Владимир Соловьев. Расколотый мир Елены Клепиковой. Портрет соавтора как автора

Позвольте, Клепикова Лена,

Пред Вами преклонить колена.

Иосиф Бродский

Как-то позвонила мне Наташа Шапиро из «Русского базара», с которой мы время от времени ведем душещипательные беседы, а не только по делу, и сказала, что хотела было послать к нам своего сотрудника, чтобы сделал интервью с Леной Клепиковой, постоянным автором и членом редсовета этого нью-йоркского уикли, а потом подумала – не сподручнее ли взять у нее интервью ее мужу и расколоть эту по жизни молчаливую женщину? То есть мне. Сначала я согласился, а потом призадумался. Ведь вся наша совместная жизнь с Еленой Клепиковой – это сплошное интервью, которое мы берем друг у друга, причем многие вопросы до сих пор без ответа. Особенно – мои: не достучаться. Сколько живем вместе, а она так и остается для меня книгой за семью печатями. И чтобы она была молчаливой по жизни? Нет, не скажу. Слово иногда не дает сказать, даже когда я пытаюсь оправдаться. Монологистка, диалоги не по нутру, тем более с несогласным собеседником. Брать у Лены интервью – разве что под пыткой или под гипнозом, но как тогда отличить ложные признания и самонаговоры от истины? Единственный выход – пойти на компромисс и прочесть ее прозу и публицистику вчуже, профессионально, как литкритик.

Убей меня бог, если я понимаю, почему не могу писать о Елене Клепиковой как о писателе на том только основании, что она живет в одной со мной квартире, является моим соавтором по политическим триллерам и аналитическим мемуарам типа этой книги, да еще – по совместительству, всё с бо?льшим трудом совмещая – женой Владимира Соловьева? А если мы с ней разбежимся, а то и вовсе разойдемся, не дай, конечно, бог – тогда табу будет снято? Я столько раз – под именами вымышленных персонажей, а в исповедальной прозе и под ее собственным именем – писал о ней как о жене, как о женщине, как о любовнице, как о человеке, накатил на нее, верно, кучу компры (смотря как посмотреть), так отточил об нее свое перо прозаика и мемуариста, то в самом деле почему – равновесия и справедливости ради – не дать, наконец, слово литкритику, коим я, будучи в литературе многостаночником, тоже являюсь, и написать о Клепиковой вчуже, со стороны, будто и не знаком лично, а токмо по эссе и художке? Есть даже такая теория, что писателя лучше знать по его произведениям, а не лично. В моем случае, никуда не денешься – я знаю Лену лично и как писателя. Предположим, два разных человека под одним именем. Даже не родственники – однофамильцы. Даже не однофамильцы – Клепикова & Соловьев.

Что ж – рискну. Тем более, есть прецеденты – Герцен, Мариенгоф. Вот и здесь, в США, на наших партийных конвенциях супруги представляют кандидатов в президенты – в самом деле, кто лучше их знает своих половинов и (потенциально) половин? А Набоков – иной вариант такой вот извращенно-отчужденной любви – его посвящения всех романов Вере? Хотя остраниться полностью вряд ли удастся – будет наигрыш, фальшь. Начну как раз с совместного опыта сочинения кремлевских триллеров. Там есть, конечно, и совместные главы, но в основном сольные, написанные каждым по отдельности. Скажу сразу же: написанные Леной лучше моих, но не это главное. Главное – они написаны иначе, в ином ключе, в другом жанре, на глубине, которая мне и не снилась. Я, правда, писал быстрее, а у нее были проблемы с переводчиком и издателем. По условиям договора, мы сдавали нашу первую американскую книжку – «Юрий Андропов: тайный ход в Кремль» – по главам: сначала Гаю Даниэлсу, нашему переводчику (и другу), потом получали ее обратно, чтобы сверить и отредактировать английский перевод, и только потом забрасывали в «Макмиллан», наше издательство. График был жесткий, книгу надо было сделать по-быстрому – сдать английский вариант в три месяца, чтобы успеть при жизни героя. Бывали дни, когда я не успевал заскочить в сортир – мочевой пузырь, слава богу, был железный.

