ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Зима 1931/32 года в тодтнаубергской «хижине»: «На крепкий сук – острый топор». Национал-социалистская революция. Коллективный побег из пещеры. Бытие приблизилось. Стремление к аполитичной политике. Союз между толпой и элитой. «Великолепные руки» Гитлера. Хайдеггер «включается». Избрание ректором. Ректорская речь. «Взрывоопасные древности». Священник без небесного послания.
Платона тянуло заниматься политикой. Причинами тому были элементарные инстинкты жителя полиса, всегдашняя склонность философии соблазняться властью и мечта о таком общественном устройстве, которое предоставило бы философии ничем не омраченную счастливую возможность быть чистой теорией. Как бы ни хотел Платон отдалиться от обычной жизни, он все-таки оставался жителем своего города и вырваться из него не мог – даже основанная им позднее «Академия» находилась под защитой полиса, которому и служила.
Мартин Хайдеггер, читая Платона, пока еще не рвется в политику, но он надеется на некий исторический поворот, который, быть может, принесет новое понимание бытия. Хайдеггер еще отделяет творческие силы истории от так называемой повседневной политики. В последней он видит только стремление к комфортной устроенности, бесплодное возбуждение, суету и партийные дрязги. Подлинная история, по его мнению, вершится в глубинах, о которых господствующая политика, похоже, ничего не знает.
Такое историко-философское «углубление» (или «укрупнение») политики в годы Веймарской республики было модным. Специалисты по диагностике времени, преисполненные философских амбиций, смотрели тогда на политическую жизнь как платоновские узники на стену пещеры: они хотели обнаружить за игрой теней, то есть за актуальными событиями, подлинную гигантомахию. Им казалось, что повседневная политика есть результат борьбы великих полярных сил: борьбы «изначального мифа» против пророчества (Тиллих), «фаустовского человека» против человека «феллахского типа» (Шпенглер), «нового средневековья» против демонизма «модерна» (Бердяев), «тотальной мобилизации» против буржуазного бидермейерского мещанства (Э. Юнгер).
Хайдеггер тоже предпочитал этот патетический, «фресковый» стиль философствования всем другим. Он спешил сквозь бурлящую повседневность, мечтая о встрече с «подлинной» историей. В цикле лекций о Платоне 1931-1932 годов упоминается «переворот всего человеческого бытия, у начала которого мы стоим» (GA 34, 324). Но пока все оставалось расплывчатым. Поначалу было ясно только одно: что произошел какой-то прорыв, перелом в сознании самого Хайдеггера – в результате одиноких экстатических размышлений, вызванных притчей о пещере. Этот экстаз, имеющий свою формулу – «сущее становится более сущим», – необходимо выпустить из пещеры индивидуальной внутренней жизни и сделать достоянием общества. Но как такое может произойти? Должен ли философ, переживающий экстаз, стать основоположником нового людского сообщества? Хайдеггер до поры до времени довольствуется тем, что на семинарских занятиях пытается пробудить у своих студентов дух философствования и соблазнить их большими путешествиями в необозримые дали философских традиций. Но он знает: все это еще не значит, что философия овладевает своим временем. А ведь именно в этом и состоит ее долг. Хайдеггер пока ждет. Вероятно, сначала история должна проявить себя во всем своем могуществе, и только тогда философ сможет почувствовать собственную полномочность.
Впрочем, даже тот, кто живет ожиданием встречи с Историей и Большой Политикой, все-таки имеет какие-то мнения по вопросам обыкновенной, текущей политики. Хайдеггер до сих пор выражал такие мнения редко, а если и выражал, то по большей части мимоходом, чуть ли не с пренебрежением. Все это представлялось ему «пещерной болтовней».
На рубеже 1931 и 1932 годов, то есть в каникулы «платоновского семестра», Герман Мёрхен навестил философа в его тодтнаубергской «хижине». Тогда же Мёрхен записал свои впечатления в дневник: «Там, наверху, очень много спят – уже в полдевятого отправляются на покой. Однако зимой темнеет рано, так что остается какое-то время, чтобы поболтать. О философии, правда, речи не было, говорили все больше о национал-социализме. Бывшая поклонница Гертруды Боймер, когда-то столь либеральная, теперь заделалась национал-социалисткой, и муж от нее не отстает! Раньше я бы ни за что в такое не поверил, и все же удивляться, собственно, нечему. В политике он разбирается не особенно хорошо, и потому, вероятно, именно его отвращение ко всякого рода посредственной половинчатости заставляет его ожидать чего-то от партии, которая обещает предпринять некие решительные шаги и прежде всего эффективно выступить против коммунистов. Демократический идеализм и совестливость Брюнинга[248] – в обстановке, когда все зашло так далеко, – ничего уже изменить не могут; значит, сегодня, как он считает, следует одобрить диктатуру, которая не побоится боксхеймских средств[249]. Только благодаря такой диктатуре можно избежать еще худшей, коммунистической, которая уничтожит всякую индивидуальную культуру личности и тем самым – вообще всякую культуру в западном понимании. Конкретные вопросы политики его [Хайдеггера] едва ли интересуют. Те, кто живет здесь, наверху, оценивают все это по другим масштабам».
Герман Мёрхен был просто ошеломлен политическими симпатиями Хайдеггера. И мог их себе объяснить только полным невежеством своего учителя во всем, что касалось «конкретных вопросов политики». Другой ученик Хайдеггера, Макс Мюллер, также вспоминает о том удивлении, с каким студенты восприняли признание Хайдеггера в приверженности национал-социализму. Ведь «никто из его учеников в то время не думал о политике. На занятиях не произносилось ни единого политического слова».
