ЦЕХ ПОЭТОВ И «ГИПЕРБОРЕЙ»
ЦЕХ ПОЭТОВ И «ГИПЕРБОРЕЙ»
В отличие от Академии эгопоэзии Цех поэтов не отдельная страничка, а целая важная глава в жизни Георгия Иванова. О том, что он принят в объединение заочно, без голосования, или как говорили в Цехе — «без баллотировки», Иванов узнал, как помним, из адресованного ему лично письма Гумилёва. Письмо он ждал: ведь должен же прийти какой-то ответ на посланный в редакцию «Аполлона» сборник «Отплытье на о. Цитеру». Но о вхождении в Цех не мечтал. О существовании кружка слышал от молодых поэтов, поклонников Михаила Кузмина. Знали о Цехе и в окружении Игоря Северянина. Говорили, что верховодят Гумилёв и Городецкий, что членами стали Мандельштам и жена Гумилёва Анна Ахматова, чьи стихи Георгий Иванов читал весной в «Гаудеамусе», а затем еще летом перед поездкой на дачу прочел в «Аполлоне». Гумилёв назвал кружок Цехом, чтобы объединить тех поэтов, которые признавали важность технической выучки и ставят своей целью достижение мастерства. Георгию Иванову с его «вечным вопросом о технике стиха на языке» все это было близко. По слухам, пришел однажды в гумилёвский кружок даже сам Блок, что было уж совсем неожиданно. Надо было знать Блока и чувствовать, что его поэтические небо и земля слишком разнятся от гумилёвских. Побывали в Цехе, но не остались в нем, символисты Чулков и Пяст, тоже не разделявшие взглядов Гумилёва.
Георгий Иванов кое-что знал и о предыстории Цеха. Возник он осенью 1911-го, но замысел о его создании вынашивался еще на «башне», то есть у Вячеслава Иванова, и наверняка помимо него и даже вопреки ему. Там на собрания бывал весь литературный Петербург, приезжали писатели из Москвы. Говорилось на этих собраниях и о технической стороне стиха. В 1909-м Сергей Маковский основал «Аполлон» и собрания перенесли в редакцию только что возникшего журнала. Впоследствии Георгий Иванов часто бывал в этой редакции, располагавшейся в доме с мрачноватым фасадом, выходившим на Мойку, и на всю жизнь запомнил гумилёвский просторный кабинет с лепным потолком. Былые непринужденные, спонтанные «среды» Вячеслава Иванова теперь были введены в определенное русло, и так возникло Общество ревнителей художественного слова со своим уставом. В разговорах это Общество называли то Академией стиха, то Поэтической академией. В отличие от собраний на «башне», длившихся иной раз всю ночь, в Академий следовали регламенту — с повесткой дня, с председателем, объявлявшим собрания открытыми и формально их закрывавшим. Интеллектуальным центром Академии был, конечно, Вячеслав Иванов.
Там же, в стенах Академии, усилилась и оппозиция ему. Георгий Иванов понял это, читая статью Михаила Кузмина «О прекрасной ясности». И эта статья в «Аполлоне», и журнальные споры о судьбе символизма как-то обесценивали непререкаемый авторитет Вячеслава Великолепного в глазах молодых поэтов. В этой атмосфере Гумилёв и решил отделиться от Общества ревнителей. Он собственноручно написал приглашения нескольким молодым поэтам, которые встретились 20 октября 1911 года дома у Сергея Городецкого. По мысли Гумилёва, поэтов должен был привлечь разбор их произведений в сугубо профессиональном кругу. Идея мастерства воспринималась как духовная ценность. Название кружка напоминало о средневековых профессиональных цехах, в том числе гильдиях художников, в которых превыше всего ставили технические навыки, виртуозность, вообще профессионализм. Название гумилёвского кружка указывало на новейшие веяния в русской поэзии. По словам Валерия Брюсова, ряд лет бывшего наставником Гумилёва, поэзия – ремесло не хуже любого другого. На манер средневековых цехов кружок возглавили три синдика — Гумилёв, Городецкий и еще Кузьмин-Караваев. Юрист по образованию, он был мужем поэтессы Лизы Кузьминой-Караваевой, в эмиграции принявшей постриг и имя монахини Марии. Само слово «синдик», то есть старшина гильдии, звучало если не романтично, то интригующе. Секретарем Цеха стала Анна Ахматова. Гумилёв перенял некоторые порядки, имевшие место в Академии стиха. Не допускались спонтанные собрания, столь свойственные русской богемной вольнице. Собрания должны были проходить с выработанной повесткой и под руководством председателя. Читали и разбирали стихи членов Цеха, и каждый, кто выступал с критикой, должен был подкрепить свое мнение разбором, примером и выводом. «Критик» обязан обосновать свое утверждение или отрицание. Все это вовсе не означало натянутой атмосферы. Напротив, в обиходе были шутка, пародия, дружеская насмешка. Однако в самом начале, когда Цех только возник, в нем, как вспоминала Кузьмина-Караваева, «было по-школьному серьезно, чуточку скучновато и манерно».
