Глава 3 ПРИШВИНСКИЕ УНИВЕРСИТЕТЫ

Глава 3

ПРИШВИНСКИЕ УНИВЕРСИТЕТЫ

Увлекшись сим занимательным сюжетом, мы несколько забежали вперед, и теперь нам предстоит вернуться в конец позапрошлого века, где в зародыше скопились все истоки бед века двадцатого. Неизвестно, как сложилась бы пришвинская судьба, когда бы в 1889 году старший братец его матушки, сибирский судовладелец Иван Иванович Игнатов, не предложил племяннику переехать в Тюмень. А в вольной Тюмени, тем более с таким дядюшкой, все было можно, в том числе и учиться волчебилетнику.

Иван Иванович был настоящий антик. Убежденный холостяк и «очаровательный прожигатель жизни», он славился в роду своими неординарными поступками, устройством фантастических пиров и пикников, подношением дамам богатых подарков, любовными романами и игрой в карты. Последнее сближало его с пришвинским отцом. Только в отличие от невезучего в азартных играх и слабовольного Михаила Дмитриевича, однажды чудовищно проигравшись и спустив имение брата, а также и изрядную сумму денег, которые одолжил ему друг, пришвинский дядя Ваня не впал в отчаяние, а взял и уехал в Сибирь. Там он неизвестно как раздобыл первоначальный капитал, занялся пароходным бизнесом и с годами сделался настоящим воротилой, но не переставал интересоваться достижениями науки, новинками литературы и театра, был инициатором создания вольно-пожарной дружины и попечителем реального училища, имел дома большую библиотеку, привез в свой город лейденскую банку и солнечные часы, увлекался охотой, любил шампанское, бывал высокомерен и жесток, одних людей привечал, а других преследовал и оставил о себе воспоминания противоречивые, но чрезвычайно яркие. «Самый высший» звали его в роду.

Под его водительством великовозрастное чадо снова стало учиться («Надо, брат, учиться, надо учиться, а то заедят попы с бабами») и в 1892 году окончило реальное училище. Ему исполнилось в это время 19 лет — возраст совсем не маленький, тут сказалось второгодничество — и юноша торопился наверстать упущенное. «Самый высший» предлагал ему делать карьеру в Сибири, но Пришвин, от пассионарного родственника и его опеки подустав, отправился в Красноуфимск поступать на сельскохозяйственное отделение Промышленного училища, причем причина была по-юношески банальна: ему хотелось приехать в Тюмень «с погонами и танцевать как студент!».

В Красноуфимске дело почему-то не заладилось, молодой человек переехал в Елабугу и сдал экзамены экстерном, после чего отправился в Ригу в политехникум и поступил на химико-агрономическое отделение.

В наброске к своей автобиографии Пришвин отметил:

«В Риге меняю разные факультеты в поисках „философского камня“».

А позднее в рассказе-мемуаре «Большая звезда» предположил, что выбор Риги был вызовом семейному народничеству, на дрожжах коего он вырос. Счастливым соперником русского народничества в сердце Пришвина стал марксизм, которым были заражены почти все учебные заведения России.

На протяжении жизни Пришвин много раз обращался к революционному сюжету своей молодости и оценки его колебались от возвеличивания той жертвенной борьбы за лучшую жизнь и даже клятвы в верности этой борьбе до горького признания, что был он шпаной в среде шпаны.

Среди этих противоречивых высказываний располагается и такое:

«Когда-то я принадлежал к той интеллигенции, которая летает под звездами с завязанными глазами, и я летал вместе со всеми, пользуясь чужими теориями как крыльями (…) Семя марксизма находило теплую влагу в русском студенчестве и прорастало: во главе нашего кружка был эпилептический баран, который нам, мальчишкам, проповедовал не-ученье — „Выучитесь инженерами, — говорил он, — и сядете на шею пролетариата“».

Пикантность этой ситуации заключалась в том, что марксистское действие происходило на Кавказе, родине товарища Сталина, в городе Гори, куда студенты выехали, говоря современным языком, на практику (их не то послали, не то они сами добровольно поехали туда для борьбы с вредителем виноградников — филлоксерой, занесенной в Россию из Европы, — неслучайная, символическая, согласитесь, подробность), и по утрам молодежь сидела с лупами и рассматривала корешки виноградной лозы, а в остальное время яростно спорила за столом с бурдюками вина.

«Помню большую веранду, где мы пили вино и вели свои споры, огромное дерево орех, под которым праздновали с грузинами и пили много вина. Помню каких-то грузинских детей, которые учили меня танцевать лезгинку. Странно теперь думать, что среди этих детей рос и мог учить меня лезгинке сам Сталин».

