Глава восемнадцатая
Глава восемнадцатая
Оказывается, меня без памяти приволокли в тот самый бокс без окон, в «двенадцатый корпус». Так называется корпус психиатрического отделения. О, нет, не потому, что заподозрили Татьяну Михайловну и меня в ненормальности. А просто надо было изолировать понадежнее, а таких боксов в других отделениях нет. Там еле умещались две больничные койки и ведро, накрытое клеенкой — наш «туалет». На одну из этих коек меня и бросили. Сколько-то времени спустя туда же запихнули Татьяну Михайловну — все еще со скованными руками.
— Ирочка! Ирочка! Вы меня слышите?
Это было первое, что вынесло меня из черной пустоты. Слышу, слышу! Но как открыть глаза? Словно во сне, когда хочешь бежать, а ноги не слушают. Или кричишь, а голоса нет. Наконец сработали нужные мышцы (совсем не те, что я напрягала) — и вот я вижу, еле-еле из темноты — лицо Татьяны Михайловны. Вернее, два ее лица, наплывающие друг на друга. Почему темно? Что-то случилось с моим зрением? Нет, просто лампочка слабенькая, да еще в каменной нише за решеткой, а другого освещения нет. Татьяна Михайловна расталкивает меня плечами и локтями — кисти рук стянуты наручниками за спиной. Отвечаю:
— Все, все в порядке.
— Слава Богу! Что они с вами сделали?
Откуда я знаю, что они сделали. Ну, грохнули головой (видимо, затылком) о топчан. А что потом? Даже заливали или не заливали этот проклятый раствор — не знаю. Вроде бы нет — не чувствую того, что должна бы по описаниям Тани Осиповой («будто бы желудок набит камнями»). А может, перепугавшись, залили не все два литра, а чуть-чуть, для порядку? Или вообще плюнули ведь эта мера была с самого начала задумана как пыточная, а какой смысл пытать человека без сознания? Все равно ничего не почувствует… В общем, насилие было, а кормление — вряд ли. И голода, обязательного после этого, не ощущаю. Но утверждать не могу. Может, Вера Александровна, когда ей придет время подумать о душе, расскажет правду?
Убедившись, что я не только моргаю, но и соображаю, Татьяна Михайловна несколько успокаивается. Господи, как у нее-то самой после экзекуции хватает сил со мной возиться. Стараюсь ей улыбнуться. Вроде получается. Тут приходят и снимают с Татьяны Михайловны наручники. Снимают ли и с меня? Или расковали мне руки раньше, убедившись, что перестарались? Нет, я слишком многого хочу от своей памяти. Татьяна Михайловна, понимая, что врачи смотреть меня отнюдь не прибегут, делает простейшую проверку — прикрывает мне глаза ладонью, а потом поворачивает мою голову к лампочке. Зрачки не сужаются, как им положено, на свет. Ну-ка, еще раз! Нет, не сужаются. Ну, ясно — сотрясение мозга. Что при этом надо? Лежать, как можно меньше двигаться и отнюдь не читать. Двигаться тут все равно негде, а насчет чтения я взвою только послезавтра (и моя безжалостная соузница мне этого никак не позволит), а сейчас мне не до того. Тошнит. Я еще даже не знаю, как поведет себя мое тело, когда я заставлю его встать. Потом окажется, что все-таки послушается, хотя его будет заносить в разные стороны. На некоторое время я утрачу чувство равновесия, но это постепенно восстановится. Останутся лишь изматывающие головные боли, которые досаждают мне до сих пор — разумеется, в самые неподходящие моменты. Как и все стихийные бедствия, они тоже подчиняются «закону подлости».
Как ни странно, это мое сотрясение в итоге обернулось для зоны (и для меня в том числе) сущим благом: мучители наши здорово перепугались. А ну как стукнули бы чуть посильнее? Или виском? Или я была бы чуть послабее? Значит — убийство во время насильственного кормления? Скандал! Да не потому что жалко моей жизни, но ведь огласка — убили политзаключенную. Если не свидетели, то слушатели имеются в большом количестве… Такое, пожалуй, не скроешь. И где гарантия, что на другой раз все так же хорошо сойдет? Вон, пялятся в глазок каждую минуту, жива я или нет. Короче, больше они с нашей зоной никогда на такое не решались и следующих голодающих пальцем не трогали. Так я и не испытала на себе этого омерзительного насилия, и что чувствует человек, в которого закачивают сочиненную тюремщиками жидкость, не знаю. И слава Богу! Предпочитаю пожизненные головные боли.
