ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Измотанный и счастливый Денис Шаньгин приехал и Москву двадцать восьмого сентября, в воскресенье, добрался-таки за месяц. Вылез из вагона на дощатый перрон и шел, с улыбкой, задрав голову к небу, не замечая толкотни вокруг, — и охота же дуракам ехать куда-то, знали бы, каково в поездах и на станциях. Он еще может гордиться тем, что жив и как будто цел, и даже не с пустыми руками. В тощей торбе остался большой сухарь, горсть сушеных грибов и вяленая медвежатина в свертке, целехонькая, гостинец из Рождественского для дяди Володи.

Выйдя на Каланчевскую площадь, он остановился, полюбовался вокзалами, там флаг у входа и там флаг, но наблюдал за людьми некоторое время — спешат, торопятся, а вот ему теперь можно и не спешить. Понравились московские лица, открытые, не злые, не похожие на сибирские; там взгляд отчуждающий, привыкли на зверя через прицел смотреть, здесь же как будто зовут тебя взглядом, спрашивают, как живешь, человек, подбадривают вроде. Совсем другие глаза, словно люди здесь какой-то иной породы.

Однако полюбовался и хватит, пора и про дело вспомнить. День сумрачный, небо тяжелое, вот-вот польет дождь, осенний и долгий. Денис остановил бледного мужчину в котелке, вежливо спросил, как ему добраться до гостиницы «Дрезден».

— Поезжайте на Скобелевскую площадь, там Моссовет увидите, а напротив «Дрезден», — пояснил тот и пошел своей дорогой дальше.

Легко сказать «поезжай», у него что, лошадь своя?

— А если пешком? — крикнул ему вслед Денис. — Далеко?

— Верст пять, не меньше.

Лишь бы не больше, а пять верст пустяк. Однако же по тайге, наверное, идти легче, чем по такому городу, проблукаешь до ночи, а там и «Дрезден» закроется. Лучше доехать, но на чем? Там вон стоят извозчики, за спасибо не повезут. Последние рубли выпросила у Дениса приличная женщина с детьми на вокзале в Новониколаевске.

У вокзала напротив он увидел грузовик и возле него толпу мужиков, одетых по-разному, кто во что, но у всех одинаковые повязки на рукавах — красное с черным. Денис догадался — знак траура. Флаги на вокзалах тоже такие — красное с черным. Он не сразу обратил па это внимание. Кто-то помер известный и важный.

Мимо Дениса быстро прошел милиционер, по делу, видать, и тоже с повязкой. Уж он-то знает, кто помер, но останавливать его Денис не стал, человек казенный, расспрос начнет, кто да откуда, да зачем приехал, а объяснять долго. Да и отец советовал таких не задевать.

Он увидел культурную женщину в длинной юбке, в черном берете, тоже, видать, траур, и обратился к ней:

— Извините, мадам, вы не знаете, кто это помер? — И показал почему-то на грузовик.

— А никто не помер, — ответила женщина и тоже посмотрела на грузовик. — Их поубивали.

— Кого это их?

— Большевиков.

И посмотрела на Деписа, как он раскрыл рот. Берет на ней косо, на одну бровь.

«Большевиков… — у Дениса заныло в животе. — Всех, что ли?»

Денис побежал к грузовику. Там, где едут полста мужиков, и ему можно, не надорвется машина.

Подбежал, успел, только половина их залезла в кузов, без драки лезут, чинно, сначала на колесо одной ногой, потом другую через борт — и там.

Денис умерил прыть, к машине подошел шагом, спросил зычно:

— Эй, мужики, чья власть в городе?

Никто ему не ответил, может, не все расслышали, машина фыркала, постреливала синим газом, один только, тот, что стоял на колесе и задрал ногу и кузов, обернулся и сказал кому-то мимо Дениса:

— Еремин! Проверь-ка его.

Молодой, не старше Дениса, чумазый, с белесыми бровями, видать Еремин, вырос перед Денисом.