В период платоновских лекций и посещения Мёрхеном Тодтнауберга, то есть зимой 1931/32 года, хорошее отношение Хайдеггера к НСДАП было еще не более чем политическим мнением. Он видел в этой партии силу, способную навести порядок в обстановке разрухи, вызванной экономическим кризисом, в хаосе распадающейся Веймарской республики, но прежде всего – оплот против опасности коммунистического переворота. «На крепкий сук – острый топор», – сказал он Мёрхену. Однако пока чувство политической симпатии к национал-социализму еще никак не влияло на его философию. Год спустя всё резко изменится. Тогда для Хайдеггера наступит «великий миг» истории, тот миг «переворота всего человеческого бытия», о котором он, исполненный предчувствий, впервые заговорил в лекциях о Платоне. Национал-социалистская революция станет в его глазах событием, которое властно распоряжается присутствием; это событие затронет потаенные глубины мышления Хайдеггера, а его самого заставит перешагнуть через «границу философии». В лекциях о Платоне Хайдеггер резко оборвал анализ философского экстаза замечанием: «О том, что это значит, сейчас не время говорить, нужно просто соответствующим образом действовать» (GA 34, 78). В феврале 1933 года для Хайдеггера наступит миг действия. Ему внезапно покажется, что экстаз возможен и в политике.
В лекциях о Платоне Хайдеггер объяснил, что намерен вернуться к греческим истокам, чтобы получить дистанцию, необходимую для прыжка в настоящее и через настоящее, за его пределы. Он сам тогда прыгнул на слишком малое расстояние и в настоящее не попал. Но теперь история сама движется ему навстречу, захлестывает, подобно волне, и увлекает за собой. Ему больше нет надобности прыгать, он мог бы отдаться на волю влекущего его потока, если бы не имел честолюбивого намерения самому оказаться в числе тех, кто увлекает за собой других. В марте 1933 года Хайдеггер сказал Ясперсу: «Нужно включаться»[250].
Впоследствии, оглядываясь назад и ища себе оправданий, Хайдеггер подчеркивал, что та бедственная эпоха порождала необходимость в решительных политических действиях. Безработица, экономический кризис, все еще нерешенный вопрос о репарациях, гражданская война на улицах, угроза коммунистического переворота… Политическая система Веймарской республики не могла справиться со всеми этими проблемами, демонстрировала лишь межпартийную грызню, коррупцию и безответственность. Он же хотел присоединиться к тем силам, которым, как ему казалось, была присуща подлинная воля к новому началу. Он надеялся, напишет Хайдеггер 19 сентября 1960 года своему студенту Хансу-Петеру Хемпелю, «что национал-социализм признает и вберет в себя все созидательные и творческие силы».
Этот студент признался профессору, что переживает внутренний конфликт, не умея примирить свое восхищение философией Хайдеггера и неприязнь к его былой политической деятельности. Хайдеггер взял на себя труд подробно ответить. Он писал: «Конфликт останется неразрешимым до тех пор, пока Вы, скажем, в какой-то день будете утром читать «Положение об основании», а вечером листать книгу или смотреть документальный фильм о поздних годах гитлеровского режима; пока Вы будете оценивать национал-социализм только ретроспективно, глядя на него из сегодняшнего дня и с учетом всего того, что лишь постепенно прояснялось после 1934 года. В начале же 30-х годов для всех немцев, наделенных чувством социальной ответственности, классовые различия в нашем народе стали нестерпимыми – равно как и тяжелое экономическое закабаление Германии посредством Версальского договора. В 1932 году насчитывалось 7 миллионов безработных, которые вместе со своими семьями видели впереди лишь нужду и бедность. Замешательство, порожденное этой ситуацией, которую нынешнее поколение вообще не может себе вообразить, распространилось и на университеты».
Хайдеггер перечисляет здесь рациональные мотивы. Однако о своем тогдашнем революционном энтузиазме не упоминает. Оглядываясь назад, он не хочет «больше признавать… радикальность своих [былых] намерений» (Макс Мюллер).
То, что происходило после прихода национал-социалистов к власти, переживалось Хайдеггером как революция; для него это было чем-то гораздо большим, нежели просто политика, – новым актом истории присутствия, переломом эпох. Он полагал, что с Гитлером начинается новая эра. Поэтому в письме Хемпелю Хайдеггер, чтобы хоть отчасти снять с себя груз ответственности, ссылается на Гёльдерлина и Гегеля, в свое время тоже совершавших аналогичные ошибки: «Подобные ошибки случались и с более великими людьми: Гегель увидел в Наполеоне воплощение Мирового Духа, а Гёльдерлин – князя, на пиршество к которому приглашены боги и Христос».
