Старая Россия и новые русские
Старая Россия и новые русские
Как раз когда я стала налаживать отношения с внешним миром и заново выстраивать свою жизнь, произошло событие, воскресившее в памяти примерно такую же ситуацию. Это было в самом начале войны, когда я, совершенно одна, угодила в абсолютно немыслимые условия и вынуждена была заниматься делом, которого не знала. И только два человека, чужие люди, видя мои неопытность и наивность, приняли во мне участие: отец Михаил и доктор Тишин. После отъезда из России я ничего о них не слышала, как и о других, с кем встретилась на войне. Однажды я прихожу в контору, и секретарь говорит мне, что по телефону звонил некто доктор Тишин. Он просил о встрече, сказал, что был доктором в моем псковском госпитале. Секретарь сомневалась, что это было правдой: под надуманными предлогами ко мне пыталось пробиться поразительно много людей. Мы сносились с Россией, как с другой планетой, и меньше всего я ожидала, что из этого призрачного мира явится доктор Тишин. Однако я сразу поверила звонку. Я передала, чтобы он приходил, и ждала его с замиранием сердца. Наконец он вошел в мой кабинет. Не ожидай я его, я бы ни за что его не узнала: он страшно переменился с 1917 года, когда мы в последний раз виделись. Я была не в силах скрыть свое потрясение.
— Что, скверно выгляжу? — первым делом спросил он.
Боюсь, я промолчала тогда. Я прикинула, что ему не должно быть и сорока, но выглядел он стариком. Он облысел и потерял почти все зубы, потучнел, нет, тяжело обрюзг; вялая кожа, вялые глаза. В нем не осталось ни капли живинки. Я поражалась, что у этого незнакомца голос и манеры доктора Тишина. Покуда я справлялась с чувствами, он рассказывал мне свою историю начиная с лета 1917 года. Изрядно помотав, судьба занесла его куда то на окраину бывшей Российской империи, где он стал главным врачом местной больницы и работал там последние годы. Изнурительная работа и невыносимые условия жизни развили у него редкую зобную опухоль, и большевистские власти были вынуждены дать ему отпуск для консультаций с заграничными специалистами. Немецкие врачи не обнадежили его: неоперабельный случай. Наверное, он и сам понимал, что обречен. Если бы он нашел работу, ему не надо было бы возвращаться в Россию; он хотел остаться во Франции. Теперь он был женат, у него была маленькая дочь, Мария; большевики разрешили ему выехать с семьей, и это только подтверждало безнадежность его положения: иначе они держали бы жену и ребенка в качестве заложников, как это у них принято.
После его рассказа настала моя очередь, и мне было что рассказать и про полтора последних года в России, и про долгие годы эмиграции. Должно быть, я чуть прихвастнула в своем рассказе, но ведь в основном благодаря ему и отцу Михаилу я оказалась готова к новой жизни, в чем я ему и призналась.
— Не знаю, что сталось бы со мною без вас и отца Михаила. Вы были моими первыми учителями жизни. Довольны вы своей ученицей? — И я обвела глазами комнату: мой рабочий стол, столы, устланные бумагами и эскизами, повсюду образцы вышивки и прочие свидетельства моих нынешних занятий. Но он и глазом не повел.
— Вас удивит, ваше высочество, но и вы, в свою очередь, многому научили нас. Я постоянно думал об этом. Тамошние шесть лет заставили меня на многие вещи взглянуть по–другому. Жившие вне России не знают… ничего не знают, — с болью сказал он.
Я настроилась рассказать ему о моей работе, о своем новом отношении ко всему, что происходит. Мне не терпелось поведать мои мысли о будущем, и я была уверена, что ему будет интересно. Но слова не шли с языка, потому что ему было неинтересно. Единственное, о чем он хотел говорить, это о прошлом.
Доктора Тишина я видела еще только раз. Не зная языков, он не смог найти работу за рубежом и был вынужден вернуться в Россию. Мелькнув в моей жизни, он вернулся в этот таинственный край, что зовется сегодняшней Россией, и больше я о нем не слышала. Но несмотря на краткость его бесконечно грустных посещений, они пошли мне на пользу. Они напомнили о временах свободы, бескорыстных порывов, прекрасных заблуждений, утраченных в сумятице жизни; он внес струю свежего воздуха в нашу застоялую и пресную беженскую атмосферу. Человек со стороны, он не знал, сколь мелочна и по тюремному тесна наша жизнь.
Нет, я не совсем права, сказав, что больше не слышала о докторе Тишине: весть о нем пришла стороной вскоре после их отъезда. В самые сборы у них с женой украли некоторые вывезенные ценности, им не на что было ехать. Поборов себя, он попросил одолжить им некоторую сумму на дорогу, и я с радостью дала. Через какое то время, уже с места, эти деньги вернулись в долларах и даже с процентами. Доставил их посредник, поскольку прямые сношения со мною из России могли повредить Тишину в глазах советских начальников.
