Глава двадцать девятая
Глава двадцать девятая
Отбыла я свои первые двенадцать суток — а как целая вечность. Все у нас за это время было: и бесконечная война за измерение температуры в камере, и холодные бессонные ночи, и озябшие мыши лезли нам в рукава и под юбки — погреться, и разговоры с соседями… Ерунда, что отекаем — глаза по утрам пальцами разлепляешь, ерунда, что озноб и голод — я еще молодая, и нигде мне не тошно, если я могу узнать что-то новое! Со всем зэковским старанием припрятан у меня клочок бумаги с записями по нашим тайным измерениям температуры. Вычерчена аккуратная табличка, и можно сравнить: реальная температура двенадцать градусов, официальная — двадцать шесть. Как так? А очень просто. Когда добились мы спиртового термометра вместо стрелочного — он тоже показал двенадцать градусов. Но опытная дежурнячка взяла его в руки, как малое дитя:
— Где же двенадцать градусов, женщины? Ну-кось погодите — разгляжу!
Мало ей было подогреть спиртовой столбик руками — она еще и подышала на шкалу, чтоб лучше видеть.
— Вот видите, двадцать шесть!
Так и записала — двадцать шесть, мы еще удивились, что до тридцати шести не догнала. Теперь же у меня драгоценные объективные данные: температура ночью — девять — одиннадцать. Это вам уже не личное восприятие голодного человека, в наш век убедительнее цифры. Температура в бане? Пожалуйста, те же одиннадцать. Ну и так далее. Прокурора эти цифры, пожалуй, не впечатлят, но мы ведь не для него стараемся. Наш крошечный термометр (разбившийся в конце концов) вранья не слышал и не понимал, запугать его было невозможно; нет, недаром он сидел с нами в ШИЗО, где и сложил свою геройскую голову… простите — пузырек спирта! День за днем, четыре раза в сутки, выводил он на чистую воду наших палачей, и сам не соображал, что самим этим фактом он осуществляет «подрыв и ослабление советской власти». Не зря нам на эту табличку прислали из прокуратуры ответ: «антисоветская клевета». Они так называли все, что им не нравилось…
Теперь я прощаюсь с Таней — ей еще осталось трое суток. Ох, не хочется мне оставлять ее одну… Вдвоем все же теплее; знаете ли вы, что у человека пятьдесят процентов энергии расходуется на тепловое излучение?
И еду красным зэковским вагоном домой, в зону. Вокруг галдит этап самое важное преимущество «гастролей» в ШИЗО. Если бы мне на каком-то этапе не удалось передать для «теневых адресатов» стихи и информацию — я бы решила, что зэки не зэки и конвой не конвой. Или уж у меня что-то с головой не в порядке… Был потом случай, когда парнишка-конвоир, которого я приглядела, отказался:
— Не положено!
Он это «не положено» еле шепнул — стриженый такой мальчишка, с открытым юношеским лицом. И я искренне изумилась:
— Ну, погибла Россия!
Отошел, как ошпаренный, в другой угол вагона и через полчаса вернулся и молча протянул руку. Я так же молча сунула ему наспех подписанный конверт, и мы еле-еле, одними глазами, улыбнулись друг другу. Нет, этап — это Божий подарок!
— Ага, — соображает кагебешник, составляющий реферат по моей книге для представления высшему начальству. — Значит, надо их не общими вагонами возить, а машинами, спецэтапом.
Соображай-соображай, мамин умник: спецэтапом-то нас везут тоже люди! Роботов на такое еще не придумали!
— Значит, не простых солдат надо, а своих, проверенных — к вам в конвой! — упорствует взмокший сотрудник государственной безопасности.
Да не напасетесь вы на всех — своих и проверенных! Вон уже ваши, проверенные, за границу уматывают и там читают лекции о вашей работе, попросив предварительно политического убежища! Пусть, конечно, это пока единицы, но со свежим подозрением осматриваете вы свои ряды — кто знает, что у кого на уме?
А главное — с каждым новым поколением — нас, незапуганных — все больше, и здесь ваша погибель! Сколько лет вы уповали на один только страх… «Слишком оптимистично», — подумает мой подпольный советский читатель, видавший виды. Может быть. Не знаю. Мне всегда казалось, однако, что оптимизм — дешевый суррогат веры, и никакой склонности к нему я не ощущаю. Вера — другое дело. Так прости, мой читатель, что я верю в тебя больше, чем ты сам!
Зато ты, наверное, не удивляешься тому, что, выходя из вагона в Барашеве, я увидела Наташу — ее взяли на этап. И, как я не без оснований предполагала — в ШИЗО. На четырнадцать суток. На полную мощность раскрутилась уже «мясорубка-83»: прижать непокорную зону, чтобы пикнуть не смели! И тут уж не было запрещенных приемов: полуживая? Тем лучше! Теперь эта мясорубка органически переходит к цифре 84: Наташе встречать в ШИЗО Новый год. Все это я узнаю уже в зоне, а заодно знакомлюсь с новым человеком — Олей Матусевич.