Георгию Иванову сказали правильно, ничего не напутав, на первое заседание Цеха действительно пришел Александр Блок. Прочитал свою «Незнакомку», а во время прений не произнес ни слова. Если Блока спрашивали о непонравившемся ему стихотворении, он отвечал просто: «Мне не нравится», ничего к этому не добавляя. В Цехе, отталкиваясь от этой манеры Блока, ввели правило о «придаточных предложениях»: если в прениях кто-то одобрял или не одобрял прослушанные стихи, следовало обязательно добавить «потому что» и развить свою мысль.
В Цех Георгия Иванова привело его умение видеть — видеть ясно, четко, конкретно, остро, то есть, как говорил Гумилёв, – по-акмеистически. Но эту способность Иванов развил сам еще до того, как впервые услышал само слово «акмеизм». Он пришел в Цех поэтов из Поэтической академии, как и сам создатель Цеха, но совсем из другой, чем та в которой Гумилёв участвовал. То была несуразно громко названная Академия эгопоэзии, а на деле крошечный кружок Игоря Северянина. Попав в Цех, Георгий Иванов по душевной щедрости пригласил в него и Северянина. Но основателю эгофутуризма и основателю акмеизма вдвоем было бы тесно в любых четырех стенах.
Еще до открытия Цеха Гумилёв писал: «Лев Толстой, прочтя в брошюре Игоря Северянина строки "Вонзите штопор в упругость пробки, и взоры женщин не будут робки", с горечью удивлялся, до чего дошла русская поэзия, как будто поэзия сколько-нибудь ответственна за невозможные выходки литературных самозванцев». Но через год отказался от своего скороспелого суждения о самозванстве талантливого Игоря Северянина и написал: «Не хочется судить теперь о том, хорошо это или плохо. Это ново — спасибо и за это». Около того времени, когда Северянин, кажется, единственный раз наведался в Цех, Гумилёв говорил по поводу эгофутуризма, что вульгарность вынести можно, если она не мнит себя утонченностью.
На первых порах Цех был кружком пестрым по своему составу. Георгий Иванов еще застал те дни, когда на собраниях встречались столь разные поэты, как крестьянский поэт Павел Радимов и вчерашний эгофутурист Грааль Арельский. Что было особенно поучительно для Иванова, еще не определившегося в своих взглядах, это утверждение нового искусства на основе нового мироощущения. Оно ему знакомо по стихотворениям Гумилёва, Мандельштама, Ахматовой, но самим мироощущением самостоятельно без царившей в Цехе атмосферы, он не смог бы проникнуться. Нужно было подышать этим воздухом, послушать Гумилёва, разбиравшего чьи-то стихи, посмеяться вместе с Мандельштамом, услышать чтение Ахматовой, чтобы почувствовать то неуловимое, что одним прочтением стихов, без живого общения с их авторами не дается. Цех помог Георгию Иванову понять, что как личность и как поэт он не исчерпывается тем, как его воспринимают другие (например, Скалдин или Северянин), что в нем уже сейчас существует нечто иное, чему предстоит раскрыться.
Манифест-листовку, отпечатанную слишком большим тиражом, эгофутуристы продолжали рассылать по редакциям. Прошло полгода, как Георгий Иванов отошел от литературного течения, под «скрижалями» которого стояла и его подпись. Пора было решительно отмежеваться, и он пишет письмо в редакцию «Аполлона»: «Многоуважаемый Николай Степанович. Прошу Вас, поместите, если найдете возможным, в "Аполлоне" мое письмо. Посредством него я хочу отделить свое имя от ряда новых выступлений футуристов, которые, как мне сообщили, готовятся в ближайшем будущем. Манифест "Ego" рассылается до сих пор, и так как я ничем не подчеркнул своего выхода из "ректориата", многие, вероятно, сочтут меня участником вышеупомянутых скандальных выступлений. Преданный Вам, Георгий Иванов».
