Глава тридцать вторая

Глава тридцать вторая

Вернулась из Киева Раечка. Постановления о цели и основании этапирования и перевода ее в тюрьму КГБ она так никогда и не увидела. Сотрудники КГБ Гончар и Илькив не склонны были к объяснениям — они в основном задавали вопросы. Больше всего их интересовали Оля и я, мы проходили по украинскому ведомству. От Раечки они, конечно, ничего не узнали; говорить она с ними не отказывалась, но и вынуть из нее информацию было невозможно.

«Перевоспитание» свелось к обычным кагебешным приемам:

— И не надоело вам сидеть? Муж ваш уже не в лагере, а в ссылке — вот и ехали бы к нему, вместо того, чтобы получать новый срок за антисоветскую деятельность.

— Какую такую антисоветскую деятельность?

— А вот эта ваша забастовка — как раз антисоветская деятельность и есть!

И пошло, и поехало вперемежку: напоминание про новую 188-3-ю статью, предложение съездить вдвоем с сотрудником КГБ в театр (Рая отказалась), свидание со старенькой мамой, посулы и угрозы. В конце концов предложили писать прошение о помиловании — «чистосердечно покаяться» и попросить пощады. Ничего им Рая не написала, и в начала марта ее привезли обратно в зону. Нам Рая, приехав, честно сказала:

— Я боюсь 188-3-й статьи и из забастовки выхожу. Нагрудный знак так и не надену, а на забастовки и голодовки меня уже не хватит. Думайте обо мне, что хотите.

Конечно, ничего плохого мы о ней не подумали. Ну, устал человек, так ведь лучше сразу это признать, чем становиться в третью позицию и искать себе «уважительные причины». Раечка четко разграничила, что она может и чего не может, и никаких недоговоренностей между нами не было. Ни осведомительницей, ни «помиловщицей» она не стала, всякие обязательные для зэков ленинские субботники игнорировала так же, как и мы, но бесконечные ШИЗО и новый срок в перспективе — были уже свыше ее сил. Что ж, каждый делает то, на что его хватает. Остаток срока Рая помогала нам чем только могла, хранила в памяти все стихи своего мужа, досидела до марта 86-го года безо всяких компромиссов с КГБ и после девятилетней разлуки поехала в ссылку к мужу, на Горный Алтай. Мы провожали ее с добрым чувством. Сразу после приезда Раи стали давить на пани Лиду.

— Пишите прошение о помиловании!

Одновременно в латышской газете появилась про пани Лиду очередная гнусная статья; опровергать клевету не было никакой возможности — советские газеты таких опровержений не берут. Результатом этой кампании КГБ утешаться никак не мог — пани Лида отказалась от советского гражданства, и тем дело и кончилось. Да еще они достукались до того, что нагрудный знак она спорола и кинула в печку.

Тем временем подошел мой день рождения — мне исполнилось тридцать лет. Дни рождения отмечались в нашей зоне всегда с большим энтузиазмом, равно как и именины. Все начинали исподтишка что-то готовить. Имениннице знать о приготовлениях не полагалось, и потому лучше было не соваться ни в какие укромные уголки, чтоб заговорщицам не приходилось спешно что-то прятать и прикрывать. Поздравительные письма и телеграммы со свободы администрация частью воровала, частью задерживала на несколько недель. А потому единственным поздравлением в такие дни было то, что устраивали соузницы. Было отчего стараться!

Проснувшись утром, я была, по выражению Тани, «расцелована в три шеи», и хотя празднование обычно назначалось на полдень, все с самого раннего часа уже были настроены соответственно. И, глядя на эти ясные лица с праздничным светом в глазах, нельзя было позволить себе в тот день никакой печали. Даже тоски по дому. Я знала, что сегодня соберутся к Игорю друзья, и они поднимут за меня бокалы, и Игорь тоже будет весел. Будут читать мои стихи — как и мы тут, достанут старые фотографии, споют мои любимые песни. И только поздно за полночь, проводив гостей, Игорь закроет за собой дверь в пустую комнату и уткнется в подушку, обтянутую сшитой мною наволочкой. На той существует ночь — чтоб перескрипеть зубами свою разлуку и встать наутро с улыбкой, готовым ко всему, что пошлет новый день.

