***

В тот день, когда Корней Иванович на территории Дома творчества писал на полях фотографии «с пламенной любовью», в тот же день подошла к нему женщина, умоляя послушать ее стихи для детей. Я, признаться, обмерла, увидев в ее руках множество машинописных страниц. Чужая рукопись для писателя — это как направленное на него дуло орудия,— так или примерно так сказано в «Драме» Чехова... Но Корней Иванович не дрогнул, не уклонился. Не стал бормотать, что, мол, когда-нибудь в другой раз. Нет. Тут он от человека не отделывался. Стал слушать. Не поэма ли это была? Дама читала долго, однообразность ритма меня укачивала, я уже ничего не воспринимала, думала лишь о том, как бы сбежать, не обидев читающую... На мое счастье, запросилась домой Марина, правнучка Корнея Ивановича, чей юный возраст (три года) позволял ей говорить вслух все, что приходило в голову. Я тут же вскочила, выразив горячее желание отвести ребенка домой. И отвела, благодаря судьбу за этот удачный предлог... Однако все же за Корнеем Ивановичем вернулась. И попала уже на конец его речи. Держа рукопись в руках, он высказывал свои соображения об услышанном. Говорил о том, что должно быть в стихах для детей и чего там быть не должно, говорил о форме стиха, о рифмах, о ритме, и я пожалела, что уходила, а позже пожалела, что не записала того, что удалось услышать...

Как-то в моем присутствии к Корнею Ивановичу приехал один поэт, с тем, чтобы почитать свои новые стихи...

Я любила наблюдать за Корнеем Ивановичем, когда он кого-нибудь слушал... Услыхав что-то удачное, ему понравившееся, Чуковский, радуясь, оглядывал присутствующих, приглашая их разделить его восхищение. Если ему что-то не нравилось, темнел лицом, ни на кого не глядел... Я не знала другого человека, который умел бы так остро и мгновенно на все реагировать и так страдать — вероятно, почти физически — от фальши и пошлости.

В эти минуты я думала о том что этот старый человек, сидящий сейчас на своем уже постеленном на ночь диване, давно не ездит в Москву, дом свой покидает лишь для прогулок или для санатория в Барвихе, но ничто из того, что в столице делается, мимо Чуковского не проходит. К нему все несут сюда. И нет в Москве литературно одаренного человека, не побывавшего в этой комнате. Люди, в которых Корней Иванович видел талант, казались ему и добрыми, и красивыми... Очень помню, как он сказал мне про одного поэта, только что прочитавшего свои стихи: «Красивый он, правда? Вам не кажется?» Мне не казалось, ибо красивым поэт не был... Литературные похвалы Корнея Ивановича были щедры, однако это не были бездумно разбрасываемые «душеньки», «обожаемые» и «драгоценные». Нет. Тут Корней Иванович думал, что говорил, тут не лукавил, но увлекающаяся его натура не знала удержу... Он говорил: «Старик Чуковский вас заметил и, в гроб сходя, благословил!» Он восклицал в наивысший момент увлечения: «Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь!» Я уже говорила о том жадном любопытстве, которое Чуковский испытывал к людям. Ему — если употребить тут английское выражение — всегда надо было понять: что заставляет человека тикать? Бывало и так: стоило Корнею Ивановичу понять, какими пружинами вызвано тиканье, как интерес к данному индивиду пропадал... Увлекшись человеком, Корней Иванович внезапно, без ощутимой причины, к нему охладевал. Эмоциональные люди ведут себя так в молодости, очаровываясь и разочаровываясь. Чуковский остался таким навсегда.

Еще в 1934 году, работая в издательстве «Academia», А. А. Реформатский послал Чуковскому запрос о некоторых случаях орфографии Некрасова и получил от Корнея Ивановича немедленный и подробный ответ. Переписка их затем возобновилась в шестидесятые годы. Знакомство, таким образом, было заочное. Впервые они встретились в ноябре 1962 года. Кроме А. А. Реформатского я в тот день везла в Переделкино двух молодых языковедов, с которыми Корней Иванович затеял телепередачу о русском языке. В то время он также работал над книгой «Живой, как жизнь» и ему требовалась помощь лингвистов. Погода была хмурая, с морозцем, с поземкой, приехали мы к часу дня, были кормлены чудесными пирожками, угощены и водкой. Корней Иванович дал в ранней юности зарок не брать в рот спиртного, и если эту мальчишескую клятву когда-нибудь и нарушал, то не на моей памяти. Однако для гостей в его доме спиртные напитки водились...

Александр Александрович знал, что Чуковский не утратил ни ясности разума, ни яркой своей талантливости. Но ведь человеку восемьдесят лет. Возраст почтенный. Умен, талантлив, остер, работоспособен — это известно, а все же, все же... Воображать себе старца в кресле, как воображала когда-то я, Александр Александрович не мог: был подготовлен моими же рассказами. Но, конечно, того, что ему предстояло увидеть, не ожидал. Этого никто никогда не ожидал.

