ГЛАВА ВОСЬМАЯ

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Направил было стопы к Ленину, сказали — гряди вон.

В подряснике, в скуфейке, руки сложил над поясом, будто поет подложечка, поза вроде бы смиренная, во взгляд стойкий и жидкая бородка вскинута, облик двоится, выражая смирение нажитое и природную непокорность.

— Уж так прямо и сказали? — усомнился Загорский.

— Понять дали. — Смотрит испытующе, решая, будет ли польза от сего посещения. — Пошел я к нему с нижайшей просьбой. — Заколебался, надо ли изливать душу, если человек перед ним не главный?

— Садитесь, говорите свободнее, я не митрополит.

— Благодарствую. Так лучше мысль воспаряет.

Аня Халдина ушла вовремя, смеялась бы — «воспаряет», ну а «гряди вон» прямо хоть в арсенал бери.

— Ленин очень занят, он не в состоянии принять всех желающих.

Поза инока не изменилась, но взгляд стал с укоризной — наместник Ленина отнес его к числу всех праздно желающих.

— Но если ваша просьба важна для дела революции, мы похлопочем, он примет вас, — продолжал Загорский, подбрасывая иноку надежду. Не так-то просто удовлетворить ходатая, настроенного идти непременно к Ленину, — В чем ваша просьба?

Инок шевельнул синеватыми кистями, взял руку в руку.

— Прошу власть запретить вскрытие святых мощен принародно.

Загорский молча покивал — понятно. Дан требует власть отдать, монах — власть употребить. Вот и пораскинь, как тут быть с точки зрения широкой демократии.

Причем оба не одиночки, не от себя просят, требуют, за ними слои населения, тоже массы, особенно за монахом.

Одно утешение: оба нашу власть ощущают, убедились в ней. Осталась некая «малость», чтобы в нее поверили.

— Мы можем запретить или ограничить только то, что идет во вред трудящемуся.

— Народ теряет веру. Вред прискорбный и очевидный. Последнее пристанище утрачивает духовное — веру в бога.

— У парода, и уже давно, появилась необходимость и возможность другой веры — в свои силы. Упразднение иллюзорного счастья есть требование действительного счастья, мы так считаем.

— Вы — кто такие?

— Марксисты. Руководящая партия пролетариата.

Инок даже чуть зажмурился от столь густой ереси.

— А мы христиане, — не без гордости сказал он. — Вашему делу второй год, а церкови христианской без малого две тыщи лет. Вы пришли на готовое.

— Неверно, выдумка. Материалисты появились задолго до христианства.

— Вы пришли на готовое, — упрямо повторил инок. — Христос сказал: «другие трудились, а вы вошли в труд их». Не совестно?

— Хорошо сказал! — воскликнул Загорский, — Не в бровь, а в глаз капиталу, эксплуататорам. Революция и явилась возмездием. А ваша братия разве не пользовалась чужим трудом?

— Не тщитесь сотрясать воздух, меня вы не собьете с пути праведного. А вот народ темен, в вере нуждается, его-то смущать жестоко.

— Значит, пусть народ пребывает в темноте и невежестве. А свет разума — это жестоко. Прискорбно, молодой человек. «Народ темен — и на том стоим». И вам не совестно?

— Надо служить пароду, облегчать поелику возможно его страдания.

«Служить народу»… Прямо хоть изымай из оборота, запрещай декретом эти слова! Эсеры — служить народу, анархисты — служить народу, и церковники то же само». И Колчак, и Юденич под тем же лозунгом ведут полка па парод.

— Ваши коллеги, молодой человек, говорят так: красно глаголя, лжу глаголешь. Народ не верит пустому слову, он убедился: нужно верить только делам. А вы пришла с просьбой запретить дело просвещения, пришли отстаивать темноту. В этом вам никто не поможет. Мы — но власть тьмы.

— Главная тьма — неверие.

— А если вера — в ложь? Мощи Сергия оказались сгнившими, и вы сразу к властям — запретить вскрытая, иначе конец вере.

— Тлением нашей веры не смутишь, — падающим голосом сказал инок — трудно ему, не сможет он сговориться с этим наместником. — Народ Ленину верит, пустите меня к нему.

Загорский быстро обвел глазами стол, подал иноку лист бумаги. Тот принял обеими руками, прочел: «По указанию В. И. Ленина как можно быстрее сделать кинофильм о вскрытии мощей Сергия Радонежского и показать его по всей Москве». Лицо инока стало постным, он вернул листок, перекрестился.

Он устал, огорчение следует за огорчением, и нечем ему остановить смуту свою, оборвать разом, декретом ли, каким другим настоянием, лишь, бы вернуться к прежнему и жить, как жил.

Не дают! И еще беда, не сидится ему в лавре, за пределы пошел, лезет в пекло, тщится узнать, разведать — уж так ли худо везде? Не верится ему. слишком быстро псе рушится.

Да быстро ли? Может, зерно сомнений таилось в его душе давно, только роста не давало до той черной пятницы.

Будто продолжается вскрытие, и уже обнажают по мощи Сергия, а душу самого Иринея и показывают ему при свете новых слов пепел его…

— Нет в мире другой страны, где весь парод по имени Христа назван — крестьяне русские. Не монашеский орден, не секта какая-нибудь суетная, а весь народ на земле русской. Если па ваших знаменах писано: все для народа, то какому же вы пароду служите? Которого пет? Тот, который есть, протестует.