К этому письму на имя Гумилёва, который заведовал в «Аполлоне» литературным отделом, Г. Иванов приложил открытое письмо для опубликования в журнале: «М. Г. г. Редактор, несмотря на печатное мое заявление о выходе моем из кружка "Ego", несмотря на сделанные мною соответственные уведомления в редакции футуристических газет, имя мое продолжает печататься в списках сотрудников издательства "Петербургский глашатай" и "Нижегородец"… Я считаю необходимым довести до общего сведения о моей полной непричастности к скандальной и позорной деятельности перечисленных издательств». Подобное же письмо, но за двумя подписями — Георгия Иванова и Грааля Арельского — появилось во втором номере журнала «Гиперборей»: «Господин Редактор! Не откажите поместить на страницах "Гиперборея" следующее: кружок "Ego" продолжает рассылать листки манифеста эгофутуристов, где в списке членов "ректориата" стоят наши имена. Настоящим доводим до общего сведения, что мы из названного кружка вышли и никакого отношения к нему, а равно к газете "Петербургский глашатай" не имеем».
Цех просуществовал меньше трех лет. Почему же столь Непродолжительно? Вот как ответила на этот вопрос Анна Ахматова: «В зиму 1913—14… мы стали тяготиться Цехом и даже дали Городецкому составленное Осипом и мною прошение о закрытии…» Этот Цех впоследствии стали называть первым, поскольку был еще второй, совсем кратковременный, возникший во время Первой мировой войны, затем третий, возобновленный осенью 1920 года, и потом четвертый — в эмиграции в Берлине. Был и парижский Цех, действовавший в середине двадцатых годов. Что же касается первого, то Георгий Иванов почти сразу заметил его «двуполярность». Синдики Цеха стояли на противоположных позициях, их союз оказался поверхностным, кратковременным, случайным. С одной стороны, — западник Гумилёв, с Фугой — Городецкий с его «русским жанром дешевого пошиба». Даже самый неопытный из нас, вспоминал Иванов, не принимал Городецкого всерьез.
Акмеисты составили ядро Цеха. Но весь кружок, взятый в целом, акмеистическим не был. Любому участнику цеховых собраний это становилось ясно без обсуждений. В одном интервью, взятом у Ирины Одоевцевой уже после смерти Георгия Иванова, речь зашла о ее учителе Гумилёве и в этой связи, конечно, и об акмеизме. «А что такое акмеизм? Ведь он нужен был только чтобы что-то противопоставить символизму», – сказала Одоевцева. Противопоставление стало требованием времени, когда энергия символизма находилась уже на ущербе. Однако все дело в этом что-то . «Да Гумилёв и сам не мог толком объяснить, что это такое», – сделала вывод Одоевцева.
До сих пор говорят и пишут, что отличительная черточка акмеизма — предметность, «вещизм». Здесь все верно, однако «вещизма» акмеисты не изобрели. Предметность, как они ее понимали, находим даже у Державина. А в XIX веке она видна, например, у Полонского, которого любил Блок и которого акмеисты не любили. Ясность пушкинского стиха для Полонского стала гладкостью, как определил Гумилев. Но вот яркий пример вещественности у Полонского:
У меня ли не жизнь!.. чуть заря на стекле
Начинает лучами с морозом играть,
Самовар мой кипит на дубовом столе,
И трещит моя печь, озаряя в угле,
За цветной занавеской кровать!..
Или еще раньше у Алексея Константиновича Толстого:
Дождь бьет, барабанит по крыше,
Хрустальные люстры дрожат;
За шкапом проворные мыши
В бумажных обоях шуршат.
«Стихи Георгия Иванова пленяют своей теплой вещественностью», — писал Гумилёв, отметив эту особенную черту акмеизма у автора «Вереска».
Не одна лишь предметность отличала акмеизм. Стихи символистов иносказательны. Иные из них можно или нужно разгадывать как ребус. Даже в свои поздние годы Ахматова утверждала: «Я акмеистка, не символистка» – и в доказательство называла другую отличительную черту «Я за ясность». Поэзия символистов, говорил Осип Мандельштам, — экстенсивная, она стремилась расширить свои владения на всю вселенную. Вот одна из причин неясности. Акмеизм ставил задачу скромнее – создать поэзию интенсивную, то есть «культурно-созидательную» по словам Мандельштама. Символизм тяготел к романтизму. У акмеистов тоже проявлялась тяга к романтизму, но еще больше к неоклассицизму и реализму. «Стихотворение живо внутренним образом, — писал Мандельштам. — …Ни одного слова еще нет, а стихотворение уже звучит. Это звучит внутренний образ». А вот почему акмеисту Городецкому понравилось «Возмездие» далекого от акмеизма Блока: «Я помню чтение "Возмездия" в присутствии немногих у Вячеслава Иванова. Поэма произвела ошеломляющее впечатление. Я уже начинал тогда воевать с символизмом, и она меня поразила свежестью зрения, богатством быта, Предметностью — всеми этими запретными для всякого символизма вещами». Такая свежесть зрения, говорил Брюсов, который последовательным символистом никогда не был, — это «умение и желание смотреть на мир своими глазами, а не через чужую призму».