Теоретически у юноши был шанс сделать партийную карьеру, он завел знакомство с достаточно известными в революционном мире людьми и среди них с Василием Даниловичем Ульрихом, на дачу которого его привел другой марксист, по фамилии Горбачев, вытащивший юного Михаила из воды после неудачного купания в Рижском заливе. И все же что-то не сложилось, не получилось у него с революцией. Может быть, потому, что марксизм у него был никакой не научный, не правильный, а фантастический, религиозный, слишком искренний.

В жестокой «не то секте, не то семье, не то партии с бесконечной преданностью этому коллективу и готовностью для него во всякое время принести себя в жертву» Пришвин сравнивал себя с Петей Ростовым

(«Я был юношей, до последней крайности неспособным к политической работе… доверчив, влюбчив в человека…»)

и если не погиб в бою, то испил свою чашу страданий в камере одиночного заключения Митавской образцовой тюрьмы, куда попал в 1897 году, будучи пойманным при переноске нелегальной литературы.

Тюрьма есть тюрьма, хотя о пенитенциарных порядках бывшей империи теперь мы читаем едва ли не с умилением: никакого подавления личности, унижения, пыток, мучений, даже просьбу молодого нигилиста перевести его из полутемной камеры в ту, где было видно небо и закаты, выполнили! Разве что отказал начальник тюрьмы только передать ему книгу Шекспира «Кинг Джон» на английском языке, потому что «английского языка у них никто не понимает и книга может быть нелегальной».

И все же молодому человеку там было крайне тяжело, одиночество давило. В детстве его в шутку во время игры придушили подушкой, и в эти несколько мгновений небытия он пережил смертельный черный ужас, который вернулся к нему теперь, и

«ему мелькнуло в безумии — разбежаться по диагонали и со всего маху бухнуть головой о стену. А еще лучше и вернее — разбить стекло и запустить себе острый конец под ребро».

Не сойти с ума — была его задача, и спасение к нему пришло — он вообразил себя путешествующим к Северному полюсу и высчитывал, сколько раз должен пройти по диагонали камеры, чтобы достичь заветной точки. А позднее в разговоре со случайной знакомой гордо констатировал: коль скоро вышел из тюрьмы невредим, значит, полюса достиг.

Освободившись, Пришвин уехал в Елец — в университетских городах ему было запрещено жить в течение трех лет. Он хлопотал о разрешении выехать за границу, а пока что обитал в доме своего гимназического товарища А. М. Коноплянцева, зарабатывал на хлеб частными уроками, кои ему охотно из сочувствия к участи пострадавшего поставляла местная интеллигенция, и, судя по воспоминаниям окружавших его в ту пору людей, очень недурно проводил время: дурачился, лазал домой через окно, играл на мандолине и пел серенады «О, Коломбина, я твой верный Арлекин…».

Тем временем закончился относительно счастливый для России девятнадцатый век, век расцвета русской литературы, а до литературы двадцатисемилетнему Пришвину было по-прежнему так далеко, что он о ней даже не задумывался. Если отбросить все экивоки, то перед нами, попросту говоря, недоросль, никчемный человек, недоучившийся студент, интеллигентский Гусек, за спиной у которого одни несчастья, провалы и поражения, и все вокруг, казалось, нашептывало: неудачник, неудачник, неудачник.

Даже опыта в отношениях с женщинами у него не было (или почти не было — пыталась его было соблазнить в Риге некая железнодорожная служащая Анна Харлампиевна Голикова, по прозвищу Жучка, но не соблазнила и с горя вышла замуж за их общего товарища по революционному кружку Романа Васильевича Кютнера), зато было много рассуждений о целомудрии и чистоте, идеализма и прекрасных порывов души, по поводу чего так и хочется вспомнить Любовь Андреевну Раневскую из «Вишневого сада»:

«Вы не выше любви, а просто, как вот говорит наш Фирс, вы недотепа. В ваши годы не иметь любовницы!..»

И все-таки тем и отличаются по-настоящему талантливые люди, что даже неудачи и неуспехи умеют обратить на пользу своего внутреннего развития, и потому напрасно эти годы для Пришвина не прошли. Что-то исподволь, медленно, осторожно зрело в тайниках его души, ждало своего срока, и неудивительно, что позднее, размышляя о природе успеха и неуспеха, писатель занес в Дневник:

«Только измерив жизнь в глубину своей неудачей, страданием, иной бывает способен радоваться жизни, быть счастливым; удача — это мера счастья в ширину, а неудача есть проба на счастье в глубину».