Приход Гитлера к власти вызвал подъем революционных настроений, когда люди с ужасом, но также с восхищением и облегчением увидели, что НСДАП действительно собирается разрушить «веймарскую систему», которую к тому времени поддерживало меньшинство. Решительность и жестокость национал-социалистов впечатляли. 24 марта представители всех партий, за исключением социал-демократов и уже арестованных членов коммунистической фракции, проголосовали за так называемый «закон о чрезвычайных полномочиях»[251]. Самороспуск веймарских партий объяснялся не только страхом перед репрессиями, но и тем, что многие их члены искренне поддержали национал-социалистскую революцию. Теодор Хейс[252], в то время депутат от Германской демократической партии, 20 мая 1933 года с одобрением писал: «Революции берутся за дело энергично, чтобы расположить в свою пользу «общественное мнение», так было всегда… Помимо прочего, они таким образом заявляют историческую претензию на то, что собираются заново сформировать «народный дух»…»
Повсюду можно было видеть мощные манифестации чувства новой общности, массовые клятвы под открытым небом; на горах в знак радости зажигали костры; по радио транслировались речи фюрера, и чтобы их слушать, люди, одетые по-праздничному, собирались прямо на площадях или в университетских аудиториях, ресторанах и кафе. В церквях звучали хоралы, славившие приход НСДАП к власти. Глава Лютеранской Церкви Пруссии Отто Дибелиус[253], выступая 21 марта 1933 года, в «День Потсдама», в церкви Святого Николая, сказал: «Север и юг, восток и запад проникнуты новой волей к возрождению немецкого государства, горячим стремлением не оставаться долее лишенными, говоря словами Трейчке[254], «одного из самых возвышенных чувств в жизни человека», а именно, гордости за свое государство». Настроение тех недель трудно передать, пишет Себастьян Хафнер, очевидец тогдашних событий. Оно, собственно, и стало фундаментом власти формировавшегося фюрерского государства. «Это было – иначе его не назовешь – очень широко распространившееся ощущение спасения и освобождения от демократии». Не только враги республики испытали чувство облегчения от того, что демократии пришел конец. Большинство приверженцев республики тоже уже давно не верили, что у нее найдутся силы для преодоления кризиса. Всем казалось, что спало злое заклятие. Казалось, заявляет о себе что-то действительно новое – господство народа без партий, во главе с фюрером, от которого ждали, что он снова сделает Германию единой внутри и ведущей уверенную внешнюю политику. Даже у сторонних наблюдателей тех событий создавалось впечатление, что Германия оправляется от болезни, приходит в себя. Произнесенная Гитлером 17 мая 1933 года «Речь о мире», в которой он заявил, что «безграничная любовь к собственному народу и преданность ему» предполагают «уважение» национальных прав других народов, возымела свое действие. «Таймc» писала: Гитлер «действительно говорил от имени единой Германии».
Даже в еврейских кругах – несмотря на организованный 1 апреля бойкот еврейских магазинов и на увольнения чиновников-евреев, начавшиеся с 7 апреля, – многие с воодушевлением восприняли «национальную революцию». Георг Пихт вспоминает, как в марте 1933 года Ойген Розеншток-Хюсси выступил с докладом, в котором объяснял, что национал-социалистская революция является попыткой немцев осуществить мечту Гёльдерлина. В Киле Феликс Якоби летом 1933 года начал свою лекцию о Горации с таких слов: «Как еврей я нахожусь в трудном положении. Но как историк я научился не смотреть на исторические события с приватной точки зрения. Я голосовал за Адольфа Гитлера с 1927 года и счастлив, что в год национального возрождения мне представилась возможность прочитать лекцию о поэте Августа. Ибо Август – единственная фигура в мировой истории, которую можно сравнить с Адольфом Гитлером».
Казалось, мечта об «аполитичной политике» внезапно осуществилась. Раньше в представлении большинства людей политика была тягостной борьбой разнонаправленных интересов; делом, которое никогда не обходится без свар и проявлений эгоизма, а потому постоянно порождает беспокойство. Все понимали, что политическая среда – это лишь совокупность групп и союзов, закулисных заправил и заговорщиков, банд и клик, проворачивающих свои неблаговидные аферы. Хайдеггер сам выразил это предубеждение против политики, когда отнес ее к сфере «обезличенных людей» (Man) и «толков» (Gerede). «Политика» считалась предательством по отношению к ценностям «истинной» жизни, семейного счастья, духа, верности, мужества. «Политический человек отвратителен мне», – говорил уже Рихард Вагнер. Под влиянием охватившего всех антиполитического настроя никто уже не желал считаться с фактом многообразия человеческого сообщества; искали Великого Лидера – немца, выходца из народа, одинаково хорошо владеющего и кулаками, и мозгами (духом).
То, что еще оставалось от политической разумности, буквально за одну ночь утратило всякое значение; теперь ценились только захваченность происходящим, ощущение причастности к нему. В эти недели Готфрид Бенн писал, обращаясь к литературным эмигрантам: «Большой город, индустриализм, интеллектуализм, все тени, которые наша эпоха отбрасывала на мои мысли, все силы нынешнего столетия, которым я подчинялся в моем творчестве, – бывают мгновения, когда вся эта мучительная жизнь куда-то проваливается и не остается ничего, кроме равнины, шири, времен года, простых слов: народ…»
Аналогичные чувства испытывал и Хайдеггер, последнюю встречу с которым (в июне 1933 года) Ясперс описал так: «Сам Хайдеггер тоже казался другим. Сразу, как только он приехал, возник настрой, разделивший нас. Народ был опьянен национал-социализмом. Я поднялся наверх, в комнату к Хайдеггеру, чтобы поздороваться с ним. «Как будто опять наступил 1914 год… – начал я, желая продолжить: – опять то же всеобщее, лживое опьянение», но при виде сияющего Хайдеггера слова застряли у меня в горле… Перед одурманенным Хайдеггером я оказался бессилен. Я не сказал ему, что он на ложном пути. Я уже не доверял его изменившемуся характеру. От той силы, к которой теперь примкнул Хайдеггер, я чувствовал угрозу и для себя самого…»[255]
В представлении же Хайдеггера это была спасительная сила. Хайдеггер, сам с таким удовольствием занимавшийся профессиональным трудом мыслителя, теперь требовал суда над философией. Во время последнего разговора с Ясперсом «он сказал слегка сердитым тоном: это безобразие, что существует столько профессоров философии – во всей Германии следовало бы оставить двух или трех»[256]. На вопрос Ясперса «Кого же?» последовало многозначительное молчание. Речь идет о философском сальто-мортале, прыжке в примитивность. В докладе, прочитанном перед тюбингенскими студентами 30 ноября 1933 года, Хайдеггер, судя по газетному репортажу, недвусмысленно высказался в пользу именно такой позиции: «Быть примитивным – значит по внутреннему побуждению и порыву стоять там, где вещи начинаются; быть примитивным – это быть движимым внутренними силами. Именно потому, что новый студент примитивен, он призван удовлетворить новые требования, предъявляемые к знанию».
