Глава двадцать вторая

Глава двадцать вторая

Наконец 20 октября пани Ядвигу укладывают в больницу. Лечащий врач Гунькин — осматривает ее и ошарашивает заявлением:

— А где доказательство, что у вас действительно вырезан желчный пузырь? Послеоперационный шрам? А может, вам просто так разрезали?

И лечения не назначил, и в диете отказал. Но прямо в больницу пришли к ней сотрудники политотдела Управления — по поводу ее запроса в Управление, чтоб вернули ее тело родственникам, когда она умрет. В чем, мол, дело? Почему такие предсмертные заявления? Пани Ядвига объясняет: врачи после операции предписали ей строжайшую диету, если она хочет жить. А почти все, чем кормят в лагере, ей запрещено. Диеты не дают. Как тут выживешь? А она католичка и литовка, хочет быть похороненной на родине, с соблюдением религиозного обряда. Мордовское лагерное кладбище, обнесенное колючей проволокой, с нумерованными безымянными могилами, ее никак не устраивает. Вот и написала заявление, и настаивает на своем праве если не жить, то хоть быть похороненной по-людски.

— Не хотите кормить — не кормите, но тело родным отдайте!

Тут встревает пришедшая с управленцами Подуст, хоть Ядвига с ней не разговаривает:

— Здесь таких больных много. Если вам дать диету — то и все потребуют!

Пани Ядвига молчит. Больше она им не сказала ни слова. Но управленцы, видимо, забеспокоились — и вернули нашу пани Ядвигу из больницы слегка подлеченной. Диету ей так и не выписали, зато дали на месяц больничный паек в дополнение к зэковской норме: 40 граммов сахара в день, 30 граммов сливочного масла, 450 граммов молока и 15 граммов сухофруктов. Стоит ли говорить, что наша упрямая пани поставила ультиматум: либо все это будет делиться на всех, либо она вообще ничего в рот не возьмет. Будет, мол, поститься и молиться, чтоб Господь нас вразумил. Вообще-то, если удавалось выбить больничный паек — его всегда делили на всех, докторица Волкова так и говорила:

— В этот месяц, женщины, я могу вам дать два пайка. На кого мне их записать?

Но это было в тихие времена, когда жить было полегче и мы не голодали. Были иногда пайки, был огород, да еще ларек хоть изредка перепадал. А теперь-то уже не шуточки — пропадет наша пани без подкормки! Мы-то покрепче, перебьемся!

— Ничего, Господь поможет.

И настояла-таки на своем: все должно быть поровну! Так у нас и было, и даже Владимирова, отдельно от нас питавшаяся, получала свою долю из пайков, бандеролей и редких посылок. Воевать с ней на уровне желудка мы не собирались. Она, надо отдать ей должное, когда получала паек на себя — тоже требовала дележки, и когда в 86-м году Игорь с Олей Матусевич, уже освободившейся к тому времени, отправили ей посылку (родных у нее не было, а есть всем положено — даже провокаторам) — разделила все на всех.

В конце октября, после прихода цензора, все разбрелись по углам читать письма. И вдруг Эдита ахнула, а потом заплакала. Она даже не могла объяснить нам, в чем дело — забыла все русские слова, а по-литовски мы, хоть и освоили несколько фраз, все же не понимали. Наконец пани Ядвига перевела. Оказывается, 14 октября муж Эдиты с маленьким сыном приезжал на то самое личное свидание — до трех суток, — которого Эдита с таким нетерпением ждет! Но администрация заявила, что обоих свиданий (длительного и краткосрочного) осужденная Абрутене лишена! Как же так? Эдита об этом ничего не знала, никаких постановлений о лишении ей не приносили… Легкое ли дело — доехать с мальчишкой из Вильнюса в Мордовию, а потом несолоно хлебавши отправиться обратно! Как, наверное, плакал ее сынишка! А она даже не знала, что они были здесь… Эдита — человек быстрых решений:

— Все! Вы как хотите — а я бастую, пока мне не восстановят оба свидания!

