Два удара грома

Два удара грома

Новости из России не приносили утешения; террор свирепствовал по всей стране; каждый день мы узнавали о новых арестах, пытках и казнях. Многих друзей, мужчин и женщин, навсегда поглотили большевистские застенки. Особенно ужасным было положение на севере. У меня из головы не шла мысль о нависшей над отцом опасности.

Как от толчка, я просыпалась среди ночи, и в сумрачном безмолвии мне во всех подробностях представлялась жуткая картина… Я зажигала свет, но заснуть не получалось. Потом я оставляла свет на всю ночь.

Я старалась не думать, сосредоточиться на окружающем меня, на ежедневных мелочах жизни, но это мало помогало. Сейчас мне как никогда не хватало брата.

И как то в феврале 1919 года, сидя рядом с королем за завтраком, я заметила, что он подавляет волнение; он молчал, а мне мешало воспитание спросить, что случилось. После еды он выждал, когда уйдут гости, и попросил мужа пройти с ним в кабинет. Меня охватила тревога. Когда муж вернулся, я засыпала его вопросами. Он признался, что король позвал его показать телеграмму французского агентства, где говорилось, что, по слухам, трое кузенов моего отца, его соузники, погибли в тюрьме. В тексте не упоминалось имя отца, концовка телеграммы была не то неразборчива, не то вообще утрачена, и было неясно, что на самом деле случилось и каковы обстоятельства их смерти. Информация редко доходила до Румынии без искажений; известия перевирались чуть ли не сразу по отправлении.

Я была страшно встревожена и при этом не могла допустить худшее, пусть даже такое близкое и вероятное. Весь тот день и следующий я не находила себе места. Ни подтверждения, ни опровержения не поступало.

Вечером второго дня мы обедали рано: королева выезжала с дочерьми в театр на какое то представление. Мыс мужем оставались дома — нам было не до веселья, да и надеть было нечего. После обеда девочки пошли прихоро–шиться напоследок, потом все собрались у королевы в будуаре, мы тоже были там. Вышли на просторную площадку второго этажа, где толпились придворные. Королева и принцессы накинули палантины, расцеловались со мной и уже готовились войти в лифт, когда с запиской на подносе подбежал дворецкий.

— Из британской миссии, ваше величество.

— Да? — рассеянно отозвалась королева, вскрывая конверт. Разговоры сразу утихли. Едва взглянув, она воскликнула: — Это для вас телеграмма, Мария, от Дмитрия! — и прочитала вслух: — «Папа и трое дядей…»

Не поднимая глаз от бумаги, она смолкла, по заострившемуся лицу разлилась бледность. Наступила мертвая тишина, все оцепенели. Я бросила на нее растерянный взгляд, огляделась и все поняла.

У меня ходуном пошли колени, я упала в кресло у стены. Кружилась голова, в ней не было ни единой мысли. Королева поспешила ко мне, обняла; я уронила голову ей на плечо, в теплый соболий воротник. Больше ничего не помню.

— Лучше всего оставить ее с вами, — как в тумане, словно отходя от наркоза после операции, услышала я ее голос. Потом все ушли, лязгнула дверь лифта, и площадка вдруг и сразу обезлюдела.

Вскоре муж отвел меня вниз. Руки и ноги у меня налились свинцом, я едва тащилась. Оставшуюся ночь я недвижно сидела в кресле. По–моему, я даже не плакала. Голова отсутствовала.

На следующее утро меня навестили королева Мария с дочерью Илеаной. Я еще не могла говорить, и они помолчали со мной. Постепенно напряжение ослабло, и я смогла плакать; я утопала в слезах, и это помогло; иначе я, наверное, сошла бы с ума.

В дворцовой церкви отслужили заупокойную обедню по отцу, были королевская семья, двор и официальные лица. После службы королева опустилась на колени перед могилой своего малютки–сына Мирчи, умершего в войну, перед самым бегством из Бухареста. Опустившись с ней рядом, я гадала, узнаем ли мы когда нибудь, как и где был похоронен отец. По сегодняшний день это остается тайной, и вряд ли она будет разгадана.

Трагедия потрясла всех, и, несмотря на антирусские настроения в Румынии, многие соболезновали мне, даже совершенно незнакомые люди, но я никого не принимала, не могла никого видеть.

Младшая дочь королевы, которой тогда не было и десяти лет, очень выручила меня в те дни. Обычно дети пугаются физических и душевных страданий, но этот ребенок был исключением. Она сама приходила ко мне и час–другой старалась развлечь: показывала книжки с картинками, игрушки, рассказывала про свое. Пока она была со мной, я держала себя в руках.

