борис Поплавский. После выступления литературного критика Георгия Адамовича слово брал философ Георгий Федотов или сотрудник «Современных записок» Михаил Цетлин, или журналист Талин. Нередко в прениях выступал и Георгий Иванов.

Еще в 1929-м он продумывал детали нового издания: нужен толстый журнал, в чем-то напоминающий «Аполлон». Необходим не только русскому Парижу, но всей культурной части эмиграции. Иным путем его мысль и не могла бы пойти. В юности он пребывал в совершенной уверенности, что звание сотрудника «Аполлона», заместителя Гумилёва по отделу поэзии, — «наивысшее в мире». Он надеялся, что «Числа» станут прежде всего литературным журналом, что в нем, как в «Аполлоне», найдется место и европейским литературам, и изобразительному искусству. Главное — поменьше политики. По самой же сути задача сводилась к тому, чтобы объединить лучших писателей, и второе — чтобы открыл, перед молодыми писателями возможность реализовать себя. Мечтая о журнале, он даже нарисовал проект обложки. И тогда же решил поискать помещение для редакции.

Г. Иванов с Одоевцевой, Оцупом и еще кем-то пошли по объявлению на улицу Жака Мава, остановились около дома № 1. Взглянув на номер здания, Георгий Иванов сказал: «Прекрасное местечко для единственного в своем роде журнала "Числа". Вот и первое "число"».

И Георгий Иванов, и Николай Оцуп, ставший редактором «Чисел», хотели установить преемственность между петербургской культурой и новым поколением литераторов, попавших в эмиграцию еще незрелыми молодыми людьми. Способ осуществления Г. Иванов видел не столько в формальных штудиях, которые любил Гумилёв, сколько в спонтанной передаче того творческого горения, которое он испытывал сам еще в Петербурге и теперь здесь, вдали от дома.

Сходство с «Аполлоном», хотя бы и зыбкое, в итоге удалось. Удалось осуществить на деле — хотя бы пунктиром — литературную преемственность между серебряным веком и современным художественным поиском. Те, кто знал «Аполлон» еще в России, и даже те (как, например, поэт Анатолий Штейгер), кто познакомился с отдельными но­мерами знаменитого старого журнала только в Париже, заметили это сходство между «Аполлоном» и «Числами». «Люблю "Числа" со всеми их недостатками и, по-моему, они не уступают ни в чем "Аполлону" и его в сущности продолжают», — писал Анатолий Штейгер. О том же говорит в своих мемуарах и Владимир Вейдле (тоже автор «Чисел»): «"Числа" были единственным крупным журнальным начинанием русского зарубежья, руководимым не ”общественными деятелями” (как “Современные записки”), а людьми литературы. Продолжали они традицию… более “молодую”, традицию “Аполлона”, заботились в связи с этим и об изящней – даже роскошной – типографской внешности. Политических статей не печатали, печатали зато статьи о музыке и с иллюстрациями о живописи».

Содержание первого номера оказалось исключительно богатым. В нем напечатаны стихи Георгия Иванова. Кроме него, поэзия представлена именами Бориса Поплавского, Антонина Ладинского, Николая Оцупа, Георгия Адамовича, Зинаиды Гиппиус. Интересны даже малые тексты, как, например, «Анкета о Прусте». В то время посмертная слава Пруста достигла апогея, чем и продиктованы вопросы «Анкеты»: «Считаете ли вы Пруста крупнейшим выразителем нашей эпохи? – Видите ли вы в современной жизни героев и атмосферу его эпопеи? — Считаете ли, что особенности прустовского мира, его метод наблюдения, его духовный опыт и его стиль должны оказать решающее влияние на мировую литературу ближайшего будущего, в частности, на русскую?»