Мы согласны, что случай — из ряда вон, но нас смущает, что не было постановления. Может, недоразумение? Может, никто Эдиту свидания и не лишал, а дура-чиновница ткнула пальцем не в ту графу? Уговариваем Эдиту с забастовкой повременить, пока не получим официального подтверждения, что случившееся — не случайно. И уж если тайком, воровски, умыкнули два свидания — бастуем все! Кроме, конечно, Владимировой. Вечером рассылаем заявления: в прокуратуру, в Управление, начальнику лагеря. Излагаем ситуацию и просим объяснить — что это означает? И если недоразумение — то есть еще время исправить. Ответа нет. Ждем день, другой, неделю… Эдита нервничает: когда же забастовка? Уговариваем потерпеть — пусть официально подтвердят, что сжульничали. Даже неожиданно свалившийся нам на голову ларек (надо же, в ноябре никого почему-то не лишили!) не радует. Ясно, пошел новый виток беззаконий и, стало быть, новая фаза войны. Что это не случайность понятно по тому, как они тянут резину. Но мы хотим иметь юридическое основание, то самое постановление о лишении. Тем временем живем внешне по-прежнему, воюем с нашими тюремщиками за чистоту. Грязь вокруг стоит непролазная, осенняя, все дорожки превратились в липкую кашу. Отчаявшись в устных уговорах, обращаюсь к методам наглядной агитации: вычерчиваю на двойном листке из школьной тетрадки плакат:

«И друзья, и враги

Вытирайте сапоги!»

Прикрепляю его ко входной двери. Дежурнячки этот плакат методично срывают и волокут начальству. Я, так же методично, клею новый — начальнику лагеря тоже полезно ознакомиться с этой нехитрой мыслью. И тут топ-топ-топ — снова грохочут сапоги по коридору. Дежурнячки сегодня не одни, с ними немолодая большеглазая женщина, очень худая, с прямыми волосами. Она не в сапогах, а в специальных лагерных ботинках на высокой шнуровке. Уродливее и тяжелее трудно что-то придумать. В лагерях они называются «что ты — что ты!» и равно ненавидятся мужчинами и женщинами. В сапоги хоть грязь не заливается, пока они целые, но сапоги получить вместо этих идиотских ботинок — тоже добиться надо!

Женщина улыбается нам:

— Я прочитала ваш плакат и хочу быть в друзьях! Ноги вытерла…

Мы все смеемся, новенькая нам нравится с первого взгляда. На ее чистенькой зэковской телогрейке — нагрудный знак: «Л. Доронина. Отряд No. 2». Успели-таки напялить на вахте! Несмотря на русскую фамилию, говорит с легким акцентом, латышка. Урожденная Ласмане, а русская фамилия мужа-геолога, с которым она познакомилась в Сибири. Он умер теперь, а она жила на пенсии, в небольшом селе около Риги. С песиком Шамесом. Его после ареста взяли к себе хорошие люди, а за себя Лидия Доронина не волнуется сидит в третий раз. Родилась она в независимом государстве Латвии в 1925 году, потом, когда в Латвию вошли советские войска, впервые познакомилась с русскими: ехал советский офицер на коне вдоль лесочка, а тут — молоденькая Лида с корзинкой. Спешился и попытался изнасиловать, угрожая пистолетом. Не тут-то было! Она, крестьянская дочка, вскочила на его же коня и — след простыл! Вдогонку он ей не стрелял: то ли ее пожалел, то ли коня. Коня она потом, в лесу, отпустила — хороший конь сам найдет хозяина. Потом развернулись обычные события, которыми в любой стране знаменовался приход советской власти. Но лучше, чем я, обо всем этом расскажет заявление, написанное самой пани Лидой.

В Президиум Верховного Совета

ЗАЯВЛЕНИЕ

Я родилась в 1925 году в самостоятельном государстве — независимой Латвии в семье религиозных крестьян. Получила образование согласно духу и законам моей страны.