Когда прошли первые несколько дней, я стала оправляться от удара. Гнетущая тоска и опустошенность уходили, оставив в сердце тупую иглу; я возвращалась в прежнее состояние. Я была не у себя дома и потому решила, что не вправе распускать нервы. Я вернулась за общий стол и заставила себя вести прежнюю жизнь.

Позже я узнала, каким образом адресованная мне телеграмма брата была вручена королеве. Почта между западными странами и Румынией работала нерегулярно. Моя переписка с Дмитрием шла через британское представительство: Министерство иностранных дел слало телеграммы посланнику, представительство пересылало мне, обычно прямо во дворец и на мое имя. Но в тот раз посланник, ознакомившись с содержанием телеграммы, благоразумно отослал ее на имя королевы, сопроводив запиской, которую она, в спешке распечатав конверт, просто не заметила.

Неделю–другую спустя стала доходить иностранная пресса, прежде всего французские газеты, со статьями о петроградской трагедии, некоторые изобиловали подробностями. Эти «подробности» были на совести журналистов, позже оказалось, что они сплошная выдумка, но тогда им верилось. Меня от них оберегали, и я бы милосердно осталась в неведении, если бы не принц Кароль. Как то мы все сидели за завтраком, он спустился позже, с пачкой газетных вырезок, и положил их рядом с моим прибором. Выхватив глазами заголовки, я с ужасом представила, что там могли написать.

Прошло немного времени и стало известно о другой, не менее страшной трагедии. В июне предыдущего, 1918 года, день в день с крестинами нашего мальчика, великая княгиня Елизавета Федоровна (тетя Элла), мой сводный брат Володя Палей и разделявшие с ними ссылку великий князь Сергей Михайлович, князья Иоанн, Константин и Игорь Константиновичи и двое слуг — все погибли страшной смертью в Алапаевске. Еще живыми их сбросили в запущенную шахту. Изверги стреляли им вслед, валили в шахту камни. Кто то сразу погиб, другие еще несколько дней были живы и умерли от ран и голода. Отец не узнал об ужасной смерти 21–летнего сына, и если можно говорить о милосердии среди всех этих ужасов, то оно было ему явлено.

Как я уже писала, тетя Элла так и не оправилась после гибели мужа в 1905 году. Она основала Марфо–Мариин–скую обитель и стала ее настоятельницей. Звучит парадоксом, но, уйдя в монахини, она со многим соприкоснулась, чего не знала в прежней жизни и в чем нуждалась для своего развития. Под влиянием нового окружения и новых обязанностей сухая дама с жесткими принципами превратилась в чуткое, отзывчивое существо. В Москве ее знали и любили за самоотверженную и полную благих дел жизнь. В начальный период революции, сознавая ее популярность у простого народа, ее не трогали, не трогали поначалу и при большевиках; она жила своей жизнью и была неотлучна из обители. Все шло своим чередом — трудились тетя Элла и ее инокини, шли службы. Мирная атмосфера обители, невозмутимое спокойствие и умиротворенность самой тети рождали отклик в людях, о ней шла молва, росло число желавших увидеть ее, поведать свои горести, услышать совет. Двери обители были открыты для всех. Она знала, что многим рискует. Долго это не могло продолжаться.

И однажды в Марфо–Мариинскую обитель вошел большевистский отряд. По приказу Московского Совета они пришли забрать настоятельницу, а куда ее пошлют, сказали они, не ее дело. Они предъявили ордер на арест, скрепленный советскими печатями. Тетю предупредили об их прибытии, но она и так без тени страха вышла к вооруженной своре. К этому времени собрались все обитатели объятого ужасом монастыря, одна тетя Элла сохраняла выдержку. Она сказала пришедшим, что перед уходом хочет помолиться в монастырской церкви, сказала не терпящим возражений тоном, и ей уступили.

Тетя шла впереди вереницы плачущих сестер, позади большевики. Перед папертью она обернулась к ним и попросила тоже войти. Пряча глаза, шаркая сапогами, они вошли и сдернули фуражки. Отмолившись, тетя отдала последние распоряжения сестре, которую оставляла вместо себя, и простилась со всеми. Ее увезли, двум сестрам разрешили ехать с нею. Автомобиль с тремя женщинами со всех сторон облепили вооруженные солдаты.

Их сослали в Сибирь, в Алапаевск, к уже находящимся там родственникам, с которыми их потом и казнили. Из сестер, сопровождавших тетю, одну казнили, другую отослали в Москву. Последние дни перед расправой были ужасны, и мой брат Володя и тетя Элла, каждый на свой лад, ободряли остальных. Тетя не одобряла второй брак моего отца и никогда не интересовалась детьми от этого союза; и вдруг волею судьбы она оказалась в заключении с одним из этих детей. Володя был исключительный человек, и, прежде чем умереть одной смертью, они с тетей подружились, о чем он успел восторженно отрапортовать домой. Все это, естественно, мы узнали много позже.