А где же наша Раечка? Она должна была бы идти третьей. Может, в соседнем боксике? Голоса ее Татьяна Михайловна не слышала. Мы за нее здорово беспокоимся: Бог знает, что в голодающих заливают, может, какой-нибудь костный бульон или мясной отвар? А у Раечки аллергия на все мясное — да такая, что глотка бульона достаточно, чтобы свалить ее с ног. Как потом выяснилось, когда она осталась одна, к ней ввалились все эти шестеро мужиков и под угрозой насилия заставили выпить приготовленную для «кормления» жидкость. Рая при этом заявила, что голодовку не снимает, но у нее нет сил сопротивляться, как сопротивлялись мы. И выпила — мол, все равно зальют. Тут-то и началось. Ликующая Подуст пришла к ней через час и заявила, что составлен акт, будто Руденко добровольно, осознав необоснованность протеста, вышла из голодовки. И приказала:
— Теперь пишите об этом сами заявление, все равно акт уже составлен и вам никто не поверит.
Ах, так?! И Рая написала заявление, что голодовку не снимала и снимать не намерена и что будет голодать, пока Лазарева в ШИЗО. Она сожалеет, что поддалась на шантаж врача и угрозы шестерых мужчин. И в дальнейшем никакой «добровольности» с ее стороны не будет — пусть насилуют, как насиловали нас.
Можно себе представить, как возмутились начальники. Ведь их логика: раз ты хоть в чем-то поддался — все! Ты уже наш! Секундная слабость — слабость навеки! Даже если это слабость измученной женщины перед ражими, сытыми мужиками. И уж если ты после этого возвращаешься на прежнюю позицию — ты этим прямо-таки нарушаешь их законные права на твою душу! И нет тебе пощады… Раечку заперли одну и больше суток не давали ей воды — это на девятый-то день голодовки. Она сквозь дверь просила санитарок, чтобы принесли пить. Но они отвечали, что это строго-настрого запрещено. Потом к ней опять приступили:
— Снимаете голодовку?
— Нет!
И на этот раз залили через зонд — единственное исключение изо всех наших голодовок после моего сотрясения. Больше, впрочем, и с ней не рисковали — она была уже доведена до точки. Так пришлось Раечке расплатиться за то, что она потом называла своей слабостью и переживала как серьезную уступку. Мы, конечно, ей только сочувствовали. Я знаю эту породу «пламенных борцов», которые готовы клеймить позором каждого, кто когда-то хоть чуть-чуть сдал. Но недорого стоит такая бескомпромиссность, которая перекидывается с общих наших угнетателей на своих же! Чаще всего это люди, сами не вынесшие и десятой доли тех испытаний, что достались другим. Человек же, прошедший весь этот путь без страха и упрека — так насмотрелся на людские страдания, что не склонен осуждать по мелочам. Ну, нет у человека сил — так ты его поддержи, если у тебя самого есть. Глядишь — и окрепнет. Совсем выдохся — честно выйдет из борьбы и будет тебе же помогать по мере возможностей. Каждый несет ту ношу, которую может поднять, и каждый, кто не на стороне палачей — тебе брат. Это, как правило, не нужно объяснять бывшим зэкам — но, ох, как порой необходимо понимать тем, кто сам баланды еще не хлебал.
Раечке, конечно, пришлось хуже, чем нам обеим: и шантаж, и одиночество, и насилие, и пытка жаждой. Все оставшиеся от голодовки дни ее держали отдельно от нас. Вдвоем нам было веселее. Больше нас не тревожили, только три раза в день приходили с едой. По их правилам, еда должна стоять у голодающего в камере два часа, и лишь потом ее забирают. В нашем крошечном боксике она оказывалась буквально у нас под носом: трижды два — шесть часов в сутки. Мы прикрывали миски пластиковыми пакетами, чтоб не мучиться от запаха (хорошо, что догадались прихватить с собой, когда нас забирали из зоны). Вентиляции в боксике толком не было. На меня приступами наплывала тошнота, и я думала, что запахи тому виной. Потом оказалось, что это обычный симптом сотрясения мозга. Скоро, однако, это прошло, и мы делили время между сном, разговорами и чтением Экклезиаста. «Ибо, если упадет один, то другой поднимет товарища своего. Но горе одному, когда упадет, а другого нет, который поднял бы его».