Если бы Георгия Иванова в конце жизни спросили, в каком журнале ему приятнее всего было сотрудничать, о каком осталась самая добрая память, он назвал бы «Гиперборей». А ведь этот журнал подписчиков имел очень мало, тираж едва доходил до двухсот экземпляров и половина их раздавалась авторам. Михаила Лозинского, редактора и издателя в одном лице, кто-то упрекнул, что журнал выходит не вовремя, всегда опаздывает, неудобно перед подписчиками. «Лозинский сделал серьезную мину: …Действительно неудобно. Вдруг лицо его прояснилось: "Ну ничего — я им скажу"». Число подписчиков было таким, что не представляло труда переговорить с каждым в отдельности. Издание было во всех смыслах малым: объем — два печатных листа, формат — карманный, но печатались в нем будущие классики русской литературы — Гумилёв, Ахматова, Мандельштам, Г. Иванов. Несмотря на то что современники мало знали о «Гиперборее», журнал вошел в историю литературы.
В эмиграции, не прожив еще и полгода в Париже, Георгий Иванов задумал серию мемуарных очерков под названием «Китайские тени», и первое эссе в этой серии, а фактически вообще его первый мемуарный очерк называется «Гиперборей». Написан он через десять лет после закрытия журнала, когда помнили о нем только причастные к литературе бывшие петербуржцы. Из авторов «Гиперборея» на Западе, в разных странах, кроме Георгия Иванова, оказались Вадим Гарднер, Мария Моравская, Елизавета Кузьмина-Караваева, художник Сергей Судейкин, напечатавший в журнале одно-единственное стихотворение. Живя в эмиграции, названные поэты друг с другом не были связаны, разве что Георгий Иванов порой встречал Елизавету Кузьмину-Караваеву, принявшую монашеский постриг. Все они, кроме Г. Иванова, были более или менее случайными авторами в журнале, в котором ведущую роль играли акмеисты.
По замыслу Гумилёва, «Гиперборей» вместе с Цехом поэтов стал «рабочей комнатой» для формирования акмеистических вкусов. Именно вкусы акмеистов, более чем их взгляды, говорил Осип Мандельштам, помогли преодолеть символизм. Но акмеисты, хотя и составляли ядро журнала, оставались в нем в меньшинстве. «Гиперборей» предоставлял свои страницы самым разным поэтам — то общепризнанному мэтру Александру Блоку, то эклектику Илье Эренбургу, то крестьянскому поэту Павлу Радимову.
Название «Гиперборей» дано было Гумилёвым и воспринималось как квинтэссенция его эстетики. Ибо кто такие гипербореи? Мифические хранители храма Аполлона, легендарная раса вечно юных людей, наслаждавшихся непрерывным солнечным светом. Это название служило как подходящая вывеска для еще не окрепшего акмеизма. Журнал возник из потребности дать широкое выражение той литературной практики, которая обсуждалась в узком кругу на заседаниях Цеха. «Гиперборей» стал журналом модернистской поэзии. При нем организовали и маленькое издательство под тем же названием.
По пятницам сотрудники собирались в домашней обстановке, в кабинете Михаила Лозинского. Гостеприимный, остроумный хозяин квартиры жил в Волховском переулке на Васильевском острове в двух шагах от университета и Академии наук. Душой пятничных собраний у Лозинского был Гумилёв. «В те времена, — вспоминал Георгий Иванов, – я уже был с ним на "ты" и формально на товарищеской ноге, но это "ты, Николай", увы, сильно походило на "Ваше превосходительство" в устах только что произведенного подпоручика». Почтительный страх до дрожи в коленях постепенно прошел. В те полгода, с осени 1912-го и до отъезда Гумилёва в Африку в апреле 1913-го, Г. Иванов виделся с ним часто. Собрания в Цехе проходили отдельно от собраний у Лозинского. И хотя на тех и на других можно было видеть одних и тех же людей, считалось, что «Гиперборей» и Цех друг от друга не зависят. «Гиперборей» открывал для читателей новый художественный мир. На самом же деле – мирок, но в юности, когда все впереди, мирок казался обжитой вселенной с уютным кабинетом Лозинского в ее центре.