Так вот, Лена запаздывала со своими кусками – не потому что копуша, а потому что ставила перед собой художественно более сложные задачи. Я занимался политикой, Лена – психологией. И оказалась права: просечь кремлевские интриги только на идеологическом или политическом уровне – невозможно. Коварство, подсидки, слухи, заговоры – чтобы понять механизм интриги, нужен был автор «Макбета», «Короля Лира», «Ричарда III», «Генриха IV», но Шекспира под рукой не было, и за эту адову работу взялась Лена.

Особенно ей удалась глава «Кавказские черновики Андропова». Для того чтобы совершить кремлевский переворот, шефу КГБ Андропову надо было сначала отрепетировать его в кремлевских сатрапиях, и вот он тайно помогает своим субординатам шефу КГБ Азербайджана Гейдару Алиеву и шефу грузинской милиции Эдуарду Шеварднадзе подсидеть своих партийных боссов и занять их места, что потом сделал сам, но уже в масштабах всей империи. Клепикова работала над этой главой именно как прозаик, а не как политолог, потому что на политологическом либо публицистическом уровне интрига ну никак не схватывалась. Когда книга вышла, американские рецензенты на все лады расхваливали нас именно за эту главу, а я чувствовал себя крошкой Цахес, который присваивает чужие достижения.

Так и пошло?: в следующей нашей книге лучшей оказалась написанная Клепиковой глава «Почему в Кремле нет евреев, женщин, москвичей и военных?», а в книге про Ельцина – написанный ею же самостоятельный отсек в духе Плутарха «Принц и нищий: Сравнительные жизнеописания Михаила Горбачева и Бориса Ельцина». Фактически, книга в книге, которую следовало бы издать отдельно, без указания на меня как соавтора. Даже в недавней московской книге про Трампа и американскую электоральную машину у Лены самостоятельная часть «Откуда есть пошел Дональд Трамп». Можно и так сказать: Клепикова добавляет в политологические исследования то, чего ни по жанру, ни по содержанию, ни по сути вроде не требуется, но что вносит в наши политтриллеры живу душу и выделяет их на фоне этой все-таки однодневной, скоропортящейся литературы.

Пару слов об «американе» Елены Клепиковой – ее радиоскриптах и газетных эссе, посвященных Голливуду, американскому ТВ, литературе, масскультуре, искусству, наконец, самой жизни в новой стране обитания и конечно же археологии, одной из российских профессий самой Клепиковой.

Печатались эти эссе и по-английски, но их главный адрес все-таки – слушатели и читатели России либо русскоязычники Америки. Даром, что ли, они составляют две трети ее большой «риполовской» книги «Отсрочка казни» (Москва 2008). Тогда как американским читателям адресованы главным образом «русские» по сюжетам статьи, которые печатались в престижных американских газетах. В одном интервью на вопрос «Почему вы стали журналистом?» Клепикова ответила: «Поневоле». И пояснила:

– По двойной неволе. Я всегда, с позднего детства, воображала себя писателем. Никогда поэтом, только прозаиком. Это была навязчивая жгучая идея. По ряду причин прозаиком на родине я не стала, не успела, хоть и написала пару вещей. Стала литературным критиком. Смею думать – неплохим. Это была первая неволя. В краткий период нашего диссидентства мы с мужем образовали в Москве первое в советской истории независимое информационное агентство «Соловьев – Клепикова-Пресс», наши регулярные бюллетени широко печатались в мировой, главным образом американской печати, а однажды статья про наше пресс-агентство вместе с портретом его основателей появилась на первой странице «Нью-Йорк Таймс». В обратном переводе наши сообщения и комментарии возвращались в Россию по вражьим голосам. Это была первая и довольно опасная вылазка в журналистику. Слава богу, обошлось. Журнализмом всерьез занялась в эмиграции. Статьи в американских газетах и журналах, позднее – в русскоязычной прессе, политологические книги (совместно и опять под нажимом Владимира Соловьева) – это был неплохой, хотя и трудоемкий способ зашибить сперва копейку, потом – большие деньги, а потом (и теперь) – снова копейку. Сладость была в том, что работала (так думалось) все-таки на ниве любимой словесности, по словесному ведомству.