На «Анкету» отвечал Бердяев: «Пруст — единственный из французов, сумевший утонченность соединить с простотой». Откликнулся на вопросы «Анкеты» и Георгий Иванов: «Появление Пруста в литературе похоже на открытие радия в химии. Найден новый, неизученный, непохожий ни на что элемент… Радий так же таинственно, как разрушает или исцеляет, – разрушается сам, перерождается, перестает быть радием». Интересное совпадение с Блоком. Пруста Блок не читал, но вот его рассуждение об искусстве: «Искусство – радий (очень малые количества). Оно способно радиактивировать все – самое тяжелое, самое грубое, самое натуральное: мысли, тенденции, "переживания", чувства, быт». В своем ответе на «Анкету о Прусте» Георгий Иванов сказал, что следующее поколение, возможно, разведет руками над нынешним удивлением перед Прустом. «Только разводить будут не над тем Прустом, которого знали мы, а над результатом самосгорания — горсточкой мертвого пепла».

Это мысль не только о Прусте, а о судьбе литературных произведений и вообще о судьбе творческого человека. В послевоенной книге «Портрет без сходства» есть строки, как бы продолжающие эту мысль: «Я верю не в непобедимость зла, / А только в неизбежность пораженья. / Не в музыку, что жизнь мою сожгла, / А в пепел, что остался от сожженья». Через много лет, за месяц-другой до смерти он вспоминает Пруста, его наследие и его судьбу:

Удушливый вечер бессмысленно пуст.

Вот так же, в мученьях дойдя до предела,

Вот так же, как я, умирающий Пруст

Писал, задыхаясь…

(«Строка за строкой. Тоска. Облака…»)

В первом номере «Чисел», кроме ответа на «Анкету» стихов, напечатана статья Георгия Иванова о Владимире Набокове, в те годы известном под «птичьим», как тогда шутили, псевдонимом Сирин. Сказать, что отклик на его четыре книги в «Числах» привлек внимание, — значит приумень­шить тот резонанс, который он произвел. Говорили (да и теперь знатоки Набокова так считают), что написана статья в отместку за нападки Вл. Сирина на «Изольду» Ирины Одоевцевой. Этот роман вышел в сентябре или октябре 1929-го, и очень скоро — 30 октября — в берлинском «Руле», где Сирин постоянно печатался, появился за его подписью крайне недружелюбный отклик на бедную «Изольду». Такова предыстория нашумевшей статьи Г. Иванова. О ней говорили, ее обсуждали, ее помнили по прошествии нескольких лет.

Георгия Иванова с его занозистыми высказываниями о книгах Вл. Сирина неожиданно поддержала Зинаида Гиппиус. Для нее суть дела не в том, что Сирин писатель «посредственный», а в том, что ему решительно не о чем сказать. Того же мнения держался и Мережковский. «Великолепная фраза, а дальше что?» — сказал он о Сирине. На самого же «виновника торжества» рецензия произвела впечатление неизгладимое. Дело едва не дошло до дуэли. Даже спустя десятилетие он пытался отплатить своим «обидчикам»: «И Зинаиде Гиппиус, и Георгию Иванову, двум незаурядным поэтам, никогда, никогда не следовало бы баловаться прозой». Он же написал едкую эпиграмму:

Такого нет мошенника второго

во всей семье журнальных шулеров.

Кого ты так? — Иванова, Петрова?

Не все ль равно… — Постой, а кто ж Петров?

О той же злосчастной статье Набоков вспоминает в письме к своему американскому знакомому, известному критику Уилсону, настаивая на том, что отзыв Георгия Иванова появился не просто так, а в ответ на уничтожающую рецензию на роман И. Одоевцевой, жены Г. Иванова. Очевидно, в том и состоял ближайший повод для написания рецензии: серия умных, едких замечаний, щедро отпускаемых Сириным-критиком, обернулся против него самого. Прошло еще лет десять, и памятливый Набоков высказал свое негодование в интервью американскому «Плейбою», читатели которого имели весьма смутное представление о русской эмиграции в Европе, а об Одоевцевой и Георгии Иванове не имели ни малейшего представления. Самого же Набокова знали лишь в качестве автора опубликованной в 1955 году и имевшей в Америке коммерческий успех «Лолиты».

О чем шла речь в рецензии? Г. Иванов писал о первом романе Набокова-Сирина «Машенька», к тому времени уже имевшем ряд добрых отзывов критики. Еще писал о книге «Возвращение Чорба» (рассказы и стихи), о втором романе «Король, дама, валет», вышедшем в 1928 году, и о его третьем романе «Защита Лужина», изданном в 1930-м. Набоков в своей гротескно-острой реакции был все же прав в том, что критика Г. Иванова — будь она даже справедливой — в любом случае чрезвычайно обидная, ибо направлена не столько на произведения, сколько на личность их автора.