Приехала она к нам вовсе не «со свободы», а после трех лет одесского лагеря. Первый срок она получила за членство в украинской Хельсинкской группе — никого из членов этой группы украинский КГБ на свободе не оставлял. Но вот отсидела свою «трешку», и командуют ей:
— Матусевич! На выход!
Она уже попрощалась с соузницами, выслушала все напутствия и поручения, раздала одежонку и прочие зэковские ценности тем, что остаются. И выходит на вахту, а с вахты — на одесскую весеннюю улицу… На свободу? Как бы не так!
Она и двух шагов не успела пройти по этой самой свободе — уже ждала ее кагебешная машина и тренированные мордастые хлопцы. Забрали и увезли в тюрьму КГБ. Что должен чувствовать человек, три года считавший дни до даты освобождения, снова трясясь в зарешеченной машине? Оля говорит, что не успела поверить в освобождение, и потому ей было легче. Мы, однако, представляем себе это «легче». Дали Оле еще три года, на этот раз строгого режима, а у нее — пожилые родители, которые все болеют и так надеялись успеть обнять дочку! А теперь — успеют ли?…Мама все-таки успела, папа — нет… Тем временем начинается голодовка в защиту Наташи ее здоровье действительно в угрожающем состоянии. На этот раз в голодовку идут не все: вернувшаяся из ШИЗО Таня, Оля и я. Остальным этого просто физически не потянуть, и они, продолжая забастовку за Эдитино свидание, добавляют к ней еще одно требование: освобождение Лазаревой из ШИЗО и немедленное лечение. Пишут заявления, что морально поддерживают голодающих, и начинают поддерживать уже и буквально. Для Оли — это первая голодовка, она держится молодцом, а мы с Таней с трудом таскаем ноги. Таня привезла из ШИЗО хрипы в легких и температуру за тридцать восемь. Я тоже хороша. Но я еще не знаю, что всего два дня мне дадут пробыть в зоне, а потом снова отправят в ШИЗО. На двенадцать суток — «за невыход на работу без уважительных причин». Слова «забастовка» они боятся как огня и в своих официальных документах его не пишут.
Ох, как трудно, оказывается, в голодовке влезать на высокую подножку зэковского вагона! Солдат-конвоир подсаживает меня и закидывает наверх мой мешок. Впрочем, эта «гастроль» меня даже успокаивает: немыслимо было подумать, как Наташа будет лежать одна, больная, на грязном камерном полу. Чем я смогу ей помочь? Пока не знаю — но хотя бы просто быть рядом. Кроме того, может быть, удастся протащить на себе что-то теплое и надеть на Наташу. В общем, посмотрим: вдвоем всегда легче воевать, а воевать придется — и за врача, и за температуру в камере. И издевательств меньше, если есть свидетель — недаром Наташу отлупили, когда она была одна — в зоне-то ее хоть не били. Приезжаю и получаю для начала: Наташа, оказывается, уже успела объявить голодовку до тех пор, пока ее не положат в больницу. Ох, сумасшедшая! В чем душа держится — а туда же! Господи, хорошо хоть с 26 декабря, а не с самого первого дня! Была бы с ней Таня — сумела бы отговорить, а теперь уже поздно — голодовка объявлена. А с другой стороны, логика Наташи тоже ясна: добиваться лечения надо теперь или никогда. Пока переписка с прокуратурой да медуправлением — полгода уже прошло. Еще через полгода, может, и лечить-то будет некого.
Да и что теперь обсуждать после свершившегося факта. Надо выжить. Пока меня не было, Наташу смотрел врач, диагностировал сердечную недостаточность и с тех пор пропал — как в воду… Так Наташа и лежит: днем на полу, ночью на нарах. Лечения нет как нет, а так уж ли отличается паек ШИЗО от полной голодовки? Нет, Наташу можно понять. Выйдет она из этого смертного пике только с победой. Нет — так что ей терять?
В ночь с 27-го на 28-е у Наташи — два сердечных приступа один за другим. Она задыхается и хрипит. Стучу пустой кружкой в дверь, подымаю тарарам на весь ШИЗО.
— Врача! Немедленно врача!
— Утром, утром врач придет!
— А надо сейчас!
— Сейчас никого нет.
— А если она умрет до утра?
— Умрет — спишем.