Статьи пишутся не для себя и не в стол, а – на публику. Газета по жанру своему – публичный дом, где читатель выбирает что ему по вкусу и интересу. В газетных статьях – гул диалога, убеждения, скандала, спора. Лучшие из них – мухи-однодневки, но они делают погоду на этот день. Это я к тому, как трудно журналисту, не нашедшему себе читателя. Он обречен на монолог, на онанизм, противоестественный в его профессии.

Не обязательно метить в кумиры читающей публики. Кумирство это дорого обходится – как балерина день-деньской на пуантах. Но любой журналист идет на связь с читателем, прямо заявляет о своих намерениях общаться. Где есть таланты, там есть и поклонники.

Любому газетчику необходима эта смычка с читателем. Без читательской поддержки (плюс, минус – без разницы) он теряет пафос и самоуверенность, совершенно необходимые в его ремесле. И, мне кажется, если журналист намерен жечь сердца «глаголом», то он работает не по своей специальности. Это старинная и даже древняя привилегия поэтов. Изначально, у Пушкина, пламенное витийство относится к пророку, иносказательно – к поэту, но никак не к журналисту.

Не представляю свою жизнь без писательства и журналистики… А пожизненный пенсион – заместо любимой работы – это слишком спокойно, мертво. Ведь спокойный и покойный – одного корня.

Если Россия – в политологических исследованиях либо в мемуарно-художественной прозе Клепиковой – дана глазами нового американца (точнее американки), то Америка, наоборот, – пользуясь словом Набокова, снутри.

Оба эти метода – взгляд издалека и вблизи – объединены в документальном рассказе о Довлатове, который существует в видео– и бумажном вариантах.

По единодушному признанию зрителей и критиков, глава Клепиковой в фильме и в «довлатовских» книгах признана «блестящей».

Появляется Довлатов и в прозе-фикшн Елены Клепиковой – в ее повести рассказах «Невыносимый Набоков» и рассказе «Лебеди Летнего сада», написанных в Нью-Йорке о Ленинграде и составляющих цикл-складень с вымышленным героем Коротыгиным.

Здесь угадывается опять-таки тайный автобиографизм прозы Клепиковой, несмотря на гендерную подмену. Ведь это она – как и ее герой – работала редактором в отделе прозы «Авроры», где и встречалась с питерскими писателями, включая Довлатова и Бродского, и тот даже начал свой заздравный стих: «Позвольте, Клепикова Лена, пред Вами преклонить колена», взятый шутливым эпиграфом к этому эссе. И, понятно, мало кто тогда подозревал в Елене Клепиковой тайную писательскую страсть. Разве что ее муж, но ему в этом очерке пристало больше помалкивать.

Взамен – слово питерскому писателю Илье Штемлеру (из его рецензии в нью-йоркском «Новом русском слове» на публикацию рассказов Клепиковой в петербургском журнале «Нева»):

«Помнится, в моей ранней литературной жизни я был вхож в журнал „Аврора“, редакция которой размещалась на Литейном проспекте. Отделом прозы заведовала миловидная, всегда доброжелательная сероглазая девушка – предмет воздыханий многих молодых писателей. Так вот, эта самая завпрозой Елена Клепикова и ответила сейчас на вопрос – кто такой редактор? Редактор – это не состоявшийся „до поры“ писатель. „До поры!“ Одному, чтобы наступила эта пора, не хватает жизни, другой же становится писателем – как стала им сама Елена Клепикова».