— Кто таков? — спросил невежливо и с напором.

«Ишь, как обращается, слабака нашел!» — возмутился Денис и крикнул снова на грузовик, минуя чумазого:

— Чья власть, спрашиваю, вам что, глотки позатыкало?!

С кузова обернулся один, другой, глаза непонятно злые, враждебные, их заслонил Еремин, процедил сквозь зубы, вроде даже с одышкой от злости:

— А н-ну, документы!

Денис понял по его голосу: дело швах. Сколько раз он за дорогу слышал: Москву взяли, Деникин в Кремле, и ни разу — что Москва стала обратно нашей. А теперь еще и большевиков поубивали. И флаги, может, не траур, а чье-то новое знамя.

Не сводя глаз с чумазого — у того ноздри ходуном, — Денис сделал шаг назад, скакнул в сторону и побежал.

Побежал и убежал бы, за долгую дорогу он научился держать ухо востро, убежал бы, да «бы» помешало — покатился по булыжнику от подножки, успев прижать к себе заветную торбу. Вскочил на ноги — мосластый кулак Еремина держал его за полу.

— Еще раз прыгнешь — разговор короткий. — Еремин дернул плечом, отведя локоть, пиджак его отошел и Денис увидел потертую кобуру, тяжелую, ремень отвис.

— Пусти, не побегу, — насупясь, сказал Денис и неторопливо полез за пазуху, раздумывая, как быть, какая все-таки власть в Москве, от этого зависит многое, жизнь его между прочим, — от того, какую бумагу предъявишь.

— Бомбу бросили, так думаешь, уже и власть сменилась, контра! — процедил Еремин, нетерпеливо следя за его руками, чтобы побыстрей убедиться да к стенке.

Денис прерывисто вздохнул — если «контра», значит, власть не белая. Снял шапку, отогнул подкладку, вытащил тонкий пакетик, будто с порошком от кашля, осторожно развернул.

— Извини, товарищ, я из Сибири, ничего не знаю, — пояснил Денис виновато.

Еремин дернул бумажку у пего из рук, читал долго, хотя там всего две строчки, подпись и ничего больше, бросил Дениса как безвредного и пошел к машине, крича па ходу:

— Адам Петрович! Такое дело!..

От кабины оторвался, судя по кожанке, главный, повернул очки.

— В чем дело, Еремин?

— Письмо товарища Загорского. Просит помочь. — Еремин потянулся вверх, подал тому бумажку. Денис последил взглядом, как Адам Петрович бережно принял его бумажку, и увидел вдруг, как все из кузова повернули лица к Денису, смотрят на него молча, суровые, одинаково темные, как сухие грибы, только глаза с блеском. И Денис, не понимая, что с ним такое, медленно, как по скользкому льду, пошел к машине.

— Вы его знали? — спросил Адам Петрович не громко, не строго.

«Знали… в прошедшем времени».

— Он у нас в ссылке был, в Енисейской губернии. А что?

Опять на его вопрос никто не ответил.

— Он меня сюда вызнал, и вообще он…

— Просит помочь — поможем! — отчеркнуто произнес Адам Петрович. — Полезай сюда, товарищ.

Дюжина рук протянулась к Денису сверху, он видит черные пальцы, кисти, чуть выше белая кожа в крутых; венах лезет из обшлагов. Он ухватился, не глядя, его подняли, как пушинку, дали дорогу к кабине, он стал рядом с Адамом Петровичем.

— Вот так, товарищ, — сказал тот твердо, без всякой скорби, — Поздно ты приехал, но… отомстим! — Хлопнул дважды по крыше кабины. — Поехали!

И сразу ветер в лицо, Денис подался вперед над кабиной, чтобы никто не видел, как побежали по щекам слезы, — ни от чего, просто от жизни, от долгой дороги, чуть не попал вот сейчас под пулю, некуда ему теперь пойти, никто его здесь не ждет, и вяленую медвежатину съедят другие.