Считали дни. Не только дни голодовки, но и дни до отъезда Татьяны Михайловны. Лагерный срок кончался у нее к началу ноября, но мы знали, что заберут ее раньше. Это у них принято — в виде последнего лагерного подарка тащить человека по этапу месяца два. И помучить напоследок перед ссылкой, и чтоб не вывез из зоны свежую информацию. Договаривались, как будем передавать новости из зоны: все время надо разрабатывать новые СПОСОБЫ на случай завала старых. Нам даже пришла в голову пара нетривиальных идей. Игорь, конечно, приедет к ней в ссылку — расспросить обо всех нас. И ему эти идеи — руководство к действию. Рассказываю про Игоря. Что-то он у меня получается неправдоподобно хороший. Но, когда они увидятся, они поймут друг друга с полуслова — два самых близких мне человека на свете! Мы стесняемся сантиментов, особенно в молодости. И потом уже зачастую не успеваем сказать нашим близким самых хороших слов, которые мы знаем. И я Татьяне Михайловне — наверное, не успела. Она, впрочем, и так понимала — она вообще все понимала! Бывают ли люди без недостатков? А вот и бывают! Посидели бы вы с Татьяной Михайловной в лагере — поняли бы, а так — не будем спорить. Могут же быть у людей разные точки зрения на эту аксиому. Но я остаюсь при своем: когда от человека столько света, тени в нем растворяются напрочь.
Впрочем, утешьтесь, скептики — Татьяна Михайловна имеет крупный недостаток — отсутствие музыкальных способностей! Она над этим подшучивает, а все же искренне огорчается. Вполне сочувствую, потому что у меня такая же беда. Обе стесняемся петь всю сознательную жизнь — и счастье окружающих, что стесняемся! Однако сейчас, в этом боксике, Татьяна Михайловна нянчит меня, как ребенка, и по головке гладит, и песенку поет.
Решетка ржавая, спасибо,
Спасибо, лезвие штыка!
Такую мудрость дать могли бы
Мне только долгие века.
Спасибо, свет коптилки слабой,
Спасибо, жесткая постель!
Такую ласку дать могла бы
Мне только детства колыбель…
Так я ее и запомню: исхудалая рука на моей голове, и эта песня. Никто мне никогда лучшего ничего не спел.
Двенадцатый день голодовки. Завтра должна вернуться Наташа, а Таня уже приехала вчера — если им только не добавили срок. Ну что ж, добавят продолжим голодовку. Хотите заморить — так уж всех вместе, а не одну! Открывается дверь, и входят знакомый нам капитан Шалин и незнакомый лейтенант. На попытку насильственного кормления непохоже: Шалин вообще-то работает в мужской политзоне, и у нас стал появляться, когда мы дали отставку Подуст. Он с нами осторожен и вежлив, его администрация высылает на дипломатические с нами переговоры. Оба здороваются чин-чином, а потом:
— Ну, снимайте теперь уже голодовку! Лазарева в зоне!
Что?! Вернули на день раньше? Шалин объясняет, что вернули не из-за нашей голодовки, а просто сегодня — этапный день. Этапы из больнички и в нее — три раза в неделю. Сегодня есть, а завтра нет.
Ладно, ладно, очень хорошо объяснил.
— А где Руденко?
— В зоне, в зоне, все вас уже ждут!
Ну, пошли. Нам даже помогают донести сумки с нашим зэковским скарбом. В доме, действительно, уже все. Ой, как Таня отощала! Она там в ШИЗО тоже держала голодовку — в защиту Наташи. Кормить ее не пытались, и даже на шестые сутки выдали неположенную в ШИЗО постель — во какой гуманизм! Ну, таки пора снимать голодовку, хотя дело это непростое. Как вы уже догадываетесь, роскошное питание, которое нам приносили до сих пор пропало в этот же день. Черный хлеб и баланда. Накидываться на еду сразу опасно, да и нельзя есть все подряд. Специалист по выходу из голодовки Раечка, они с мужем на свободе занимались лечебным голоданием. Она объясняет, что первые несколько дней вообще ничего есть нельзя — только пить фруктовые соки. Потом можно начинать тертые яблоки и морковку, потом молочное… В общем, ясно — программа эта для нас нереальна. Да еще и огорода, как назло, нет — именно сейчас, когда бы он нас так выручил! Что поделать, будем импровизировать. Раечка сооружает жидкий суп: выловила из баланды картошку, нарвала лебеды… К вечеру можно будет по кусочку хлеба, только надо высушить его в печке и жевать долго-долго. Режем принесенную дежурнячками буханку. А это что? Комок слипшейся соли размером с хорошую клубничину! Из другого куска вытаскиваем обрывок веревки. Ну, спасибо хоть печеных тараканов в нем нет! Вспоминаем, как пару месяцев назад нашли в хлебе сапожный гвоздик. Назавтра баланда пересолена — отправляем обратно. Не очень-то отличается наше сытое время от голодовки… Ларька мы, конечно, и на сентябрь лишены. Ладно, не пропадем! Мы так счастливы, что все мы вместе! Пани Ядвига читает молитву, и мы опускаем ложки в миски с Раечкиным супом.