Так может говорить человек, который хочет разрубить гордиев узел действительности, который с яростью отбрасывает прочь утомительные утонченные подробности собственного мышления о бытии. Внезапно дает о себе знать жадная тяга к конкретности, к компактной действительности, и вот философия-затворница уже ищет возможности окунуться в толпу. Это плохое время для дифференцирования, и Хайдеггер даже отказывается от самого известного из введенных им различий – от различия между бытием и сущим, – давая понять, что бытие наконец вплотную приблизилось к нам, что «мы находимся в подчинении у новой действительности, облеченной властью отдавать приказы».
То, что скрывается за этой фразой, Ханна Арендт позднее, в своем большом исследовании «Истоки тоталитаризма», определит как «союз между толпой и элитой». Духовная элита, утратившая в ходе Первой мировой войны традиционные ценности вчерашнего мира, сожгла за собой мосты в тот самый миг, когда фашистские движения пришли к власти. «Послевоенная элита желала разрушить себя, растворившись в массе».
В «водовороте философских вопросов», как раньше говорил Хайдеггер, тонут наши «самоочевидные» представления о действительности. Теперь происходит обратное: Хайдеггер вверяет свою философию водовороту политической действительности. Но он поступает так лишь потому, что в это мгновение действительность представляется ему воплотившейся в жизнь философией.
«Немец, рассорившийся сам с собой, непоследовательный в мыслях, с расщепленной волей и потому бессильный в действии, теряет силу в утверждении собственной жизни. Он мечтает о праве на звездах и теряет почву под ногами на земле… В конечном итоге немцам всегда оставался только путь внутрь себя. Будучи народом певцов, поэтов и мыслителей, немцы мечтали тогда о мире, в котором жили другие, и только когда нужда и лишения наносили этому народу бесчеловечную травму, тогда, может быть, на почве искусства произрастало желание нового подъема, нового царства, а значит и новой жизни»[257].
Тот, кто здесь выступает как воплощение тайных чаяний художников и поэтов, – Адольф Гитлер; а цитируется его речь, произнесенная в «День Потсдама», 21 марта 1933 года.
Карл Краус[258] как-то заметил, что ему нечего сказать по поводу Гитлера. Хайдеггер не только мог многое сказать о Гитлере, но, как он заявил в 1945 году Комиссии по чистке Фрайбургского университета, верил в него. В протоколе Комиссии по чистке мы находим краткое резюме показаний Хайдеггера: «Он верил, что Гитлер перерастет партию и ее доктрину и сможет направить движение, в духовном плане, по другому пути – так, чтобы все соединилось, на почве обновления и сплочения сил, в единое чувство ответственности западной [культуры]».
Объясняя впоследствии свою связь с национал-социализмом, Хайдеггер всегда пытался представить дело так, будто его тогдашнее поведение диктовалось соображениями трезвого политического расчета и сознанием своей социальной ответственности. Но в действительности в тот первый год нового режима он был попросту очарован Гитлером.
«Как может такой необразованный человек, как Гитлер, управлять страной?» – в растерянности спросил Ясперс у Хайдеггера, когда тот в последний раз гостил у него в доме в мае 1933 года. Хайдеггер на это ответил: «Образование совершенно не важно… вы только посмотрите на его великолепные руки!»[259]
И отнюдь не тактическим маневром, не внешним приспособленчеством, а выражением подлинного душевного порыва были слова, которыми Хайдеггер 3 ноября 1933 года закончил свое «Обращение к немецким студентам» (по поводу референдума о выходе Германии из Лиги Наций): «Не научные положения и не «идеи» должны быть правилами вашего бытия. Сам фюрер, и только он один, есть сегодняшняя и будущая немецкая действительность и ее закон».
В письме Хансу-Петеру Хемпелю, который напомнил ему об этом высказывании, Хайдеггер дал следующее объяснение: «Если бы я имел в виду только тот смысл, который постигается при беглом прочтении, я выделил бы разрядкой слово «фюрер». Действительно же выделенное разрядкой слово «есть», напротив, подразумевает… что «в первую очередь и всегда ведомыми бывают сами фюреры» – они ведомы судьбой и законом истории».
Итак, в письме 1960 года Хайдеггер в качестве оправдания ссылается на то, что в процитированном нами одиозном высказывании имелось в виду нечто совершенно особенное, ускользающее от внимания при беглом чтении. Но эта «особенная» мысль совпадает с тем образом фюрера, который всегда создавал сам Гитлер: она сводится к представлению о Гитлере как о воплощении судьбы. Хайдеггер действительно воспринимал Гитлера именно так.