В годы моей юности последовали два страшных события: массовый вывоз моего народа в 1941 году, совершенный советской властью, и массовый расстрел местных евреев в 1942 году, совершенный гестаповцами. Среди пострадавших были мои школьные товарищи, мои близкие знакомые. Я поняла, что моя родина стала ареной двух воюющих государств.

Через полтора года после окончания войны вся моя семья и я в том числе была арестована «за измену Родине» (ст. 58-1а через п. 1713) — как было сказано в обвинении, за связь с «бандитами». Эти «бандиты» были знакомые моего отца, которым он оказал помощь так же, как во время войны оказывал ее русским беженцам, военнопленным и другим людям, попавшим в беду, никак не изменяя при этом своей стране и своему народу. Не изменяла ей и я. Однако меня судил (и осудил на пять лет) Военный трибунал Прибалтийского военного округа. Суд шел на русском языке, которого я тогда не понимала. После суда я была насильно вывезена со своей родины на Урал, позже в Воркуту.

В 1951 году я освободилась больная, с кавернами в легких, но, ввиду того, что была оставлена в военной ссылке в Коми АССР, на родину смогла вернуться только в 1954 году, после смерти Сталина и последующих этому событию позитивных перемен в стране. Однако нам с мужем и дочерью было негде жить. Работая вдвоем на Дальнем Севере, мы только в 1962 году смогли заработать достаточно, чтобы построить в Латвии кооперативную квартиру. Наконец моя жизнь казалась устроенной.

Но в 1970 году меня судили по ст. 183-1 УК Латв. ССР, появившейся в УК в 1968 году. Я была осуждена Верховным судом Латв. ССР на два года за распространение «самиздата». По моему глубокому убеждению, эта статья не имеет этической основы, так как согласно ст. 18-й Всеобщей декларации прав человека «каждый человек имеет право на свободу мнений, совести и религии; это право включает свободу беспрепятственно придерживаться своих убеждений и свободу искать, получать и распространять информацию и идеи… независимо от государственных границ».

Прожив два года среди уголовных преступников, я вернулась в семью, продолжала работать, ухаживала за парализованным мужем и престарелыми родителями (они вдвоем получали от государства десять рублей пенсии).

В 1977 году в газете «Padomju jounatne» поместили статью Калная и Лициса «Скажи, кто твой друг», где моя семья (отец, брат, его жена и я сама) были оклеветаны, брат — посмертно. Мое опровержение не было напечатано, клеветники остались безнаказанными.

В 1983 году я была в третий раз арестована. Меня судил Верховный суд Латв. ССР по ст. 65-й УК Латв. ССР (антисоветская агитация и пропаганда). Выдвинутые против меня обвинения не соответствовали истине и не были доказаны, тем не менее я была осуждена на пять лет строгого режима и три года ссылки. То есть, не зная, за какую вину, я снова оторвана от родины на восемь лет. Находясь в колонии строгого режима, я, пожилая женщина, инвалид второй группы, не имею особых надежд когда-либо вернуться домой.

17 января 1984 года за подписью Силиньша в центральных газетах Латв. ССР второй раз была напечатана клеветническая статья, где упоминалось мое имя. В ней изображено, будто у меня за границей есть «хозяева», на которых я работаю. Считаю необходимым заявить, что я чувствую себя свободным человеком, даже в заключении, и никаких «хозяев» не имею. Всю жизнь я была лояльна по отношению к советской власти. Работала, воспитывала дочь и внуков, платила налоги, соблюдала законы. За льготами не тянулась и, кроме заработной платы, от государства ничего не получала, поэтому не считаю себя ничем ему обязанной.

Будучи верующей и стараясь следовать этическим принципам религиозной морали, я, оказывается, сама того не желая, подрываю советский строй.

Никогда раньше мне не приходила в голову мысль покинуть родину, но, не имея возможности защищаться от клеветы, не имея возможности жить на своей родине, не имея прав, оговоренных в ст. 18-й Всеобщей декларации прав человека и в ст. 19-й Международного пакта о гражданских и политических правах, я ОТКАЗЫВАЮСЬ ОТ СОВЕТСКОГО ГРАЖДАНСТВА.