Вот мы все сидим наверху, в кабинете, идет ученая беседа (я в ней по невежеству участия не принимаю, лишь слушаю). Реформатский что-то уронил и нагнулся было, но уроненная вещь уже в руках Корнея Ивановича, успевшего и вскочить, и подбежать, и наклониться, он подает ее с низким поклоном Александру Александровичу, изумленному, смущенному, а главное — восхищенному. Разговор о деле продолжается, и вот Александр Александрович сказал что-то важное, могущее помочь Корнею Ивановичу в его работе, и тот уже стоит на коленях, благодаря, отвешивая земные поклоны, и общий смех, и новое восторженное смущение Александра Александровича... Затем был веселый спектакль с оксфордской мантией и шапочкой— тем летом Корней Иванович ездил в Англию, где был удостоен степени доктора Оксфордского университета... Облачившись в мантию, Корней Иванович изображал нам оксфордскую церемонию, цитировал по памяти адрес, который читали ему и в котором ему было дано шутливое звание «Корнелиус аткве Крокодилиус»... (До чего мне понравился этот «Крокодилиус!». То, что оксфордские ученые не окаменели во время торжественной церемонии, позволили себе шутки в торжественном адресе, говорило об их высокой цивилизованности, и это было совершенно в духе самого Корнея Ивановича!) Еще было рассказано о шагах. Их надо было десять сделать виновнику торжества, но церемониймейстер, увидев длину Чуковских ног, сократил число шагов до восьми... «Итак, па де дис заменили на па д'юит!» — весело заметил Александр Александрович... А Чуковский, изображая нам все это, двигался, вертелся, склонялся, разгибался с резиновой гибкостью — это восьмидесятилетний? Да на такое не каждый пятидесятилетний способен! Я вспомнила данное мне представление с прыганьем на скамейки в мой первый приезд и видела, что Александр Александрович так же покорен и изумлен, как была покорена и изумлена я...

Через два дня пришло письмо от Корнея Ивановича, датированное тем днем, когда мы его посетили, — 18 ноября... Он писал, что после нашего отъезда к нему приехали из города гости и он читал им вслух мои новые пародии: «...слышали бы вы, какой хохот стоял в моей комнате... Пародии густые и терпкие, в каждом слове ненависть к пошлячеству...» В конце письма было сказано: «Сегодняшний визит ко мне Александра Александровича был истинным благодеянием».

Итак, весь тот день у него были гости. С языковедами Корней Иванович работал, затем их развлекал. Веселил и следующих гостей. После этого у него хватило сил писать письмо. Никакой срочности в этом не было. Письмо можно было написать завтра, а можно было вообще не писать. Но нет, Чуковскому хотелось тут же, не откладывая, порадовать автора (хохотали!) и порадовать Реформатского — визит его принес пользу.

На это письмо не я, к стыду своему, отозвалась, а Александр Александрович:

«Спасибо за прием 18 ноября. Великолепно! Сплендид! Феерично! Ваши доспехи и на «па де дис» и «па д'юит» при индокторации в Оксфорде — незабываемы. А пирожки-то!!! Ищу формулу касательно того, как «звуки светятся» и как «краски звучат» (об этом просил Корней Иванович).

Вновь последовало длинное письмо Корнея Ивановича, из которого хочу привести несколько строк, касающихся пародий:

«В защиту пародий где-то писал Тынянов о том, что Пародии не оплеуха, а, напротив, комплимент... Из пародий H. И. мне очень понравились на Леонова и Паустовского. Кстати, знает ли Н. И. пародию Зощенки на меня? Пародия была так убийственна, что я должен был начисто отказаться от своей литературной манеры».

Переписка Чуковского и Реформатского продолжалась в характерном для нее делово-шутливом тоне. «Магистре магно, Корнелио аткве Крокодилио иллюстриссимо!» —так обращался А. А. к Корнею Ивановичу, благодаря его за присылку книги «Высокое искусство», восхищаясь многими страницами этой книги, но и делая замечания по поводу неточностей... «Польщен вашим благосклонным отзывом о моей неуклюжей книжке»,— отзывается Корней Иванович и обещает в следующем издании исправить неточности...

Летом, кажется, 1963 года я вновь повезла в гости к Корнею Ивановичу А. А. Реформатского и двух молодых лингвистов. Подробности этого визита памятью не удержаны, помню лишь, что за обедом на веранде много шутили и смеялись, а потом все вместе отравились гулять, и во время этой прогулки (мы с Корнеем Ивановичем шли впереди, а Александр Александрович с языковедами за нами), Чуковский сказал мне: «Вы заметили, как Митя смотрел на А. А.? Глаз не сводил. Он таких веселых людей до сих пор только в театре видел!» А позже на мои слова о том, что я люблю лингвистическую молодежь из окружения Реформатского и эта среда мне милее среды писательской, ответил: «Понимаю. Писатели могут жить не думая, а эти — не могут!»