И ничего, ничего я не могу — только держать у себя на коленях Наташину голову да молиться: Господи, чтоб не умерла! Стоит ли говорить, что утром врач не пришел, мало того — нам прямо отказали в лечении Наташи. «Здесь вам не курорт!» С тех пор к нам в камеру вообще не заходили, даже с обыском. Только смотрели сквозь дверную решетку — живы ли? И каждый раз, когда смотрели, магическое слово «врача!» сметало их прочь от нашей камеры.
В ту голодовку я еще раз убедилась, насколько мы мало знаем о своих возможностях. Вот я лежу на полу, и к моей обессиленной руке медленно, сложными кривыми, подползает мокрица. Не нашла другого места для прогулки! Надо бы ее отогнать, но я с тупой отчетливостью понимаю, что на такой расход энергии меня не хватит. Еле шевелю пальцем, но это не слишком пугает нахальное насекомое. И вдруг от отопительной трубы — стон, Наташа проснулась. У нее в холоде обострилось старое воспаление придатков, и теперь ее корчит от боли. И — не знаю, какой силой — я уже рядом с ней, и обнимаю, и что-то шепчу, и пытаюсь перекачать в нее свою жизненную энергию. Сейчас мне кажется, что ее так много! Надо было бы вынести Наташу из камеры на руках — вынесла бы, уверена. За счет чего? Не знаю. Странные вещи происходят, когда человеку не на что рассчитывать, кроме Божьей помощи.
Но не все время Наташа в таком состоянии, бывают и часы, когда боль утихает и сердце тикает хоть слабенько, а без перебоев. Тогда мы занимаемся разработкой юмористического проекта — парижский отель «Пятнадцать суток». Хотите познакомиться с аспектами советской жизни? Пожалуйста! Тут вам и экзотика, и расширение кругозора, и желающие похудеть станут изящными за неделю безо всяких врачей! Открываем отель, все чин-чином: камеры, нары, баланда и пайка хлеба. Надзирателей придется из Мордовии выписать, французы так не сумеют. Баландеров — тоже. Дороговато получится, но отель-то шикарный, без подделок. Вам сколько суток угодно? Десять? Ну это вы по неопытности — возьмите-ка сначала номерок на четыре! А там посмотрите. Тут и развлечения есть, и конкурсы: ухитритесь передать записку в соседнюю камеру — премия, сумеете юридически грамотно добиться отправки заявления прокурору — премия, протащите через обыск свитерок — еще премия! Развивайте инициативу…
Какие премии? Да не денежные, конечно, это было бы примитивно и не давало бы ощущения полноты жизни. А например — махровое полотенце: подмотать под казенный балахон. Или шерстяные носки. Или — высший приз! — на сутки телогрейка…
И какими бы счастливыми выходили из такого отеля парижские клиенты! Какой мелочью казались бы им их нормальные житейские затруднения! Какой вкусной — обычная еда, каким свежим и ароматным парижский воздух! Возвратясь к семьям, они забыли бы о ссорах, и каждый встречный, с которым можно свободно поговорить — был бы им интересен и заслуживал их симпатии!
А будут рецидивы — пожалуйста, обратно! Отель «Пятнадцать суток» работает непрерывно, в любое время суток защелкиваются замки на камерах… И не волнуйтесь, отель все-таки в цивилизованной стране: кто запросится домой досрочно — так и быть, отпустят.
Уж какой лексикон приобрели бы бедные французы в этом отеле — другой вопрос. Наши дежурнячки при нас браниться не смеют, а с уголовницами переругиваются на равных:
— Ах, ты, такая, такая и такая!
— От такой слышу, туды тебя растуды!
Так длится подолгу, и все гулкие камеры ШИЗО и ПКТ внимают этому захватывающему диалогу. Да простит мне покойный Пастернак, но мне всегда вспоминалась при этом его строка: «Двух соловьев поединок». Заканчивался этот поединок обыкновенно так: дежурнячка, исчерпав весь свой запас бранных слов и не желая проигрывать, вдруг вспоминала о своем высоком служебном чине. И потому последним ее аргументом было:
— Заткнись, а то рапорт на тебя напишу!
Потом, походив по коридору и осознав, что она еще не все сказала, ответственная персона подходила к той же камере… и диалог начинался снова. Мы представляем эту беседу на смеси русского и французского языков — но сил хохотать у нас определенно не хватает.
А Новый год мы все-таки праздновали. Не сдали обратно после умывания коробку зубного порошка. И на черной металлической обшивке печи изобразили елочку в натуральную величину. Я — верхушку и среднюю часть, а Наташа, лежа (встать она уже не могла) — елочную ножку. Вернее, не одну ножку, а две: в зэковских ботинках «что ты — что ты». Разведенный водой зубной порошок прекрасно мазался, и картинка получилась развеселая. А мы, лежа на полу Наташа на шестые сутки голодовки, я на одиннадцатые — радовались ей, как дети.