Самому Георгию Иванову, совсем уже «на склоне лет», тоже довелось вспоминать о своей давнишней трепке, заданной подававшему надежды, но тогда еще не вполне оправдавшему их писателю. В мае 1957 года, лежа в своей комнате в богадельне для престарелых иностранцев, он листал большеформатный, глянцево-красочный американский журнал. Взгляд остановился на крупном портрете человека с видом «делегата в Лиге Наций от Немецкой республики». Под фото была подпись: Vladimir V. Nabokov и следовал коммерческий текст вроде рекламы дорогих костюмов. Грустно было видеть этот портрет. Г. Иванов хорошо помнил внешность стройного, спортивного типа молодого человека, а теперь… «Но желчь моя играет не из-за его наружности, а из-за очередной хамской пошлости: опять, который раз с гордостью упоминается о выходке его папы: "Продается за ненадобностью камер-юнкерский мундир…" История с камер-юнкерским мундиром, которой он не перестал похваляться просто смешна (и гнусна). Чтоб получить придворное звание, надо было быть к нему представленным, следовало иметь "руку", которая бы представляла, хлопотала и т.п. "Рука" ни с того ни с сего хлопотами не занималась – надо было ее просить о придворном звании. Такие звания были – "высочайшая милость"… Папа Набоков долго этого добивался. Потом два года спустя, возомнив себя революционером, хамски объявил "за ненадобностью продается мундир', т. е. плюнул в руку, которую долго вылизывал. Но что делал известный глупостью папа — сынок в качестве рекламы подает американцам. Очень рад до сих пор, что в пресловутой рецензии назвал его смердом…»

Почему же о своей рецензии Георгий Иванов говорит как о «пресловутой», то есть вызвавшей и толки и кривотолки. К этому побудила его перепечатка части его рецензии в книге Глеба Струве «Русская литература в изгнании», вышедшей в 1956 году в Нью-Йорке и становившейся все более известной. Вот что выбрал Струве из рецензии, чтобы показать, что она «вызвала суровую отповедь» в эмиграции. «В этих книгах, — цитировал Струве, — до конца, как на ладони, раскрывается вся писательская суть Сирина. "Машенька" и "Возвращение Чорба" написаны до счастливо найденной Сириным идеи перелицовывать на удивление соотечественникам "наилучшие заграничные образцы", и писательская его природа, не замаскированная заимствованной у других стилистикой, обнажена в этих книгах во всей своей отталкивающей непривлекательности… В "Машеньке" и в "Возвращении Чорба" даны первые опыты Сирина в прозе и его стихи. И по этим опытам мы сразу же видим, что автор "Защиты Лужина", заинтересовавший нас… своей мнимой духовной жизнью, — ничуть не сложен, напротив, чрезвычайно "простая и целостная натура". Это знакомый нам от века тип способного, хлесткого пошляка-журналиста, "владеющего пером", и на страх и удивление обывателю, которого он презирает и которого он есть плоть от плоти, "закручивает" сюжет "с женщиной", выворачивает тему "как перчатку", сыплет дешевыми афоризмами и бесконечно доволен».

Страсти вокруг темы Владимир Набоков — Георгий Иванов не угасли и после смерти поэта. Критик Александр Бахрах, еще в Берлине, в 1923 году, приветствовавший сборник стихов В. Сирина «Гроздь», полвека спустя в своих мемуарах фактически использует наблюдения Г. Иванова: «Было бы трюизмом повторять, что в книгах Сирина почти всегда ощущалось известное штукарство и, пожалуй, высокомерие, несвойственное русской прозе». И еще: «Большинство его героев было людьми "двухсполовинного" измерения… все в них двоилось и за них было трудно ухватиться… Может, он сам сознавал, что его преувеличенное позерство было его ахиллесовой пятой».