Ветер выжал слезу, ветер высушил.

От быстрой езды и ветра рабочим захотелось петь. Адам Петрович не советовал, но быстро сдался.

— Давайте «Интернационал».

Спели, и хорошо, дружно спели. Все они знали слона, будто специально готовились, разучивали; годами готовились, годами разучивали, понял Денис, и теперь эти слова у них па все случаи жизни — и на работу, и на похороны: «это есть наш последний и решительный бой».

Спели, молчать дальше не могли, коротко посовещались — какую еще?

— «В борьбе за народное дело ты голову честно сложил», — подсказал Адам Петрович. — Только ме-едленно. — И поднял руку, начал плавно поводить ею из стороны в сторону, руководить.

— «Служил ты недолго, но честно на благо родимой земли, и мы, твои братья по делу, к тебе на могилу пришли…»

Денис не мог подпевать, комок стоял в горле.

Грузовик остановился на площади, возле большого здания с колоннами и с четверкой коней на самом верху. Быстро пососкакивали через борт. Народу полно, знамена, флаги, в глазах рябит. Денис поискал Еремина, подошел к нему, попросил по-детски:

— Можно, я с тобой?

— Давай держись рядом. В Москве у тебя больше никого?

— Никого… А как это вышло, кто позволил?

— Чека расследует. Остатки белой сволочи мстят за «Национальный центр». Бросили бомбу во время собрания. Двенадцать товарищей убито, пятьдесят пять в больнице. Загорский успел схватить бомбу, хотел выбросить. А тут и шарахнуло.

«Да, это он, Бедовый», узнал бы отец.

— А где было собрание, в гостинице «Дрезден»?

— Нет, в Леонтьевском переулке.

…Он как будто заранее знал — не догнать ему дядю Володю. Не суждено. Все время он уходил от Дениса и уходил, но не бросал совсем, а звал из неведомой дали.

Москва, заграничная гостиница «Дрезден» стали для Дениса путеводной звездой. Три года назад, в шестнадцатом, он получил из «Дрездена» письмо от Сурикова. Василий Иванович звал Дениса учиться, обещал потом послать его в Италию. Познакомились они в Красноярске, где Денис учился в гимназии, хвалил Суриков его работы, советовал не сидеть на месте, поехать па мир посмотреть, чтобы потом в родные края вернуться, лучше Сибири нет на земле места. Но прежде чем поймешь это, надо весь мир объехать. «Красота, как и отчий край, познается в сравнении».

Ехать — не ехать? «Смотри сам, ты взрослый, — не очень охотно провожал Дениса отец. — А то езжай, может, встретишь Бедового».

Шла война, там, в России, в Москве тяжело, здесь, в Сибири, полегче. Прособирался Денис, а тут пришла весть: умер великий художник земли русской в Москве, в гостинице «Дрезден».

А зимой восемнадцатого пришло письмо от дяди Володи — и опять же из той гостиницы.

Все детство, отрочество и, считай, вся жизнь Дениса прошла под этим знаком — ожидания весточки от Бедового. Он стал будто членом их семьи, старшим братом Денису, старшим сыном для Якова Лукича. Старик вспоминал его часто и Денису не давал забыть.

Много ли помнит каждый из своего детства, многое ли несет дальше из своих пяти лет от роду? Денису казалось, он помнит все и расти начал из той пятилетней жизни, когда вместе с утратой друга он стал наследником его красок и радости рисования, творчества, которое заполнило все его дни и годы потом. Он рисовал, лепил, вырезал, долбил. В тринадцать лет Дениса Шаньгина знали в округе как мастера ставить резные наличники на окна, петуха на крышу, ярилу-солнце на ворота. Из пня он в два счета мастерил креслице. Тюк-тюк топориком, вжик-вжик пилой. Убитая молнией березка превращалась в деву, засохший дуплистый тополь — в старика-лесовика. Другие удивлялись: как легко у него выходит, как он видит, как чует, куда руку направить, колдун небось; а он удивлялся, почему не видят другие, сама природа показывает тебе линию, движение, форму и ждет, чтобы ты лишь завершил то, что начато. Жалел, что не дотянуться до облака, — какие там сказочные фигуры! Чуть подправить бы — и пусть себе плывут дальше над миром.