Хайдеггер сознательно умалчивает о том обстоятельстве – которое только и придавало его высказываниям и его деятельности в первые месяцы нового режима их подлинный смысл и их особый пафос, – что национал-социалистская революция стала мощным стимулом для его философствования, что в перевороте 1933 года он увидел фундаментальное метафизическое событие, метафизическую революцию: «полное преобразование нашего немецкого бытия» (Тюбингенская речь, 30.11.1933). К тому же, по его тогдашнему мнению, это был такой переворот, который не просто касался жизни немецкого народа, но и открывал новую главу в истории Запада. Для Хайдеггера речь шла о «втором великом вооруженном походе» – втором после «первого начала», которое было заложено греческой философией и явилось истоком западной культуры. Этот второй вооруженный поход стал необходим потому, что импульс первого начала за истекшее время оказался растраченным. Греческая философия поместила присутствие человека в открытое пространство неопределенности, свободы и сомнительности. Но со временем человек снова забился в скорлупу своих мировоззренческих и ценностных представлений, своей технической и культурной устроенности. На заре греческой цивилизации человечество пережило миг подлинности. Но потом всемирная история вновь вернулась в тусклый полумрак неподлинности, в платоновскую пещеру.
Хайдеггер воспринял революцию 1933 года как коллективный побег из пещеры, как прорыв в то открытое пространство, которое прежде открывалось лишь индивидуальному философскому вопрошанию и мышлению. Для него вместе с революцией 1933 года пришел исторический миг подлинности.
Хайдеггер, конечно, реагировал на действительные политические события, и его деятельность развертывалась в реальной политической сфере – однако управляла его реакциями и действиями сила философского воображения. И эта сила философского воображения превращала сферу политической жизни в подмостки историко-философского театра, на которых разыгрывалась пьеса из репертуара истории бытия. В зеркале сего грандиозного воображаемого действа едва ли можно было узнать черты подлинной истории, но ведь дело было совсем не в том. Хайдеггер хотел поставить собственную историко-философскую драму, хотел сам набрать для нее актеров. Правда, во всех своих речах, произнесенных в те месяцы, Хайдеггер ссылался на «власть отдавать приказы», коей обладает «новая немецкая действительность», однако – и он не оставлял на этот счет никаких сомнений – именно его философия должна была раскрывать подлинный смысл приказов. Философии предстояло таким образом вводить людей в сферу действия этих приказов, чтобы люди могли преобразовываться изнутри. Поэтому Хайдеггер организовал «лагерь науки»; поэтому читал лекции для безработных, которых специально приглашал в университет; поэтому выступал с бесчисленными воззваниями, обращениями, призывами, в которых пытался углубить повседневные политические события, чтобы приспособить их к воображаемой метафизической сцене. Он полагал, что философия только тогда может осуществлять подобного рода власть, когда говорит не «об» отношениях и событиях, а «исходя из них». Философия сама должна стать частью той «революционной действительности», о которой она говорит. «Она [революционная действительность. – Р. С] познаваема только для того, кто обладает правильным чувственным восприятием, позволяющим ее пережить, а не для стороннего наблюдателя… ибо революционная действительность не есть нечто наличное; в ее сущности заложено то, что она развертывается впервые… Такая действительность требует к себе совсем иного отношения, нежели фактичное положение вещей» (Тюбингенская речь, 30.11.1933).
Хайдеггер всегда отстаивал тот основополагающий принцип, что наше бытие-в-мире определяется настроением; потому он и теперь принял за исходный пункт революционное настроение перелома, прорыва в новую действительность, формирования нового сообщества. Государственные репрессии, неистовство черни, антисемитские акции представлялись ему неприятными побочными явлениями, с которыми необходимо мириться.
Итак, пытаясь представить себе тогдашнего Хайдеггера, погруженного в свои грезы об истории бытия, мы понимаем, что его движения на политической сцене – это сомнамбулические движения философа-мечтателя. Позже в письме Ясперсу (8.4.1950) он признается, что в политике «мечтал» и потому совершал ошибки. Однако признать, что он совершал ошибки в политике, потому что мечтал в философии, Хайдеггер не сможет никогда. Ведь как философ, который хотел исследовать историческое время, Хайдеггер вынужден был отстаивать – в том числе и перед самим собой – свою философскую компетентность в интерпретации политико-исторических процессов.
Другое дело, если бы Хайдеггер бросился в политическую авантюру, начисто забыв о философии; если бы в своих действиях он не ориентировался на собственное философствование и не руководствовался им. В таком случае можно было бы сказать, что он действовал вопреки своей философии или что по ходу его деятельности у него сгорели «философские предохранители». Однако в действительности все было не так. Он имел определенные философские соображения по поводу Гитлера, он ввел в игру философские мотивы и даже соорудил воображаемую сцену для исторических событий. Философия должна «овладеть своим временем», писал он в 1930 году. И чтобы не пришлось отказываться от этой концепции, Хайдеггер впоследствии будет возлагать ответственность за то, что он ошибся в национал-социалистской революции, на свою политическую неопытность, а не на свою тогдашнюю философскую интерпретацию событий. Правда, еще позже Хайдеггер превратит эту ошибку в философскую притчу, в которой отведет себе грандиозную роль: он будет утверждать, что в нем и при его посредничестве впало в заблуждение само бытие. Что он, Хайдеггер, нес крест «заблуждения бытия»…
«Нужно включаться», – сказал Хайдеггер Ясперсу. Это включение началось в марте 1933 года, когда Хайдеггер вступил в «Культурно-политический кружок немецких преподавателей высшей школы», своего рода национал-социалистскую фракцию в «Германском союзе доцентов», официальной профессиональной организации преподавателей высших учебных заведений. Члены этого кружка считали себя активистами национал-социалистской революции в университетах. Они настаивали на необходимости скорейшей реорганизации «Союза доцентов» в соответствии с концепцией гляйхшалтунга[260], требовали введения в университетах «принципа фюрерства»[261] и придания учебному процессу идеологической направленности, но как раз по последнему вопросу имелись серьезные разногласия.