Известный в США композитор Вернон Дюк, хорошо вписавшийся в американскую массовую культуру, на самом деле был русский эмигрант Владимир Александрович Дукельский. Стихи он писал по-русски и выпустил в 1960-е годы четыре поэтических сборника. В одном из них помещено стихотворение «Заметки читателя», оно со страстью и насмешкой посвящено набоковской теме. Дукельский вспоминает и перефразирует отзыв Вл. Сирина о Г. Иванове:

«Поэт, но проза преплохая» –

Вердикт Иванову… Мой свет!

Ты, очевидно, забываешь,

Что и талантливый прозаик

Не обязательно поэт.

Хоть диагнозы ставить рано

(Мы предоставим их другим) —

Как далеко твоим романам

До чудных «Петербургских зим».

Ирина Одоевцева вспоминала: «Набоков Жоржа чуть не съел за ту рецензию в "Числах", когда еще не был так знаменит и богат».

Рецензией дело не ограничилось. Статья Георгия Иванова «Без читателя», напечатанная тоже в «Числах», заканчивается удивительным предвидением. Удивительным потому, что в ней предсказана та степень внимания, которым в постсоветской России будет окружена эмигрантская литература. Несклонный к высказываниям от чьего-нибудь лица, кроме как от своего, он говорит от имени писателей первой эмиграции: «Даже страшно подумать, под какой ослепительный прожектор истории попадем когда-нибудь все мы и, если нам что и зачтется тогда, то уж, наверное, не охрана буквы ять и не художественное описание шахматных переживаний».

Ошибся он только в одном: в том будущем, о котором он говорит и которое для нас уже стало прошлым, нашлись многочисленные поклонники набоковского романа «Защита Лужина» с его шахматными переживаниями. «Зачелся» и роман, печатавшийся в «Современных записках». И этот эмигрантский журнал, по словам Г. Иванова, Набоков «роняет», тогда как, например, Нина Берберова далеко не столь блестящим, как Сирина-Набокова, и скорее даже неудачным своим романом «Современные записки» украшает. Пусть Берберова написала не столь художественно, как Сирин, но через нее передается читателю боль России, ее страдания, Сирину, похоже, непонятные. В эмигрантских условиях «можно быть трижды талантливым и трижды художником и все-таки творить пошлость». Таковы обстоятельства эмиграции, что в ней чистое искусство, далекое от реальных переживаний людей в реальном мире, становится смердяковщиной. «Русский писатель в наши дни в равной степени обязан быть и поэтом и гражданином и меньше, чем когда-либо… быть литератором. В кругу поэтов, близких парижской ноте, романы Сирина воспринимались как коммерческая литература. «Товарец у нас не идет», – говорил Борис Поплавский, имея в виду группировавшихся вокруг «Чисел» писателей.

«Числа» были для Георгия Иванова полностью «своим» журналом. Определенно больше своим, чем все другие, в которых он в течение жизни сотрудничал. Разве что за исключением «Аполлона» и «Гиперборея». Первым по времени «своим» журналом был «Гиперборей», но Г. Иванов тогда был слишком молод и в делах редакции влияния не имел. Он мог сострить или отшутиться, но не проявить инициативу. Затем работа в «Аполлоне», когда Гумилёв ушел добровольцем на войну и оставил Г. Иванова своим заместителем по литературно-критическому отделу. Потом был «Цех поэтов», хотя альманах совсем не то же самое, что журнал, но все-таки они смогли наработать один за другим четыре выпуска. А затем жизнь в Париже, и за пятнадцать предвоенных парижских лет ничего ближе «Чисел» не оказалось.

В послевоенные годы выходили еще два журнала, где Георгий Иванов был принят как свой, то есть мог напечатать почти все, что хотел. Сначала было «Возрождение», но кратковременно, да к тому же сложились непростые отношения с главным редактором — Сергеем Мельгуновым. Позднее – «Новый Журнал», в котором он сотрудничал десять последpних лет жизни. Но даже свою полемическую статью о Мандельштаме для «Чисел» он написал бы иначе, чем для «Нового Журнала». Острее, подробнее, шире.