Готовый мартовец. Мек в подряснике. Удивительно, до чего похож в своей логике. Видно, и впрямь меньшевизм — это не программа, а склад мышления, особая природа, порода людей. (Впрочем, большевизм тоже.) По так давно Мартов кричал по поводу продотрядов: «Предательство! Вы придумали убрать из Москвы лучший цвет пролетариата и тем самым задушить здоровый протест против голода». Главное — протест. Здоровый. А за хлебом пусть едет дух святой.

— «Какому народу служите»… Российскому, как и бы, только задачу свою понимаем иначе. Ваше убеждение на вере, а наше — на знании, и только знания дают убеждения. Вы убедились, что мощи тленны, но от нас требуете запретом поддержать заблуждение. А в писании, к вашему сведению, говорится: познайте истину, и истина сделает вас свободными. Познайте! Немало бывших верующих пришли в ряды революционеров. Они прошли сложную полосу исканий. Один из наркомов учился в духовной семинарии, председатель ВЧК когда-то хотел быть ксендзом. Но в ту пору они не просто крестили лбы и долбили догму, они мучительно искали истину, и нашли ее в материализме и в борьбе, а не в молитве и послушании. Уверен, что и вы, молодой человек, перестанете хвататься за старое. У вас еще все впереди, ищите и обрящете, как говорится.

— В ваших словах нет ненависти, но к вам… — Он не договорил, только головой покачал.

Нет ненависти. Ни к Дану, ни к этому настойчивому иноку. Нет, и слава богу. Нет ненависти, потому что есть знание: гнет религии лишь продукт и отражение экономического гнета. Никакой проповедью нельзя просветить пролетариат, пока его не просветит борьба его собственная против темных сил капитализма. И в этой борьбе религиозные бредни сами собой теряют значение. Мы не выдвигаем религиозный вопрос на первое место — оно не ему принадлежит. Не выдвигаем, чтобы не распылять, не дробить силы для действительно революционной экономической и политической борьбы.

Нет ненависти — нет жестокости. Нет жестокости — нет и ответного фанатизма, не должно быть, во всяком случае.

Нет ненависти, есть знание: «Мы, партия большевиков, Россию убедили. Мы Россию отвоевали — у богатых для бедных, у эксплуататоров для трудящихся. Мы должны теперь Россией управлять».

А управлять — самое трудное. И среди многих трудностей еще и та, что ни Дан, ни монах, ни весь калейдоскоп контры не желают нашего управления. Они разные, внешне противоположные — послух и неслух, церковь и анархия, по принцип исповедуют один: «Заблуждаются другие».

А большевики? «Не ошибается тот, кто ничего по делает».

— Много вас в лавре, в семинарии? — спросил Загорский.

— Порядочное количество. В семинарии сто восемьдесят душ.

«Больше роты молодых бойцов. Не стоящих и одного красногвардейца». Посмотрел пристально на монаха — давно не видел он столь близко этой доисторической одежды, в МК тем более. Уговорить бы его для начала просто переодеться. Бороденку сбрить, постричь патлы, выдать ему шинель со звездой, сапоги со шпорами. И вернется к нему прежний строй мысли, устыдится своих словес среди живых людей с шутками-прибаутками. Как мало надо — переодеть. Актер переодевается для спектакля в чужое платье и преображается соответственно. Снимает платье — возвращается к себе. Эти же всегда исполняют роль, денно и нощно, а когда людей нет, перед собой лицедействуют. А что там в мире без них творится, каково людям — на все божья воля.

Боженька сидит крепко. Даже в пятом году, на подъеме, когда можно было смело ругать-костерить станового и пристава, попа, чиновника, самого царя крыть, отводя душу, бог оставался богом. И когда товарищ Денис однажды в типографии Кушнерева поднял голос против дурмана религии, старый наборщик его осадил: «Чашки бей, а самовара не тронь». Годами, десятилетиями будут еще сидеть иные возле этого самовара, и помогать им будут такие вот молодцы в рясах и подрясниках. И не только российские. Ленин не зря говорит: на перестройку сознания потребуются годы.

— Тяжко, господи помилуй, тяжко, — забормотал инок. — Страна-страдалица, глад и мор, только ангелы о неба не просят хлеба. — Бормотал он с болью, искренне, истово. — Не один человек крест песет, а парод весь. И распят будет, как Христос…

— И воскреснет, если уж на. то пошло! — подхватил Загорский. — Для другой жизни. Новое не может развиваться, если старое остается в неприкосновенности.

— Ленин занят. — Инок вздохнул. — Позвольте мне зайти к вам еще хотя бы один раз.

— Пожалуйста, когда захотите, — И продолжил сочувственно — Наверное, вам трудно будет жить, как вы жили прежде, придется делать выбор. Вы человек думающий.

Инок помотал головой, торопясь вытрясти из ушей обольстительные слова, и перекрестился. Кланяясь, все же напоминая актера па сцене, он попятился к двери.

«Крестится, а ручонка серая…»

Загорский ткнул пером в чернильницу, записал на листке: «Для Исполкомиссии. Празднование 1 Мая не должно носить особо пышного характера».