По запискам Александра Александровича я вижу, что в последний раз он был в Переделкине 1 августа 1965 года. Мы вновь обедали у Корнея Ивановича, провели с ним несколько приятных часов. «Был Корней Иванович оживлен, остроумен, сыпал воспоминаниями из разных времен»,— записал А. А. Если б не эти записи, я бы сегодня не вспомнила, о чем рассказывал Корней Иванович... А рассказывал он о Шаляпине, о Бунине, об А. Н. Тихонове (Сереброве), о Репине, о жене его Нордман-Северовой, о Мейерхольде... Записано еще и вот что; «Ходили за Н. К. Гудзием в Дом творчества, потом сидели у Чуковского, пережидая дождь, и была нам показана целая выставка книг... Был разговор о том, как я ужаснулся, поняв, что я уже старше Римского-Корсакова, такого «патриарха», а Корней Иванович сказал: «Ничего, А. А., я тоже уже старше Льва Толстого!»

Ну, а что помню я о том августовском с ливнями дне? Помню, как добр, ласков, радушен был Корней Иванович, как мы втроем отправились за Гудзием в Дом творчества и затем какое-то время сидели там на балконе: А. А. беседовал с Николаем Каллиниковичем, я — с Корнеем Ивановичем... Затем мы с А. А. собрались уезжать, пошли к машине, стоявшей во дворе у дома Чуковского, Гудзий пошел нас проводить, и едва мы вошли во двор, как грянул ливень, и мы не уехали, еще сколько-то времени провели у Корнея Ивановича, в кабинете его, там-то он и показывал нам «целую выставку книг»... И вдруг заметил задумчиво, как бы с самим собой говоря: «Дождь-то зарядил. Теперь они долго не уйдут!» И светло нам всем улыбнулся: шучу, дескать, шучу! И боязнь наскучить этому человеку, быть в тягость, усыпленная было его радушием и веселостью, мгновенно проснулась во мне, я стала торопить Александра Александровича: едем, едем, бог с ним, с дождем. А. А., наслаждавшийся обществом Чуковского и Гудзия, был удивлен моей настойчивостью: здесь так хорошо, чего ей не сидится?

А потом наступила полоса смертей. В октябре умер Николай Каллиникович Гудзий. Четвертого ноября скоропостижно скончался Николай Корнеевич Чуковский. В декабре умерла моя мать. В марте — Ахматова. Корней Иванович, потрясенный смертью сына, какое-то время провел в больнице, и сейчас мне не вспомнить, когда после того августовского визита я увидела его в следующий раз. Но дата, его рукой написанная на третьем томе сочинений, говорит о том, что я была в Переделкине в 1966 году и снова в августе. В этот том входила работа «Живой, как жизнь» — вот почему книга дарилась Александру Александровичу. Надпись на книге Чуковский делал при мне, сидя за своим столом и тешась тем, что каждую строчку писал» фломастером другого цвета: зеленым, синим, красным... С обычной щедростью своих дарственных надписей Корней Иванович вывел на титульном листе: «С благоговением...»

Видимо, фломастеры тогда у нас только появились, Корней Иванович и письма в то время ими писал, и тоже разноцветными строчками. А писем он писал множество. Наш век не эпистолярный век, и сегодня, по-моему, уже никто не пишет писем. Разучились. Всем лень. Все делают вид, что безумно заняты... Как каждый литератор, выпустивший книжку, я дарю ее друзьям, посылаю знакомым. Вскоре возникает ощущение, что книга брошена в пропacть: не то чтобы письма, телефонного звонка — и того нет! Но я и сама, бывало, за присланную мне книгу не благодарила вовремя, знаю за собой этот грех и в других бросить камня не смею. Занятостью, однако, себя не оправдывала, понимала: просто было лень сделать над собой усилие. Обычная распущенность. Обычная невежливость, за которой равнодушие к ближнему.

Я не знаю никого, кто работал бы так, как работал Чуковский. И никого, кто с большим правом, чем он, в его годы, мог бы ссылаться на усталость. Но именно Чуковский всегда отзывался на посланные ему письма и книги. И не просто отзывался: спасибо, дескать, получил, когда-нибудь прочитаю... Нет, Корней Иванович даримые ему книги читал и авторам их подробно сообщал свои соображения. У меня нет знакомого литератора, который не мог бы похвастаться одним, двумя, а то и несколькими письмами Чуковского. Чем объяснить это? Видимо, тем горячим интересом к людям, который был одной из составных частей обаяния Чуковского, и питал его, и во многом был источником сил его.