Денис многое умел, даже стихи сочинял и самолет сделал из легкой дранки и папиросной бумаги, с пропеллером на резине, и пускал его летать вдоль улицы. Дениса хвалили, а Лукич крутил ус и притворно хмурился: «Умные люди мне давно сказали: Денис у тебя способный». Похвала, почет преобразили Дениса, он стал смелым, самолюбивым, знающим себе цепу, но и всегда неудовлетворенным, хотелось ему неведомых каких-то гигантских творений, от которых вся жизнь сразу бы стала краше, непохожей на прежнюю, и люди стали бы другими, цели свои передумали бы.

«Бедовый предсказывал», — любил повторять Лукич. Что именно и когда предсказывал ему Бедовый, Лукич точно сказать не мог, но что бы ни случилось в России или здесь, в Сибири, упал, к примеру, в якутскую тайгу камень с неба, все — «Бедовый предсказывал».

Сначала пришла от него весточка из Берлина (эвон куда занесло!) — жив-здоров, того, дескать, и вам желаю. В конце пятого года уже из Москвы — жив- здоров. И тут же другим путем весть: в Москве революция. «А что Бедовый предсказывал? Года через два, говорил, через три. Так и есть!) Заставили царя особый манифест выпустить, а в нем народу всякие послабления, какие, сказать трудно, Сибирь на краю света, по Сибири пока амнистия арестантам — значит, вешай мужик замки на сусеки да спать ложись с топором. Задавили революцию и цареву манифесту ходу не дали, Бедовый опять пропал, и только в десятом году пришла от него весть из Англии, из города Манчестер. Денис уже учился, нашел на карте и Англию, и Манчестер, показывал отцу. Потом уж из Германии пришло письмо, из Лейпцига, летом, перед самой войной, когда у Марфуты мужа в солдаты взяли. Война качалась, замолчал Бедовый надолго. Отец гадал: за кого он воюет? За царя не пойдет, за германца тоже не о руки, так за кого еще? Ответ пришел весной семнадцатого — в Петербурге царя скинули. Только теперь признался отец Денису, да и перед селом не стал таить, что это он спас своего ссыльнопоселенца четырнадцать лет назад. А село и без его признания давно знало, шила в мешке не утаишь.

Много воды утекло, а помнилось все, как недавнее. Денис учился, рисовал, пилил, строгал, большие деньги загребал и все рвался в даль неоглядную.

Жила Сибирь своей самостоятельной жизнью, громы из России доходили притихшими, и неизвестно, какой стала бы тут жизнь дальше, если бы не появился, как его тут прозвали, Толчак. Старался-старался верховный правитель, да, видно, перестарался — отвернул Сибирь от себя, повернул Сибирь к Советам.

Летом прошлого года объявился Бедовый: жив-здоров, работаю в Москве, как вы там, все ли живы? «Только я теперь на другой фамилии — Загорский, а имя и отчество прежние, Владимир Михайлович». Сочиняли ему ответ всей семьей, отправили, перед самым новым годом дождался Денис конверта, а в нем бумага со штампом: «Московский Комитет РКП (большевиков)» и две строчки: «Товарищ! Помоги т. Денису Шаньгину добраться до Москвы. Секретарь МК Загорский».

Отец уже не вставал, но бумагу прочитал сам, гладил ее шершавой ладонью, говорил убежденно: «Секретарь губернатора выше. Молодец Бедовый». Не опоздало его письмо, отец умер спокойным за судьбу Дениса.