Во втором номере «Чисел» появилась еще одна острая, воспринятая даже как скандальная, статья Георгия Иванова. Скандальность состояла не в одном лишь тоне, но и в подписи — Александр Кондратьев. Откуда взялся этот неудачнейший из псевдонимов? В это же самое время уединенно проживал в польской провинции, много писал, хотя и не много печатался, бывший петербуржец Александр Алексеевич Кондратьев. Не знать его Георгий Иванов не мог. Принадлежал он к поколению Кузмина, Брюсова, Волошина, к поколению ранних декадентов — Владимира Гиппиуса, Коневского, Александра Добролюбова. Настоящего знакомства с Кондратьевым у Георгия Иванова никогда не было, но пути их пересекались. Ученик Иннокентия Анненского, Кондратьев был довольно близко знаком с Блоком и с Гумилёвым. К началу 1910-х годов, когда Георгий Иванов еще только входил в литературу, имя писателя, поэта и переводчика Кондратьева стало сравнительно известным, а в кругах модернистов его лично или заочно знал буквально каждый.

Живя в эмиграции, Кондратьев печатался в прибалтийских и польских газетах и журналах, реже — в правой парижской газете «Возрождение». Но книг долгое время не издавал. И вот за месяц-другой перед тем, как «Числа» напечатали рецензию Георгия Иванова за его, Кондратьева, подписью, он издал свой лучший роман «На берегах Ярыни». Словом, для эмигрантских читателей имя Кондратьева выплыло из полузабвения как раз накануне появления статьи в «Числах».

В этой статье говорилось о Владиславе Ходасевиче, и исключительно о нем одном, хотя и упоминались другие имена, поскольку Ходасевича Георгий Иванов сравнивал с неплохими, но определенно второстепенными поэтами, как Тиняков, Эллис, Борис Садовской, Сергей Соловьев. Непосредственным поводом статьи под названием «К юбилею Ходасевича» было его чествование по случаю 25-летия работы. Деятельность Ходасевича названа «ценной и высокополезной», и эти иронически напыщенные эпитеты, как рефрен, а скорее как звук молотка, вколачивающего гвоздь, сопровождают статью. Под видом панегирика Г. Иванов пишет памфлет. Расточая похвалы, он говорит о переимчивости Ходасевича. Восторгается его мастерским умением заимствовать интонацию и структуру «чужой, более мощной поэзии». Ходасевич, по его словам, способен перенимать у других с замечательно тонким искусством. Его заимствования столь умелые, что побуждают забывать о том, что они блещут отраженным светом. Гумилёв, вспоминает Георгий Иванов, «указывал на Ходасевича как на блестящий пример того, какого прекрасного результата можно достичь в стихотворном ремесле вкусом, культурностью и настойчивой работой». Ни одного негативного определения, но в сознание читателя исподволь внедрялась мысль, что Ходасевич берет не столько поэтическим талантом, сколько трудолюбием. Вот почему его «скромные заслуги» непременно должны быть отмечены. «Маленькие люди творят великую культуру!», – восклицает в конце статьи автор, скрывшийся за псевдонимом Александр Кондратьев.

Одним из поводов для этой саркастической статьи был давний, задевший Георгия Иванова за живое отзыв на книгу «Вереск» и негативное отношение Ходасевича к акмеизму. Г.Иванов собирался ответить на несправедливую, с его точки зрения, критику. Прямая возможность появилась лишь через несколько лет – в 1920 году, когда вышел сборник Ходасевича «Путем зерна». Эта книга в чем-то переменила отношение Георгия Иванова к поэзии Ходасевича. Откровений в ней он не нашел, но, читая ее, чувствовал, что от книги исходит спокойная радость, «как от созерцания природы, чтения Пушкина, воспоминаний детства». Сравнение сильное и ответственное — «как от чтения Пушкина». Однако голос Ходасевича слишком тих. Выражения у него осторожны, словарь скуп, рифмы неярки, вдохновение проявляется смутно. Много читателей у него никогда не будет, — ошибочно предсказывал Г. Иванов и только через десятилетия осознал поспешность своего предсказания. Да, это бедность, но бедность благородная, прекрасная, драгоценная. И далее — в устах Г. Иванова высокая похвала – «простота стихов Ходасевича таит за собой высшую гармоническую сложность». Даже недостатки этой поэзии не лишают ее очарования. У него есть недостаток — пусть даже единственный, зато коренной. Это — «карманный масштаб его поэзии; увы, автора «Путем зерна» большим поэтом назвать нельзя.