Георгий Иванов помнил, как неприветливо критика встретила новый журнал, какого в России еще никогда не было. Один из самых известных критиков того времени В. Львов-Рогачевский вынес приговор: «Пустой журнальчик, заполненный дружескими рецензиями адамистов». Такие нападки ни слова правды не содержали и встречались гиперборейцами веселым смехом. Рецензии составляли незначительную часть журнального объема, порой целиком заполненного стихами. «Адамистов» в журнале всегда было меньше, чем неадамистов. Рецензии — не просто короткие, а прямо лаконичные — отнюдь не носили дружеского характера, были критически-острыми и часто посвящались разбору произведений поэтов, далеких от акмеизма.
В «Гиперборее» Георгий Иванов проявил себя и как поэт, и как критик, напечатав в журнале рецензии на сборники начинающих поэтов Рюрика Ивнева и Всеволода Курдюмова. То были одни из самых ранних критических публикаций Иванова. Как критик он выступил впервые в возрасте 17 лет со статьей в газете «Нижегородец». В ней он доказывал, что слава Метерлинка завышена, что фактически как драматург и прозаик он ничтожен, о чем позже сожалел. В одном из более поздних стихотворений Георгия Иванова, которое он сам любил и часто читал на своих выступлениях, встречается имя Метерлинка:
Каждый камень, каждая былинка,
Что раскачивается едва,
Словно персонажи Метерлинка
Произносят странные слова…
(«В середине сентября погода…», 1921)
Еще одно его критическое выступление, предшествовавшее рецензиям в «Гиперборее», — статья в январском номере «Аполлона» за 1913 год. Ее название — «Стихи в журналах 1912 г.», и впоследствии Г. Иванов называл ее с самоиронией своей «первой глубокомысленной статьей». Тот номер «Аполлона» считается историческим. В нем обнародованы манифесты акмеизма, один написан Гумилёвым, другой — Городецким. Об этих манифестах историки литературы писали бессчетно, но о статье Г. Иванова даже не упоминали. А ведь она явилась важным приложением к манифестам.
Провозгласить акмеизм Гумилёв планировал сразу тремя Программными статьями. Третью должен был дать Мандельштам; и действительно написал ее, озаглавив «Утро акмеизма», но то ли не отдал ее в редакцию «Аполлона» в срок, то ли Гумилёв нашел ее неудачной, но в «Аполлоне» она не появилась. Таким образом, третьей статьей стал обзор современной поэзии, написанный Георгием Ивановым. Гумилёв, естественно, не ждал от юного автора теоретического обоснования акмеизма. Статья Г. Иванова демонстрировала вкусы акмеистов, а не их идеи, и показывала их отношение к разным литературным направлениям, но ничего не обосновывала. Манифесты отталкивались от символизма, показывали его слабые стороны, а критика Георгия Иванова не ограничивалась символизмом, но нацелена была против эгофутуризма и эпигонов реализма. Термин «акмеизм» в статье не встречается, однако имена всех поэтов-акмеистов перечислены.
Вот с этим скромным критическим багажом, то есть статьями в «Нижегородце» и в «Аполлоне», Георгий Иванов и выступил как критик на страницах «Гиперборея». Его рецензии иначе как миниатюрными не назовешь. Впрочем, столь же кратко писал свои знаменитые «Письма о русской поэзии» Гумилёв, которому Г. Иванов, несомненно, следовал. В поэзии он учился у многих, но конкретно чьим-то учеником назвать его нельзя. Другое дело его критическая проза петербургского периода. В ней весьма часто узнается Гумилёв, его способ видения, даже его стилистический почерк. А в рецензиях «Гиперборея» узнается до такой степени, что я бы не удивился, если бы кто-нибудь доказал, что Гумилев правил эти рецензии Г. Иванова и сокращал их.
«Гиперборей» издавался в согласии с личным вкусом символиста Михаила Лозинского, которого, как вспоминал Георгий Иванов, считали «общепризнанным арбитром вкуса». Критика долго не замечала новизны, которую поэты «Гиперборея» внесли в литературу. А ведь речь шла о тех стихах, впоследствии вошли в сборники, ставшие украшением русской поэзии, — например, «Колчан» Гумилёва или Ахматовой. Георгий Иванов помнил статью Виктора Жирмунского «Преодолевшие символизм» в «Русской мысли», показавшего, что не случайное сближение объединяло поэтов «Гиперборея», но особое чувство жизни. Оно-то и отличало их от поэтов предшествующего поколения. «Наиболее явные черты этого нового чувства жизни — в отказе от мистического восприятия и в выходе из лирически погружения в себя личности поэта-индивидуалиста в разнообразный и богатый чувственными впечатлениями внешний мир», – писал Жирмунский.