Инициатором создания этой группы и вдохновителем ее деятельности был Эрнст Крик, в прошлом учитель народной школы, поднявшийся вверх по служебной лестнице до должности титулярного профессора философии и педагогики в Педагогической академии во Франкфурте-на-Майне. Криком владело честолюбивое стремление стать ведущим философом национал-социалистского движения, конкурентом Розенберга[262] и Боймлера[263]. Он хотел превратить «Культурно-политический кружок» в свою опору и вотчину. Крик был горячим сторонником НСДАП еще в ту пору, когда это никак не способствовало карьере. В 1931 году он был за нацистскую агитацию переведен на другую должность, а в 1932-м – и вовсе уволен со службы. Приход Гитлера к власти помог этому человеку снова стать профессором – сначала во Франкфурте, потом в Гейдельберге. В партии он числился «философом переходного периода». Крик представлял, так сказать, героически-народную разновидность идеализма, направленную против культурного идеализма: «Радикальная критика учит понимать, что так называемая культура стала совершенно несущественной». «Культурному надувательству» Крик противопоставлял новый тип героического человека: «Он живет не духом, а кровью и почвой. Он живет не ради образования, а ради дела». «Героизм», которого требовал Крик, был близок к хайдеггеровскому «мужеству» в том смысле, что оба понятия превращали культуру, понимаемую как убежище для слабого, в нечто достойное презрения. Крик, как и Хайдеггер, утверждал, что человек должен научиться жить без так называемых «вечных ценностей». По его мнению, здание «образования, культуры, гуманности и чистого духа» уже обрушилось, универсалистские идеи стали очевидным самообманом.
Однако, в отличие от Хайдеггера, Крик в этой ситуации метафизической бесприютности предлагал новые ценности крови и почвы, то есть считал, что «метафизику сверху» должна заменить «метафизика снизу». «Кровь, – писал Крик, – восстает против формального разума; раса – против рационального стремления к цели; привязанность – против произвола, именуемого «свободой»; органичная целостность – против индивидуалистического распада… народ – против отдельного человека и массы».
В марте 1933 года Крик хотел навязать кружку культурно-политическую программу, которая соответствовала бы его идеологической линии. Хайдеггер противился этому, так как не принимал идеологию крови и почвы. Члены кружка были едины только в своем критическом отношении к «Союзу доцентов» и к царившему там просветительскому идеализму, лишь отчасти приспособленному к новым условиям. Председатель союза, философ Эдуард Шпрангер, направил властям приветственное послание, в котором говорилось о лояльности ученых по отношению к «борющемуся государству», но одновременно содержалась просьба пощадить «дух». Хайдеггер посмеялся над этой попыткой достижения компромисса и назвал ее «приспособленчеством к духу времени в стиле канатных плясунов». Так он выразился в письме к Элизабет Блохман, написанном 30 марта 1933 года, после одного из первых заседаний франкфуртского кружка. В том же письме приводится и краткая характеристика Эрнста Крика. Крик – человек с мышлением «подчиненного»; «сегодняшняя фразеология» мешает ему понять «подлинное величие и трудность задачи». Вообще для нынешней революции характерно то, что всё вдруг начинает восприниматься только «в политическом смысле», всё «приклеивается к поверхностному». Для многих, правда, это может быть «первым пробуждением», но на самом деле это лишь подготовка, за которой должно последовать «второе и более глубокое пробуждение». Хайдеггер упоминает об этом сомнительном «втором пробуждении», потому что хочет отмежеваться от идеологов вроде Эрнста Крика. О том, что означает это «второе пробуждение», он говорит в письме к Элизабет Блохман – которая, как полуеврейка, месяц спустя потеряет свое место доцента – только невразумительными намеками. В письме идет речь о некоей «новой почве», позволяющей человеку «по-новому и с новым пониманием открыться навстречу самому бытию» (19.12.1932, BwHB, 55). Ясно, во всяком случае, что под этой почвой не подразумеваются, как у Эрнста Крика, «кровь и раса».
Хайдеггер хотел привлечь к работе в кружке Альфреда Боймлера. Боймлер, с которым Хайдеггер в то время еще дружил, добивался, как и Крик, роли ведущего философа национал-социалистского движения. Но политический де-ционизм[264] Боймлера был ближе мышлению Хайдеггера, чем идеи Крика. В одном докладе, прочитанном в феврале 1933 года перед национал-социалистским студенчеством, Боймлер противопоставил «политического человека» «человеку теоретическому». Второй воображает, будто живет в «более возвышенном духовном мире», первый же реализует себя как «изначально действующее существо». В этом «изначальном пространстве» действия идеи и идеологии, как считал Боймлер, уже не играют решающей роли. «Действовать не значит сделать выбор в пользу чего-то… ведь такой акт предполагал бы, что человек знает, в пользу чего он делает выбор. Нет, действовать – значит последовать в каком-то направлении, принять чью-то сторону в силу своего судьбоносного предназначения, в силу «собственного права»… Выбор в пользу чего-то, что я узнал, есть уже нечто вторичное».