Другим поводом к написанию статьи в «Числа» было прозвучавшее на юбилее и возмутившее Георгия Иваном сравнение Ходасевича с Блоком. Однажды Ходасевич нелицеприятно отозвался о «Числах». После этого возникшая еще в 1927 году полемика между Ходасевичем и Адамовичем в начале тридцатых годов обострилась. Трибуной для Ходасевича была газета «Возрождение», для Адамовича – «Последние новости».

Суть их спора можно свести к эмигрантской поэзии. Но полемисты то и дело затрагивали широкий диапазон тем. Ходасевич настаивал на важности культуры, заветов Пушкина, традиции, мастерства, о чем Борис Поплавский, постоянный автор «Чисел», однажды заметил: «Верно, но неинтересно». Ходасевич — как казалось Адамовичу — в конечном итоге отстаивал логику, совершенную форму, а он сам — человечность, содержательность поэзии. «Если бы значительность поэзии измерялась ее формальными достоинствами, Ходасевича следовало бы признать поэтом огромного значения», — писал Георгий Иванов в более ранней статье под ироническим названием «В защиту Ходасевича». В этой оценке он сходился с Адамовичем. Статья была напечатана в 1927 году и послужила началом литературной войны между Ходасевичем и Г. Ивановым. Сходились они и в том, что оба — Г. Иванов и Адамович — считали Ходасевича «первокласнейшим мастером», однако Ходасевичем можно стать. Но невозможно «стать» Блоком, с которым его сравнивают неумеренные в похвалах почитатели. Ходасевич мечтал о том, чтобы в его стихах прозвучала блоковская музыка, но жажда музыки вовсе не означает, что она непременно прозвучит. Статья «В защиту Ходасевича» появилась в критическое для Ходасевича время: стихи у него не шли, и после этой злополучной статьи он объявил, что он уже не пишет их. И как свидетельствует Одоевцева, «этого ему показалось мало и он объявил Георгия Иванова… убийцей».

Имел он в виду не литературное «убийство», то есть убийственную критику, после которой объект этой злой критики уже не в состоянии писать или, скажем, писать может, но его не печатают. Ходасевич говорил о реальном преступлении, имевшем место на Почтамтской улице в Петрограде в декабре 1922 года, и намекал на причастность не зная Г. Иванова, не зная или позабыв, что тот месяца за три до того уехал из Петрограда в Берлин. Да и сам Ходасевич знал о случае на Почтамтской улице лишь по слухам, так как в июне 1922 года он эмигрировал.

Действительно «нам не дано предугадать, как слово наше отзовется». Через много лет, когда ни Владислава Ходасевича, ни Георгия Иванова не было в живых, парижский поэт Юрий Терапиано однажды поздним вечером мирно разбирал свой архив. Взгляд его упал на коричневатый от времени, начавший крошиться номер «Последних новостей». Терапиано осторожно развернул газету и увидел статью «В защиту Ходасевича». Хорошо знавший и Ходасевича и Г.Иванова Терапиано задумался над той ролью, которую статья могла сыграть или в самом деле сыграла в судьбе поэта: «Не буду утверждать, что эта статья стала прямой причиной молчания Ходасевича — он и раньше мучился невозможностью найти выход из того тупика, в который зашла его поэзия, слишком изысканно-скептическая, отрицающая смысл земного существования, лишенная любви… Но каплей, упавшей в переполненную до краев чашу, она, конечно, явилась».

В своем взгляде на «Числа» Ходасевич оставался непоколебим. Считаться с журналом не собирался, делал исключение лишь для своего всегдашнего оппонента — Адамовича. После того как «Числа» в 1934 закрылись, он просмотрел комплект журнала, все девять книжек, и нашел достойными похвалы одни только «Комментарии» Адамовича. Саркастическая манера прикрывать язвительность преувеличенными похвалами (в иных случаях искренними), как это видим в статье Георгия Иванова, была не чужда и Ходасевичу. Это провоцировало на «взаимность».