В полной мере ему предстояло испытать счастье и несчастье в истории своей первой запоздалой и очень сильной любви. Произошло это в Германии, куда Пришвину удалось уехать и поступить на агрономическое отделение Лейпцигского университета. Но об учебе позднее, да и не так эта учеба была важна — важнее была любовь, которая у него получилась не как у всех.

Звали его Лауру Варварой Петровной Измалковой. Фотографии ее не сохранилось, и известно о ней не так много. Только недавно благодаря изысканиям А. Л. Гришунина стало известно, что отец ее, Петр Николаевич Измалков, был действительным статским советником и проживал в аристократическом районе Санкт-Петербурга на Захарьевской улице.

В «Кащеевой цепи» Инна рассказывает о своем родителе одну забавную подробность:

«Настоящая фамилия его была Чижиков, ему пришлось поднести государю какую-то особую просфору на каком-то особенном блюде. После того он получил дворянство и переменил фамилию на Ростовцева. И еще он готовился сделаться профессором, но, чтобы мама была генеральшей, он бросил университет и поступил в департамент. И все-таки, помню, раз у них подслушала сцену, мама сказала ему: „Помни, для меня ты вечный Чижиков!“»

Но было ли это на самом деле, утверждать не возьмется никто. Тем и коварен автобиографический роман, что реконструировать по нему события реальной жизни чрезвычайно сложно — слишком перемешаны здесь фантазия и вымысел. В «Кащеевой цепи» Инна Ростовцева, прототипом которой была Варвара Петровна, появляется в судьбе Алпатова в качестве назначенной партией невесты (как ее к марксистам занесло, неясно совершенно) на тюремном свидании, молодые не знают, о чем говорить, и только в самом конце свидания таинственная девица намекает жениху на скорое освобождение и обещает следующую встречу за границей, куда едет учиться. Лица ее он не видит — оно остается под густой вуалью, и на протяжении всего романа образ этой женщины остается практически нераскрытым.

Вообще, как мне кажется, писать женщин, по крайней мере в своей беллетристике, Пришвин не умел и, похоже, даже к этому не стремился. То же самое относится и к истории любви:

«Я никогда не могу описать свой роман, самую его суть… Я не могу взять море, но я могу подобрать самоцветный камешек и берегу его. Я не могу погрузиться в бездну вулкана. Но я могу собрать пемзу и остывшую лаву».

И все же из дневников ранних лет и писем обоих влюбленных встает очень любопытный и вполне ощутимый образ.

Знакомство с Варварой Петровной Измалковой произошло ни в какой не в тюрьме, а благодаря пришвинской приятельнице Анне Ивановне (?) Глотовой, замужней даме, которая переживала в ту пору тяжелую драму в личной жизни, уходила и возвращалась к мужу, и немолодой студент играл роль посредника в отношениях между супругами. Она приятельствовала с Варей, а само действие происходило в каком-то парижском пансионе. Двое земляков непринужденно беседовали на родном языке, на столе стояли в вазе красные цветы. Пришвин потихоньку оторвал большой лепесток и положил девушке на колени…

Однако дальше целомудренного жеста их отношения не пошли. Они посещали вместе театр, много говорили, и Варвара Петровна признавалась, что не смогла бы жить в России среди мужиков (к чему готовился Пришвин), он приводил в ответ умозрительные доводы, потом провожал домой, философствовал, рассуждал о Канте, а однажды сделал ей замечание, когда в конке оказался усталый потный рабочий и дамы, зажав носы, демонстративно вышли на площадку.

— Даже если б я был аристократом, то не позволил бы себе так оскорблять рабочего.

— Я не думала, что вы такой глубокий, — ответила она, смутившись и покраснев.

И в этот момент он понял, как сильно любит ее.

Отчего они расстались? Если верить роману, Инна хотела от Алпатова положения в обществе, за которым он и отправляется в Петербург, где знакомится с ее отцом, урожденным Чижиковым, а потом получает от девушки решительное письмо, выдержанное в телеграфном, отрывистом стиле:

«Слишком уважаю, чтобы отдаться жалости. Прошу, не пишите больше. Я теперь все разглядела, все поняла: мы говорим на разных языках, нам не по пути. В этот раз твердо и решительно говорю: нет».

Так было в романе. Из пришвинских же дневниковых записей история получается иная. Девушка нашла что-то обидное в одной из его записок, они объяснились, целовались, но наутро она пришла к нему и дала письмо, где было написано, что не любит его, хотя лицо ее выражало иное. В тот же вечер он уехал в Лейпциг и через день получил письмо из Парижа, бросился туда: Люксембургский сад, пароход на Сене, Булонский лес и наконец расставание на каком-то кладбище.

«Она мне сказала тогда, я люблю не ее. А между тем я не оставляю ее до сих пор. Не помню ее земного лица, но что-то люблю. Да кто же она?..