— Сударыни, одеваться!

А как же, к праздничному обеду мы все принаряжаемся, насколько это возможно. На пани Ядвиге — серый байковый жакет (никогда не скажешь, что из портянок!). Меня с утра ждало роскошное платье, сшитое из дрянного форменного сатина — но зато как сшитое! Пани Лида умеет превратить любую старую тряпку в произведение искусства. Мне положено появиться в столовой последней, когда уже вся компания в сборе. Наташа отбивает подобие марша ложкой по алюминиевой миске. На меня — поскольку я поэт — нацепляют лавровый венок. Все эти лавры, конечно, вытащены из баланды последних месяцев, лавровый лист почему-то на зэках не экономят. Под общий смех меня поворачивают в фас и в профиль и находят, что венок мне очень идет, а стало быть — я должна ходить в нем до вечера.

Через пару дней мы узнаем, что история с венком обошлась Наташе в лишение ларька: накануне моего дня рождения, поздно вечером, она сидела в цеху и выгибала плоскогубцами проволочный каркас, на который планировалось крепить мои лавры. Неожиданно пришла Подуст, попыталась приставать к Наташе с разговорами, а не получив ответа, написала рапорт начальнику лагеря: Лазарева, мол, подстерегала ее в темноте с тяжелым предметом. Тяжелый предмет — были те самые плоскогубцы. Начальник лагеря наверняка так же хохотал, как и мы, однако ларька-то все равно надо лишать — так почему бы не за это! Подуст прямо прославилась этой формулировкой насчет «тяжелого предмета»; дежурнячки с удовольствием вынесли эту историю из зоны, и через неделю смеялось уже все Барашево.

Однако поздравительная программа только начинается. Оказывается, издательство «Малая зона» (подарки все — общие, но подозреваю, что этот дело рук Тани и Наташи) выпустило буклет открыток с невероятными приключениями маленького Пегасика: рисунки и стихотворные подписи. Начинается этот буклет — изображением Пегасика за колючей проволокой:

Оказался в Малой зоне

Значит, стал поэт в законе!

Потом Пегасик сидит за машинкой и строчит вместо варежек — длиннющие листы стихов, потом он — на стуле, а перед ним кагебешник с удочкой:

КГБ обидно очень:

С ними говорить не хочет!

Хотя кагебешник был совершенно безликий — уши да фуражка, — бедняга Артемьев себя в нем признал, когда у нас этот буклет отобрали на очередном обыске. И в искреннем негодовании предъявил мне свои обидчивые претензии (он думал, что рисовала я).

Затем мне преподносят сшитую из чьей-то простыни рубашку — с воланами и красной вышивкой. Затем — тюбик косметического крема («тридцать лет еще не старость!»). А уж потом торжественно вносят торт. Раю и Олю в тот месяц ларька не лишили, и они купили дешевое печенье и маргарин (это им повезло — маргарин бывает в ларьке нечасто). Шарахнули в этот маргарин двухнедельный зоновский паек сахару (цербер в таких случаях достает все припрятанные заначки, не скупясь) и взбили роскошный крем, да еще подцветили соком чудом добытой свеклы. Промазали этим кремом слои печенья — чем не торт? В чай сегодня всыпают двойную порцию заварки, а потом мне, как дерибанщику, поручают торжественно разрезать не что-нибудь, а настоящий лимон! Лимон в лагере — немыслимое дело, но его по случаю нашего праздника тайком притащило одно должностное лицо — ведь не все тут остервененные, как Подуст! Дежурнячки и офицеры обычно приходят к нам в зону в такие дни из любопытства — что эти политички еще затеяли? И глазеют на самодельные свечи, цветные флажки, нарезанные из старых журналов, рисунки и торты с искренним восхищением: это надо же, что сочинили из ничего! Брать у нас угощение им строго-настрого запрещается, но и отказываться как-то неловко. Поэтому мы обычно заворачиваем тем, кто посмелее, кусок торта с собой. Сегодня мы богатые, сегодня мы гуляем! Через восемь дней, отправляясь в больницу, я буду делить бритвенным лезвием последнюю нашу соевую конфету на одиннадцать равных частей — но для праздников делается исключение.