Такие формулировки могли бы принадлежать и Хайдег-геру. Выбор, решение как «чистый» акт, этот толчок, который человек дает самому себе, это выпрыгивание из привычной колеи – вот что первично. Напротив, «к чему» этого решения есть только предлог для того, чтобы смогла проявиться сила, способная перевернуть все вот-бытие. У Хайдеггера озабоченные вопросы, касающиеся «к чему», задает «обезличенный человек» (Man), который испытывает страх перед принятием решения и потому предпочитает «серединность», то есть «уравнение всех бытийных возможностей»; обезличенные люди многословно обсуждают эти возможности – «но так, что они же всегда и ускользнули там, где присутствие пробивается к решению» (Бытие и время, 127). Этот страх перед принятием решений в представлении Хайдеггера является виной, и так же смотрит на него Боймлер, многому научившийся у Хайдеггера. Боймлер тоже связывает эту концепцию «волевого решения» (которая у Хайдеггера в конце двадцатых годов странным образом еще оставалась лишенной конкретного содержания) с национал-социалистской революцией. Боймлер агитирует за «чистое» движение, видя в нем экзистенциальную субстанцию и считая, что идеология, напротив, является простой акциденцией, а потому тот, кто держится в стороне от движения, окажется виновным «из-за [своей] нейтральности и терпимости».
Хайдеггер не добился от Крика согласия на свое предложение пригласить Боймлера в кружок. Для Крика Боймлер был слишком опасным конкурентом. Но это не могло приостановить карьеру Боймлера. Ему покровительствовало ведомство Розенберга. Партия назначила его «политическим воспитателем» студенчества в Берлине и там же создала специально для него «Институт политической педагогики». Против этого протестовал Эдуард Шпрангер, занимавший в Берлинском университете кафедру политической педагогики, – протестовал, между прочим, и потому, что видел в Боймлере лицо, ответственное за кампанию доносительства на ученых, придерживавшихся либеральных взглядов или имевших еврейское происхождение. 22 апреля Шпрангер опубликовал протест против «лжи, давления на совесть и бездуховности». Это дало Боймлеру повод для контратаки. В своей речи, приуроченной к главной акции по сожжению книг, проводившейся 10 мая в Берлине, он подверг критике позицию Шпрангера и одновременно заклеймил преобладающий в высшей школе «старый дух»: «Но высшая школа, которая даже в год революции рассуждает только о том, что ею руководят Дух и Идея – а не Адольф Гитлер и Хорст Вессель, – просто аполитична».
Хайдеггер, наэлектризованный приходом Гитлера к власти, хотел действовать, но еще не знал точно, что именно он должен делать. Никаких четких представлений на этот счет мы при всем желании у него не найдем. Разумеется, он думал в первую очередь об университете. Позднее, оправдываясь, Хайдеггер будет утверждать, что согласился стать ректором Фрайбургского университета, чтобы «иметь возможность противостоять натиску недостойных лиц и угрозе возобладания партийного аппарата и партийной доктрины» (R, 24).
Однако из материалов, собранных Хуго Оттом, Виктором Фариасом и Берндом Мартином, вырисовывается совсем другая картина. Как показывают эти источники, уже с марта 1933 года группа национал-социалистских профессоров и доцентов (во главе с Вольфгангом Шадевальдтом[265] и Вольфгангом Али) с согласия Хайдеггера целенаправленно добивалась его назначения на должность ректора. Ключевым в этом плане документом является письмо, которое Вольфганг Али (член НСДАП с самым большим стажем среди университетских профессоров и лучший оратор в местной партийной организации) отправил в министерство по делам культов 9 апреля, то есть за три недели до выборов ректора. В письме сообщалось, что «г-н проф. Хайдеггер уже вступил в переговоры с прусским министерством по делам культов» и что он пользуется «полнейшим доверием» университетской партийной группы. Официальные инстанции могут рассматривать его как «доверенное лицо» университета. На ближайшем заседании франкфуртского «Культурно-политического кружка», 24 апреля, Хайдеггер, видимо, уже выступал как «представитель нашего университета».
К тому моменту избрание Хайдеггера на пост ректора было для партийных кругов университета, в принципе, делом решенным. Сам Хайдеггер, возможно, еще колебался, но не потому, что ему не нравилось покровительство национал-социалистов, а потому, что наверняка сомневался в том, оправдает ли он ожидания, возлагавшиеся на него «революционными» силами. Действовать, включаться – этого он хотел, оставалось только найти «надлежащее место» (Ясперсу, 3.4.1933, Переписка, 220).
В письме к Элизабет Блохман от 30 марта 1933 года Хайдеггер признается в своей растерянности и одновременно пытается рассеять собственные сомнения: «Что случится с университетами, никто не знает… В отличие от бонз, которые еще несколько недель назад называли работу Гитлера «верхом идиотизма», а теперь дрожат за свое жалованье и т. п., люди прозорливые должны сказать себе, что не столь уж многое могут испортить. Ведь уже ничего и не осталось; университет давно не является тем действительно внутренне сплоченным, эффективно действующим или осуществляющим руководство миром, каким был когда-то. Принуждение, побуждающее опомниться, – даже если будут совершены ошибки – может быть только благотворным» (BwHB, 61).