Я привела этот пустяшный эпизод с заемом для того, чтобы в укор большинству наших изгнанников еще раз выделить обязательность Тишина. Здесь деньги обычно одалживались без всякой мысли о том, что их надо будет вернуть. Большинству наших ссыльных товарищей представлялось, что нам, членам некогда царствовавшего дома, деньги достаются даром, черпаются из некоего естественного источника. Были и такие, что считали нас обязанными делиться, поскольку де по нашей вине они покинули родину.
Возбуждая известное любопытство, мои попытки зарабатывать себе на жизнь редко принимались всерьез. Одни считали мою работу пустым времяпрепровождением, другие видели в ней своего рода забаву, а третьи подозревали, что я ишу популярности. При том что беженцы сами работали, и работали много, соглашаясь на любые условия, они не могли вообразить, что мы точно в таком же положении. От нас многого ждали, но мы редко оправдывали чьи либо ожидания. Поверженные в пучину бедствий, мы мало что могли сделать. Мужество не оставляло беженцев, они героически старались переломить себя на новый лад, но сдавали нервы, не выдержав напряжения. Напасти, борьба за выживание, неуверенность в сегодняшнем дне и утрата веры в день завтрашний подрывали моральное состояние. Если кому и удалось что то сберечь после катастрофы, теперь это все было продано и проедено. Парижские лавочки были набиты драгоценными камнями, старыми кружевами, золотыми и эмалевыми табакерками, собольими пелеринами. Вырученные деньги тратились без толку, в дело не шли; какая то жалкая получалась жизнь. Тысячи офицеров трудились простыми рабочими на автомобильных фабриках, сотни водили такси по парижским улицам.
Однажды водителем такси оказался мой бывший раненый. Выходя из машины, я захотела пожать ему руку, но он тоже вышел и встал со мной на тротуаре. Прохожие были немало поражены, когда водитель снял фуражку и поцеловал мне руку. И часто потом, подзывая такси, я узнавала в водителе какого нибудь знакомого офицера.
Работали официантами, домашней прислугой. Париж пестрел ресторанчиками, кафетериями и кондитерскими, которыми заправляли эмигранты, если была деловая жилка, а невезучие соотечественники работали тут же музыкантами, певцами, танцорами и официантами. Как всегда, основная тяжесть ложилась на женские плечи, зачастую женщина кормила всю семью, если мужчины сидели без работы. У них, белошвеек, вышивальщиц, вязальщиц, от работы немели пальцы и плохо видели глаза, а они крепили, держали семью вместе, растили и давали образование детям. Душа надрывалась, глядя, как с годами эти люди падают духом и мельчают. У них из под ног выбили почву, опереться было не на что. Их согревала надежда вернуться на родину, но все призрачнее становилась эта надежда. С каждым годом слабела их связь с Россией, но увидеть ее они хотели только прежней. Многие были просто неспособны признать, что с их отъездом в России произошли коренные перемены.
Зато очень отличалось от родителей новое поколение, выросшее на чужой земле. Вкусившее нужду, оно трезвее смотрело на жизнь. На примере детей эмиграции мир еще раз убедился в даровитости русского народа. Во всех сферах образования их успехи были поразительны. За их будущее можно было не тревожиться, не будь безработицы и затора в делах. Однако немногих молодых увлекает мысль навсегда остаться за границей и принять иностранное гражданство. Большинство с надеждой смотрит на Россию, Россию иную, обновленную, которая в свой срок востребует их. Последние пятнадцать лет образование в России было настолько односторонним и недостаточным, что однажды наши молодые люди будут там очень и очень полезны. Они набираются знаний и опыта, чтобы в готовности откликнуться на призыв.
Политическая жизнь русской эмиграции в 1924 году отметилась двумя событиями, возбудившими брожение в обществе.
В конце августа великий князь Кирилл Владимирович, двоюродный брат покойного государя и первый в иерархии престолонаследия, объявил себя императором. Между началом своей кампании в 1922 году и манифестом 1924 года Кирилл звался «местоблюстителем российского престола». Однако приверженцев у него было не много, поскольку он так и не сформулировал лозунг, способный привлечь к нему костяк монархистов, куда входило значительное число эмигрантов, ставивших интересы России выше восстановления монархии. Лишь небольшая фракция монархистов, так называемые легитимисты, приветствовала его шаг, большинство же ответило взбешенным непризнанием. А легитимисты, для которых вековые традиции были единственной отрадой в распавшемся мире, обрели номинального главу, на кого и уповали теперь. Меня ни в малейшей степени не задело это движение.