Но в конце жизни, уже далекий от своего молодого полемического задора, Георгий Иванов отношение к Ходасевичу переменил. Не к критику и мемуаристу, а что важнее – к Ходасевичу-поэту. Раньше у Г. Иванова не было предопределенной параллельности их творчества, каким оно намечалось уже в молодости и каким выявилось в итоге. У Ходасевича в «Счастливом домике», втором его сборнике, ведущие мотивы – ретроспективность, эстетизм, поэзия уютного обжитого космоса. В «Вереске», который Г. Иванов считал своей «второй книгой стихов», – те же темы и мотивы («Любовь, веселье и уют»).

Что думал, что говорил Георгий Иванов о Владиславе Ходасевиче в пятидесятые годы? «Да, считаю Ходасевича очень замечательным поэтом. Ему повредил под конец жизни успех — он стал распространяться в длину и заноситься в риторику изнутри. Вершина в этом смысле была знаменитая баллада — "идет безрукий в синема". Обманчивый "блеск", пустое мастерство — казалось, на первый взгляд, никто ничего так хорошо не писал: летит ввысь, а на самом деле не ввысь, а под горку. Он был, до включая, конечно, "Путем зерна", Удивительнейшим Явлением , по-моему, недалеко от Боратынского, и потом вдруг свихнулся в "Европейскую ночь". (Уж и само название разит ходулями и самолюбованием.) Я очень грешен перед Ходасевичем — мы с ним литературно "враждовали". Вы вот никак не могли знать мою статью "В защиту Ходасевича" в "Последних новостях" – ужасающую статью, когда он был в зените славы, а я его резанул по горлышку. Для меня это была "игра" — только этим, увы, всю жизнь и занимался — а для него удар, после которого он, собственно, уже и не поднялся. Теперь очень об этом жалею. Незадолго до его смерти мы помирились, но я ничего так и не исправил. И вряд ли когда-нибудь исправлю. Жалею».

Журнал устраивал литературные вечера под председательством Георгия Иванова. Они так и назывались — «Вечера "Чисел"». Выступления Г. Иванова не записывались, известно о них не много. Один из таких интересно задуманных вечеров с участием в прениях Г. Иванова прошел в Зале Дебюсси 11 мая 1930 года. Посвящен он был русским поэтам, по выбору самих докладчиков. Адамович говорил о Тютчеве, Оцуп — о Некрасове, Мережковский — о Лермонтове. Темой Г. Иванова был Пушкин в современном прочтении. Пушкин для него — поэт «таинственный». Тайна и поэзия неразлучны, где нет первой, нет и второй. Академический культ Пушкина замутил эту таинственность. Великим поэтом пользуются как дубиной, чтобы избивать своих противников, и делают это те, кто сами вполне лишены пушкинского духа.

Не только сами «Числа» устраивали свои вечера. О журнале прошли дебаты в объединении «Кочевье». Другой посвященный «Числам» вечер с участием Георгия Иванова состоялся 28 октября 1930 года в Союзе молодых поэтов. «Числам» шел только первый год, и они находились на подъеме. Среди эмигрантской бедности журнал родился под счастливой звездой и все годы своего недолгого века продержался на достойном культурном уровне.

13 ноября 1930 года Георгий Иванов участвовал в устной газете «Блок в русской литературе». Марина Цветаева читала свои «Стихи Блоку» Адамович говорил о постоянном стремлении Блока оправдать эстетику этикой, что ставило его в исключительное положение среди своих выдающихся современников. Николай Оцуп, редактор «Чисел», говорил о том, что у Блока было исконное русское стремление как можно лучше послужить своему народу, в Блоке была редкостная жертвенность. Стихи настоящих поэтов, сказал Георгий Иванов, неотделимы от своего первоисточника, то есть неотделимы от личности. Если мы полюбили какие-то стихи, значит, полюбили и того, кто создал их. Блок был человек исключительной душевной чистоты. Он и любая низость – исключающие друг друга понятия. Но он, как и все, совершал ошибки, не говоря уже о его кощунственных «Двенадцати». Как же совместить «Двенадцать» с исключительной нравственной чистотой их автора? Ответ в том, что «Двенадцать», как и все другие его стихи, были написаны во имя добра и света, но обернулись страшной ошибкой, которую он осознал и поплатился за нее жизнью.