Лес рубят – щепки летят; тот, кто вступает на революционную целину, должен принять на себя риск ошибок и заблуждений. И, во всяком случае, не позволить сбить себя с толку предупреждающим криком «Наука в опасности!». Кроме того, задача слишком важна, чтобы доверить ее решение одним лишь «партийным товарищам», партайгенос-сен, пишет Хайдеггер Элизабет Блохман 12 апреля 1933 года, то есть за три недели до своего официального вступления в партию.
В то время как «за кулисами» уже готовилась передача ректорства Хайдеггеру, официально эту должность все еще занимал специалист по истории Католический Церкви Йозеф Зауэр[266]. Введение в должность Вильгельма фон Мёллендорфа[267], нового ректора, избранного в конце 1932 года, планировалось на 15 апреля. Мёллендорф, профессор анатомии, был социал-демократом.
По версии Мартина Хайдеггера и его жены Эльфриды, сам Мёллендорф после прихода к власти Гитлера более не стремился вступить на пост ректора. Мёллендорф дружил с Хайдеггером и прямо обратился к нему, чтобы обсудить трудности, которые могли возникнуть в связи с его назначением. Хайдеггер, у которого зимой 1932/33 года выдался свободный семестр, 7 января приехал из Тодтнауберга во Фрайбург. По воспоминаниям фрау Хайдеггер, Мёллендорф выразил «настойчивое желание», чтобы пост ректора принял именно Хайдеггер, человек, «никоим образом не связанный в партийно-политическом плане». «Он много раз повторял это желание – когда заходил к нам утром, днем и вечером».
Сомнения социал-демократа Мёллендорфа относительно того, стоит ли ему принимать должность ректора, как нельзя более понятны, ибо во Фрайбурге, как и повсюду, тогда уже начались преследования социал-демократов. Под руководством имперского комиссара Роберта Вагнера[268] эти гонения приобрели особую ожесточенность. Уже в начале марта были разгромлены дом профсоюзов и центральный офис местной организации СДПГ, производились аресты и домашние обыски. 17 марта произошел неприятный инцидент с депутатом ландтага Нусбаумом. Нусбаум, как раз перед тем прошедший многонедельный курс лечения в психиатрической клинике, защищаясь от двух полицейских, смертельно их ранил, после чего в городе усилилась травля СДПГ. На площади у кафедрального собора состоялась демонстрация против марксизма – агитаторы говорили о том, что его нужно «вырвать с корнем». Недалеко от Хойберга уже построили два концентрационных лагеря. Местная пресса публиковала фотографии, запечатлевшие отправку туда первых партий заключенных. Теперь НСДАП направила свои атаки против бургомистра д-ра Бендера, члена партии Центра. Его обвиняли в том, что он не отреагировал должным образом на инцидент с Нусбаумом. Бендер говорил в этой связи о «несчастном случае». Партия потребовала, чтобы его изгнали с занимаемого им места. За Бендера вступилась депутация горожан. Одним из тех, кто возвысил свой голос в его защиту, был Мёллендорф. 11 апреля Бендера на время освободили от должности. На его место был назначен крайсляйтер НСДАП и редактор нацистской газеты «Дер алеманне» Кербер. В этой газете Хайдеггер потом опубликует одну статью. Из-за своего вмешательства в «дело Нусбаума – Бендера» Мёллендорф стал в глазах местных национал-социалистов совершенно одиозной личностью. Мёллендорф наверняка понимал, что для него опасно принимать пост ректора, – но как человек мужественный проявил готовность к вступлению в эту должность. Церемония, как и предусматривалось, состоялась 15 апреля. Накануне вечером Шаде-вальдт, по поручению партийной группы, посетил ректора Зауэра, которому назавтра предстояло уйти с этого поста, выразил свои сомнения относительно того, является ли Мёллендорф именно тем человеком, который сможет проводить в университете необходимую политику гляйхшалтунга, и предложил кандидатуру Хайдеггера. Зауэр, представитель Католической Церкви, который никак не мог одобрять антиклерикализм Хайдеггера, не поддержал эту инициативу. Мёллендорф находился на посту ректора в течение пяти дней. 18 апреля – в день, когда состоялось первое заседание ученого совета, которым руководил Мёллендорф, – газета «Дер алеманне» опубликовала резкую статью с нападками на нового ректора, которая заканчивалась словами: «Мы рекомендуем г-ну профессору д-ру фон Мёллендорфу воспользоваться представившейся возможностью и не препятствовать реорганизации высшей школы». Теперь Мёллендорф понял, что ему долго не продержаться. На 20 апреля он назначил заседание ученого совета, на котором было решено, что только что назначенный ректор уйдет в отставку, а его преемником станет Мартин Хайдеггер. По свидетельству Эльфриды Хайдеггер, накануне вечером он побывал у них дома и сказал Мартину Хайдеггеру: «Господин Хайдеггер, теперь вы просто обязаны принять должность!»
Сам Хайдеггер, в пользу которого уже месяц назад сделала свой выбор влиятельнейшая фракция университета, вплоть до последнего момента не мог принять окончательного решения: «Еще с утра в день выборов я колебался и хотел снять свою кандидатуру» (R, 21). На пленарном заседании Хайдеггер был избран почти единогласно – правда, 13 из 93 профессоров как евреи к выборам допущены не были, а из остававшихся 80 в голосовании участвовали только 56. Один голос был подан против и двое воздержались.
Свою нерешительность Хайдеггер с лихвой компенсировал заметным должностным рвением, которое стал демонстрировать сразу же после выборов.