А теперь вот как она, судьба, повернулась…

Вылезли из грузовика, слились с толпой. Вся площадь заполнена. Из здания на углу — Дома союзов, как объяснил Еремин, — из Колонной залы доносился мощный хор: «Вы жертвою пали в борьбе роковой». Потом по толпе прошло движение, все повернулись в сторону Дома союзов, недолгая постояла тишина и зазвенел, загремел, забухал медленными ударами духовой оркестр. Из Колонной залы стали выносить цинковые гробы и ставить их на белые траурные колесницы. Первый — с останками Загорского. Денис увидел его портрет и узнал его, вспомнил, поверил, что и тогда, в девятьсот третьем, дядя Володя был именно вот таким, красивым и строгим, с прямым взглядом.

Среди двойной шпалеры войск вереница светлых гробов на белых колесницах двинулась на Красную площадь.

Денис запоминал все. Венки и венки с развернутыми, как знамя, лептами, и на них четко: «Убийство вождей пролетариата не остановит революционной борьбы рабочего класса. Вы убиты — мы живы!»

«Слава мученикам за коммунизм!»

«Вас убили из-за угла, мы победим открыто!»

«Вызов принимаем. Да здравствует беспощадный красный террор!»

И еще венок: «Бурлацкая душа скорбит о вашей смерти, бурлацкие сердца убийцам не простят!» — это волгари идут, его земляки…

Денис смотрел и твердил себе: я помню, запомню и никогда не забуду. Множество людей, масса. Денис идет с ними за грозной лентой: «Мы — живы! Вызов принимаем!» Рабочий, красноармеец, комиссар, матрос. Старики, женщины, дети. Печать печали. И нужда в надежде. Провожая в могилу, они остаются жить. В крепкой связи с теми, кто мертв. И с теми, кто еще не родился.

Он смотрел на людей возле домов, смотрел па дома, на небо. Видел Москву в цвете. Голубое небо, желтые дома, серые шипели и шлемы с красной звездой. Процессия шла, толпа смотрела, и в глазах застывал мерцающий металл гробов.

Взгляд Дениса привлекла странная пара — мужчина лет сорока, широкий, приземистый, в теплом английском френче с карманами, и рядом с ним стройная женщина писаной красоты, вся в черном, молодая. Они стояли в толпе со всеми и — особняком. Внешне совсем разные и — пара. У него крупное лицо, голова без шеи, отрешенно спокойный, тяжелый взгляд из-под набрякших век, совершенно лысый, бритый, с шафранно-желтой головой. Над левым виском его шрам с каймой от недавней раны, и весь он тревожно-властный, а она покорная, покоренная, и этим подтверждает его силу и завершает их обособленность — нас двое, мы пара, и ничего больше не надо человеку и человечеству для продолжения жизни. Смотрят на все спокойно и отчужденно, будто из другого мира.

«И племя их будет такое же, — подумал Денис, — всему постороннее, себе на уме. И с ними тоже придется жить».

И еще один эпизод привлек внимание Дениса, выделился на едином фойе и остался в памяти. Уже перед поворотом на Красную площадь в толпе сбоку появился молодой монах с худым бескровным лицом, в черном подряснике, из-под которого виднелись сбитые носки старой обуви. Он хотел пройти через шеренгу красноармейцев, присоединиться к процессии, но его не пустили. Он неслышно чего-то требовал, стоя неподвижно, как истукан, перед горячим красноармейцем. Подошел командир — разобраться. Монах что-то объяснил ему, живыми у него были только губы, а поза оставалась смиренной, руки у пояса, не позволил себе ни одного жеста. Кучка людей возле него заволновалась, особенно женщины:

— Он греха не позволит.

— Не в кабак же дьячок просится.

— Из Сергиевой лавры шел, семьдесят верст.