Прошу советское правительство разрешить мне выехать в Швецию к семье моего покойного брата — его жене Ласмане Валентине Карловне и трем его дочерям. Не думаю, что советская власть для своего укрепления непременно нуждается в том, чтобы я умерла в Мордовии, а не в Швеции.

6 марта 1984 г.

Лидия ДОРОНИНА

Дважды отсидев в уголовной зоне, она не считала нагрудный знак объектом, против которого стоит бороться — есть вещи и похуже. Вон при Сталине — все с номерами ходили! Были бунты, да не из-за этого. Так что нагрудный знак она пока будет носить, а если почувствует, что ей это мешает — успеет от него отказаться. Мы, конечно, не настаиваем — на то и свобода совести. Ознакомили ее с нашей позицией (она изложена в заявлении — так что просто дали ей прочесть), а там — пусть решает сама.

Разумеется, Подуст в восторге. Вьется в нашем молчаливом доме:

— Женщины, вот Доронина среди вас — старшая и, видимо, умнее. Вы все будете ездить в ШИЗО и лишаться свиданий, а она — не будет!

Мы, естественно, молчим, а пани Лида очень вежливо и спокойно:

— Тем, что вы меня противопоставляете моим соузницам, вы побуждаете меня сорвать нагрудный знак. Поэтому лучше прекратите. Я его пока не сниму, но если при мне хоть кого-то за него накажут — сорву и выброшу в печку.

Сорвет его она с себя позже, именно в этой ситуации. И напишет об этом соответствующее заявление. С пани Лидой лучше не шутить такими вещами — она бесконечно добра и почти бесконечно уступчива, но есть и предел, до которого ее не следует доводить. Уяснив себе остальные проблемы зоны, она излагает свою позицию в отношении надвигающейся забастовки: работать она и не намеревалась. Хватит с государства, что оно теперь получает ее тридцать два рубля пенсии! У нее трудовой стаж давно закончен, и довольно. По поводу Подуст она пока в бойкоте участия не примет:

— Я раньше должна убедиться сама, что она за человек. Не сомневайтесь, что я вам верю, но мне будет спокойнее, если я услышу от нее такое своими ушами. Вдруг это еще не потерянная душа?

Подуст быстренько притихает: видно, по работе конфликт со всей зоной пошел ей не на пользу и положение ее сейчас шаткое. Сесть пани Лиде на голову она уже не пытается — первого отпора было достаточно. Пани Лида для нее сейчас — как соломинка для утопающего, она боится нарваться на бойкот и с ее стороны. Поэтому предпочитает не приставать ни к кому.

Владимирова притихла уже давно: ей тяжело дается одиночество среди нас. Утратила вкус к угрозам, и вместо этого твердит, что ночью повесится. Мы не очень-то верим: кто угрожает самоубийством, тот менее всего к нему склонен. Но что ей приходится плохо — это видно. Даже оставила свои выбрыки, и тем заметнее, что она действительно в лучшем случае — нервнобольная, а в худшем — страдает тяжелыми нарушениями психики. Ее истерики, хоть и не направлены теперь против нас, повторяются безо всяких внешних причин. В таком состоянии она порой кидается с бранью на дежурнячек, порой преспокойно лезет через проволочные ограждения и забор, перерубает лопатой кабель сигнализации и перебирается на территорию больнички. Мы даже пугаемся за нее: ведь любой из нас, полезь мы за колючую проволоку, пришили бы попытку побега! Но — не Владимировой. Через часа три ее, умиротворенную и осоловелую, приводит обратно Подуст под локоток и укладывает в постель. Укол ей вкатили, что ли? Теперь, утратившая свою агрессивность и глубоко несчастная, она вызывает в нас все больше жалости.

А календарь отсчитывает день за днем. Зона ждет, что же будет дальше, и так мы доживаем до 14 ноября.