Второе событие было поважнее, и отозвалось оно шире и громче. Популярный главнокомандующий в годы войны великий князь Николай Николаевич своей властью и личным авторитетом объединил рассеянные на чужбине остатки Белой армии. После революции Николай Николаевич, с которым по–прежнему связывались большие надежды, упрямо держался в тени, равно сторонясь политических альянсов и попыток сплотить эмиграцию. В 1924 году его позиция смягчилась, впрочем, всегда оставаясь чрезвычайно осмотрительной. Он объединил вокруг себя большую и влиятельную группу людей, поскольку его очень простая программа находила отклик у здравомыслящей, думающей части эмиграции, включая монархистов. Он стоял за восстановление законности и порядка в будущей России, не предрекая пока никакой определенной формы правления. Великий князь пользовался уважением и любовью, и в целом его решение было принято с облегчением. Однако и это движение было едва ли успешнее того, что возглавил Кирилл. Николая Николаевича стеной обступили ветераны, ничуть не поумневшие после революции, и оттеснили молодые и талантливые силы. Из за своего окружения он утратил поддержку либеральных кругов эмифации.
Мои симпатии решительно склонялись в сторону фуппы Николая Николаевича, поскольку это была не партия, она не несла на себе никакой политической окраски. А повидала я великого князя только однажды, и то два–три года спустя. В эмифации назревал новый раскол, на сей раз вызванный соперничеством двух наших епископов. Раскол вскоре перерос все мыслимые рамки, поскольку обе партии стремились придать ему не только религиозный, но и политический смысл. Еще в начале раздора некоторые друзья просили меня пойти к великому князю, дабы он своим авторитетом охладил иерархов.
Великий князь с женой жили тогда в Шуаньи, в сорока милях от Парижа, жили скромно и уединенно, почти никого не принимая. За их безопасность отвечали французская полиция и охрана из русских офицеров. Их затворничество выдерживалось настолько строго, что рядовой посетитель дальше парковых ворот не проходил; привратники пускали только по распоряжению из дома. И парк, и дом имели самый непритязательный вид. Когда, впустив, меня вели через комнаты в кабинет великого князя, я отметила, что неубранный после обеда стол покрыт темной клеенкой; мебель сборная, скучная. Великая княгиня Анастасия, дочь короля Черногории Николая и сестра итальянской королевы Елены, была в кабинете одна. Церемонно расцеловавшись, мы сели. Началась беседа, я объяснила цель своего прихода. Реакция великой княгини не обнадеживала. Муж, сказала она, уже вмешался в это дело, и не безуспешно; она надеялась, что все образуется. Но я то уже знала, что вмешательство великого князя ни к чему не привело. Тут вошел великий князь и, уменьшившись вдвое, опустился на низкий стул рядом с женой.
На нем охотничий костюм и высокие сапоги. Он сильно сдал со времени, когда я видела его последний раз, в войну; поседели голова и жесткая бородка. Дело, с которым я пришла, было ему неинтересно, он слушал меня с устало–снисходительным видом. Мне была хорошо знакома эта покровительственная манера: к ней прибегали почти все мои старшие родственники, имея дело с нами, младшими членами семьи. Яснее всяких слов мне давалось понять, что от такой пустышки, как я, ничего толкового ждать не приходится. Тем не менее я изложила свое дело. Помнится, я просила его не ограничиться убеждениями, они ни к чему не приведут, но властно распорядиться. Нужного результата тут можно было добиться только окриком. Он обронил несколько избитых фраз, из чего я заключила, что он уверен в успехе своей линии, а я говорю о том, чего не знаю. Я ничего не добилась.
И то, чего мы все боялись, не замедлило произойти. Никем не сдержанная распря епископов все длилась, подтачивая моральные устои эмигрантского сообщества. Дотоле церковь оставалась единственным институтом, свободным от политической грызни, была духовным пристанищем для бездомного люда. Если до того злосчастного обстоятельства политика уже расколола эмиграцию, то теперь разобщенность стала еще страшнее. Еще дальше разошлись взгляды, ожесточились сердца, тревожнее стало жить. Этот раскол удержался до наших дней, эмиграция разбита на два лагеря. При этом сами эти разногласия не имеют принципиального значения.
В то время я чаще, чем было нужно мне, сталкивалась с духовенством. Прихожанам стало тесно в старенькой православной церкви, потребовалась еще одна. На окраине Парижа купили участок с бездействующей протестантской кирхой. Было решено перестроить ее в православный храм. В память о членах семьи, погубленных революцией, я взяла на себя убранство церкви. Мы решили держаться канонов семнадцатого века; известный русский художник и знаток староцерковного искусства Стелецкий взялся безвозмездно расписать стены и написать иконы. Вся работа заняла больше двух лет и стоила мне стольких нервов, что я уже жалела, зачем занялась этим. Духовенство бестолково вмешивалось в убранство, не желая и не умея понять важность художественного целого; раздраженный постоянными придирками и близкий к нервному срыву художник то и дело грозил бросить работу. Выяснять бесконечные недоразумения приходилось мне. Но, несмотря на все трудности, работа была сделана, и наша церковь являет собой достойный образец русского церковного искусства. Она стоит на пригорке, окруженном деревьями, и от нее веет русским духом.