К той, которую я когда-то любил, я предъявил какие-то требования, которых она не могла выполнить. Мне не хотелось, я не мог унизить ее животным чувством. Я хотел найти в ней то высшее, себя, в чем бы я мог возвратиться к себе первоначальному. В этом и было мое безумие. Ей хотелось обыкновенного мужа. Она мне представилась двойною. Она сама мне говорила об этом:

— Поймите, что в действительности я одна, а та другая есть случайность. Это то лучшее, что останется с вами всегда, что вы от меня отняли».

Варваре Петровне было явно неуютно в обществе этого странного молодого человека, она не понимала, чего он от нее хочет, томилась, пугалась и наконец решилась сказать последнее «нет».

Он вернулся в Россию, с горя сошелся с другой женщиной, стал отцом, ребенок умер, но и после всего пережитого Пришвин не забывал Варвару Петровну, и несколько лет спустя, когда был уже фактически женат, неожиданно получил от нее письмо, в котором она сообщала о своем приезде в Петербург и назначала свидание. Ему было откуда-то известно, что она собиралась выйти замуж за профессора в Берлине, но в последний момент передумала и профессору отказала.

Все могло решиться в одночасье…

Но судьбе не было угодно, чтобы Михаил и Варвара встретились. Несчастный возлюбленный, словно старый и рассеянный профессор, перепутал день встречи и явился на вокзал сутки спустя назначенного свидания. Разгневанная Варвара Петровна уехала навсегда.

«Что было бы, если бы я сошелся с этой женщиной. Непременное несчастье: разрыв, ряд глупостей. Но если бы (что было бы чудо) мы устроились… да нет, мы бы не устроились».

Он ее очень любил. Все, что ни было важного в пришвинской жизни, второстепенно по сравнению с историей этой любви, а вернее, берет из нее начало и к ней возвращается: и литература, и секты, и декаденты, и революция, и охота, и скитания по стране, и несчастная семейная жизнь.

В тридцатые годы в ернических и одновременно серьезных размышлениях о загробной жизни Пришвин написал с невероятной тоской, как проходит без любви его жизнь:

«Только вот одна невеста моя, с ней бы я встретился, я бы все отдал за это, я готов до конца жизни на железной сковороде прыгать или мерзнуть, лишь бы знать, что на том свете с ней встречусь и обнимусь».

Она не принесла ему мужского счастья (если только есть такое понятие в противовес счастью женскому), даже не так — он не захотел это счастье взять, она-то была готова его отдать, но вместо того разбудила в нем поэта, и он проклинал и благословлял судьбу одновременно за то, что так произошло, — вот еще одна причина вечной пришвинской раздвоенности и противоречивости и такое страстное стремление к цельности.

Уже будучи пожилым человеком, вспоминая свою жизнь и подводя некоторые итоги, Пришвин записал в Дневнике:

«Голос „прозевал“ говорил мне о девушке, которая откинулась в кресле, закрыла глаза, вдруг вспыхнула и прошептала: „За такое чувство можно все отдать“. А я ей читал в это время с бумажки исповедь своей любви к ней, все видел и почему-то не смел. И так прозевал я, пропустил навсегда единственную, предоставленную мне минуту блаженства в жизни самой по себе. Так было назначено мне — променять жизнь свою на бумажку».

В 1921 году Измалкова работала переводчицей в издательстве «Всемирная литература», основанном Горьким, куда могли привести ее либо К. Чуковский, либо Е. Замятин, либо Н. Гумилев, известные склонностью к молодым красивым женщинам.

В Петербурге-Ленинграде она прожила как минимум до 1934 года, работая после упразднения «Всемирной литературы» преподавателем Ленинградского химико-технологического института имени Ленсовета, после чего следы ее теряются…

Но именно благодаря любви к Измалковой родился писатель:

«Разглядывая фигурки в заваленном снегом лесу, вспоминал, как в молодости Она исчезла и на место ее в открытую рану как лекарство стали входить звуки русской речи и природы. Она была моей мечтой, на действительную же девушку я не обращал никакого внимания. И после понял, что потому-то она и исчезла, что эту плоть моей мечты я оставлял без вниманья. Зато я стал глядеть вокруг себя с родственным вниманием, стал собирать дом свой в самом широком смысле слова».

Но прежде нашему герою нужно было преодолеть еще одно испытание, которое одни люди проходят легко и незаметно, а другие чудовищно тяжело.

Пришвин был из породы вторых — из тех, кого, как правило, и вербует искусство.

«Любовь была задержкой половому чувству (на Прекрасной Даме нельзя жениться!)».