И командир разрешил. Широко шагая, раздергивая ногами подрясник, молодой монах занял место в хвосте передней колонны. На него как будто никто не смотрел, но хвост подобрался, а задняя колонна тут же чуть поотстала, и он занял эту брешь в рядах, пошел медленно, воздев к небу бледное лицо, не замечая, что нарушает единство пролетарской скорби. Смотрели на него по-разному: молодые — усмешливо, постарше — снисходительно, старики — признательно.

Чем-то они ему дороги, те, что в светлых гробах. Эхо взрыва докатилось до лавры, и он пришел хоронить. Шел упрямо, твердо нес свой последний долг осколок старого мира.

— Свобода совести, так для всех, — сказал кто-то грамотный. — Завтра он снимет рясу и вольется в наши ряды.

Ветер, согнутая вперед фигура в черном до пят…

И гробы плывут, как светлые корабли.

Красная площадь полна. Московский рабочий люд, войска гарнизона, всадники, лошадиные морды в строю. Знамена, плафоны, траурные полотнища. С трепетом смотрел Денис на башни Кремля, на золотые купола соборов.

У Кремлевской стеньг — черный зев братской могилы, белые колесницы в ряд, желтая трибуна из свежих досок и па ней человек с забинтованной головой.

— Рабочие Москвы над телами предательски убитых товарищей заявляют…

— Тоже был там, в Леонтьевском, — вполголоса пояснил Еремин. — Нашу резолюцию читает, слушай.

— …тот, кто в этот момент не встанет активно в наша ряды на защиту рабоче-крестьянского дела, тот враг рабочего дела, изменник и помощник царским генералам. Вечная память погибшим товарищам! Да здравствует борьба за укрепление своей власти!..

На трибуне представитель из Петрограда. За ним представитель из Моссовета.

— А мне можно в вашу дружину? — спросил Денис Еремина.

Тот не ответил, только повторил свое «слушай».

— Возьми и сохрани па память. — Еремин потянул из кармана сложенную трубкой газету, подал Денису.

Денис развернул — «Правда» от 28 сентября 1910 гола.

«Прощайте, наши милые товарищи, наши верные борцы, наши смелые братья!

Живые! С песней проводим мы ушедших, с песней о мщении, о борьбе, о победе».

— В дружину принимают только рабочих, — сказал Еремин. — По особой рекомендации можно совслужащих. А ты иди в МК, у тебя свое дело. И запомни: бумагу его храни, она тебе всю жизнь помогать будет. Если, конечно, сам будешь шурупить. — Он посмотрел на Дениса — поймет ли? Пояснил: — Если голову будешь на плечах иметь.

Будет иметь, он уже имеет голову на плечах. Он бы не добрался до Москвы без этих вот кратких слов: «Товарищ! Помоги т. Денису Шаньгину…» Он знал, кому и где эти слова предъявлять. И впредь будет знать. Это и есть то слово, которое обещал ему прислать дядя Володя в Рождественском в далеком-далеком детстве.

— Слушай, Калинин говорит, — подтолкнул Дениса Еремин.

— Мы каждый день делаем новые и новые холмы, — говорил человек в очках, с бородкой клином, похожий на сибирского мужика, — каждый день несем все новые и новые жертвы, но в момент, когда пролетариат увидел контуры социалистического царства, никакие враги не способны удержать его порыв к борьбе за этот идеал… Каждый павший поднимет десятки новых…

— А чья это могила рядом? — спросил Денис.

— Свердлова.

Ухнул барабан, зазвенели литавры, медленным траурным громом заполнилась Красная площадь.

Цинковые гробы опустились в ряд у могилы.

««Гуси-лебеди летели, в чисто поле залетели, на полянку сели…» Он оставил мне призыв и пример, то самое, чем жил сам и за что погиб. Ему было трудно, и мне будет трудно, но только так, в борьбе, можно избежать смерти бесследной и безымянной…»

Вечером того же дня МК направил Дениса Шаньгина на работу к Михаилу Черемных в «Окна РОСТА».