Вечером мне положено читать стихи; все их и так знают, но заказывают, что кому больше нравится:

— Ира, про вишневое платье!

— Про письмо на тот свет!

— Про лошадей!

А совсем уже к вечеру я сажусь писать Игорю письмо — все самые нежные слова, всю надежду на встречу, все, чем я могу его ободрить. Его конфискуют, это письмо, как и большинство наших писем. Но сегодня я еще надеюсь, что Игорь его получит.

В начале марта нагрянул в зону наш неудачливый Артемьев — «поздравить с Международным женским днем». Скажите на милость, какое внимание! Особенно мило звучит такое поздравление, когда никто из нас не знает, где кто встретит завтрашний день: в зоне, на этапе или в ШИЗО. Артемьев, видя, что разговор не получается, меняет тактику — уходит в больничку (там у них кабинет) и начинает присылать за нами дежурнячку, чтоб нас выводили к нему по одной. К Раечке он пристает (безуспешно), чтобы письменно отказалась от «антисоветской деятельности», Оле и пани Лиде жалуется, что остальные с ним не хотят разговаривать, и наконец находит собеседницу — Эдиту. Она в последнее время считает нужным объяснять КГБ, что ничего они своими карцерами не добьются, только опозорятся на весь мир, и что негуманно морить женщин холодом и голодом. Они охотно это все слушают — даже в ШИЗО приезжали послушать — и говорят, что вмешаться, к сожалению, не могут, в карцер посылает администрация. Вот если бы Эдита пошла им навстречу — тогда бы они могли ходатайствовать… В конце беседы Артемьев вручает Эдите шоколадку, в поощрение, и объясняет, что привез по шоколадке всем, да вот мы такие невежливые… Нас, конечно, тактика Эдиты в восторг не приводит; мы не без основания беспокоимся, что начнется с проповедей, а кончится поисками компромисса. А тут еще эти подачки… Но Эдита — взрослый человек и сама выбирает себе линию поведения. Мы не собираемся ее учить. Речи про шоколадки (Эдита рассказывает о разговоре) меня взрывают — есть что-то бесконечно гнусное в этих любезностях палачей. Мне потом расскажут очень похожую историю: как один садист мучил кошку. Накинул ей петлю на шею и душил, пока она не начинала хрипеть. Тогда петлю ослаблял и гладил кошку, как ни в чем не бывало. Кошка, в идиотской надежде, что пытка кончилась, начинала радостно мурлыкать — и тут-то он затягивал петлю снова, и так много раз. Меня так и подмывало тогда спросить рассказчика, что он сам-то делал, наблюдая эту милую картинку, но поделикатничала, не спросила.

Конечно, негодования своего по поводу этих шоколадок я не показываю, самообладание в таких случаях лучше. Но когда дежурнячка приходит за мной наотрез отказываюсь идти. Законом не предусмотрена обязанность заключенных разговаривать с КГБ. Добровольно я не пойду. Хотят — пусть присылают конвой с автоматами и применяют силу. Дежурнячка убегает доложить о ситуации Артемьеву и возвращается обратно.

— Артемьев сказал, что если вы к нему не пойдете, то это нарушение режима и за это вас могут посадить в ШИЗО.

— Вот и пусть сажают — в свой хваленый Женский день! Мы что же, под страхом ШИЗО должны выслушивать его поздравления и брать шоколадки? Хоть сознался, что ШИЗО от КГБ зависит, а то Эдите вон чего наплел. Не пойду!

— Что ж, наряд вызывать, силой вас тащить?

— Это ваше дело.

Ушла дежурнячка «за конвоем» — и так больше в тот день и не пришла. Остальных Артемьев уже и не вызывал, уехал несолоно хлебавши. В ШИЗО они меня в тот раз посадить не решились — уж очень было бы очевидно, что такое их непричастность к нашим карцерам.