Абсолютно ничего я не знала о моей мачехе, княгине Палей и обеих сводных сестрах. Я наводила справки, но никто ничего о них не слышал.

В моем подавленном состоянии я уже не могла воспринять новую беду в отдельности, обе словно слились в одну. Я думала, что скорбная чаша испита до дна. Казалось бы, установился мир, но для нас это был звук пустой; торжествующая нормальная жизнь только внешне задевала нас, душою мы по–прежнему увязали в ужасах. Наши идеалы были повержены. Все, что мы оставили в России, пошло прахом, рассеялось, словно ничего и не было. Но мы то еще принадлежали этому старому миру, что безвозвратно ушел, и наши узы еще не порвались.

Сейчас мне особенно не хватало Дмитрия. Я решила: как только свекор со свекровью и нашим малышом выберутся из России и благополучно устроятся в Бухаресте, я поеду повидаться с ним; заодно свяжусь со старшим сыном и заберу из Швеции свои драгоценности, которые переслала туда перед бегством из Петрограда. Нам было на что добраться до Лондона. Мы, русские, не верили тогда, что изгнание затянется надолго, самое большое это несколько месяцев, а там большевиков свергнут и мы вернемся домой. Но это время надо было чем то жить. Получив свои камни, я продам какую нибудь мелочь, и нам достанет продержаться.

Мы связались с родителями мужа, они были в Одессе, ждали удобного случая перейти границу; они могли быть у нас уже через несколько дней. Пока что я запросила французскую визу, и прошло немало времени, прежде чем я ее получила. Когда я приехала в Румынию, я не сразу осознала, насколько мы, Романовы, нежелательны здесь. Связь с нами, а тем более поддержка компрометировали людей. Единственным исключением была королевская семья. Они не позволили мне даже заподозрить, что мое пребывание у них вызывало неудовольствие правительства. Их великодушие не исчерпывалось мною, они не боялись оказать гостеприимство и другим членам моей семьи. Только позже, вынужденная сравнивать отношение ко мне других, я в полной мере отдала им должное.

Судьба Румынии в огромной степени зависела от великих держав — Америки, Англии, Франции. Они с восторгом приветствовали революцию в России; две последние надеялись на то, что новое, демократическое правительство успешнее продолжит войну с Германией, и все три рассчитывали на установление такого режима, который исключал бы династию Романовых. Демократия боролась и теперь пожинала плоды победы. Европа подлаживалась к новым порядкам, а Румыния подлаживалась к Европе. В начале апреля королева собиралась в Париж, визит сулил исполнение заветных чаяний. К апрелю и мы надеялись выехать, и королева в простоте душевной предложила ехать с нею. И тогда решительно воспротивилось этому румынское правительство: не может королева Румынии прибыть в Париж в сопровождении русской великой княгини. Королева смирилась. Помню, с каким тактом она объявила мне об этом, и все равно это был тяжелый удар.

Это было первое откровенное унижение, что я испытала в новых обстоятельствах. Потом их будет немало. На родине было бы легче проглотить обиду, потому что, во–первых, я понимала, в какой мере мы сами повинны в случившемся с нами, а во–вторых, нас смело ураганом, а на силы природы не приходится обижаться. Но странно было встретить за границей непонимание, тем более со стороны политиков, знавших положение вещей, знавших, что творится в России. Сами по себе мы не представляли никакой политической силы: были развеяны по ветру, глава семейства и ближайшие родственники истреблены. Ни от кого ничего не требуя, мы ожидали малого.

С исторической точки зрения, остракизм, которому мы подверглись, был вполне естествен. Пережиток прошлого, мы были обречены. Мир не нуждался еще в одной Византийской империи с ее ветхой идеологией; правила, по которым мы жили, отменялись. Но воспитанный в этих правилах отпрыск еще недавно могущественной династии не мог так сразу встать на эту точку зрения, и я далеко не сразу стала безразлична к покушениям на мое достоинство. Да, я страдала от унижений — мелких, конечно, в сравнении с тем, что пришлось пережить.

Нас выдернули из блистательного окружения, прогнали со сцены как были, в сказочном платье. Теперь его надо было менять, заводить другую, повседневную одежду и, главное, учиться носить ее. Выделяться, как встарь, сейчас было смешно и некстати. Нужно иначе отличаться, нужен новый подход к жизни, без чего не приспособиться к ее новым требованиям. Я поздно поняла эту ясную и нелицеприятную истину, медленно дорастала до нее, чтобы соответствовать ей делами, но я несомненно двигалась в ее сторону, хотя поначалу мне не хватало привычной опоры.