Эти два рассказа вернули меня в петербургскую жизнь андерграунда 60–70-х годов, в ту жизнь, которую я знал по опыту своих друзей писателей-нонконформистов. Что и дает мне право судить о достоверности поведения общего героя обоих рассказов писателя Коротыгина. Изнуренный запойным чтением запрещенного Набокова и завистью к мастерству великого писателя, Коротыгин как бы превращается в его творческую тень…»

Я бы уточнил: не мастерство, а магия, волшебство, не преодолев которые невозможно встать на собственные ноги. С этой сокрушающей любовью и связана критика Набокова – чтобы освободиться от его гипноза, самоутвердиться, стать самим собой.

Относится это и к вымышленному герою Коротыгину, и к вполне реальной Елене Клепиковой. Органично вросший в ткань прозы критический портрет «невыносимого» Набокова – полагаю, лучшее из того, что я читал о нем. С любовью, но без оторопи, восторженно, но трезво и критически.

Сам по себе сюжет «Невыносимого Набокова» – необычен. Преодолев в себе Набокова, Коротыгин пишет собственный роман и даже публикует его, но весьма, мягко говоря, парадоксальным образом: его друг вывозит рукопись за кордон и издает роман под своим именем. И вот уже Коротыгин слушает написанное им по «Голосу Америки». Жертва предательства, Коротыгин настолько верен литературе, что даже такой, извращенный способ связи с читателем его в конце концов устраивает. «А ведь открыт!» – печально ликует Коротыгин. В том-то и дело, что открыт уже скоро четвертый год – пусть и не родным читателем, пусть и без его, Коротыгина, законного авторства, – но какое ему дело, под чьим именно именем шикарно выпевал диктор «Голоса Америки» его собственную прозу». И Коротыгин продолжает посылать своему лжедругу новую прозу. Так сказать, доведенный до абсолюта пушкинский принцип «Служенье муз не терпит суеты». В данном случае служение литературе оказывается выше личного честолюбия.

Повесть «Отсрочка казни», несомненно, самая сильная и увлекательная проза Клепиковой. Композиционно сложное и метафорически насыщенное произведение с двумя местами действия – Нью-Йорк и Ленинград, но последний дан сквозь двойную призму времени: брежневского застоя и сталинского террора. Сюжет второго ретро – скорее ретрофутуро – необычный и сильный: как время опережает реабилитированного концлагерника, который и выжил только благодаря жажде мести следователю-мучителю.

Повесть читаешь не отрываясь, буквально на одном дыхании. Чему способствует точная сюжетная разработка с элементами детектива. Там действует эдакий постаревший Раскольников – Саня Петров, попавший в эмиграцию и одержимый идеей мести, которую таинственно и жутко осуществляет, тогда как другой персонаж этой повести ее проваливает, губя себя. Страшная месть – как единственное средство исцеления и спасения жертвы.

В иммиграции, в чуждом ему со всех сторон Нью-Йорке, Петров держится одним Петербургом. Только в его случае это – Ленинград. Не фон, а именно герой, отдельный герой или скорее стихия, пронизавшая всю прозу Клепиковой. В итоге возникает такой лирически пронзительный и сугубо индивидуальный портрет города – оприходованного литературой до упора. Однако Клепикова различает в нем черты и оттенки, не уловленные еще другими фанатами Петербурга. О том, что «закат в Ленинграде предпочитал Офицерскую улицу», что Петербург «уж точно единственный на земле морской порт, что держит свое море на запоре от жителей» и многое, многое – без всякой натяжки – другое. Эти оригинальные черточки и маньеризмы в знакомом, казалось бы, наизусть лице и складе Петербурга возникают, возможно, благодаря прощальному, щемящему, ностальгическому, но и достаточно трезвому, сухоглазому, аналитичному взгляду, что и дало, наверно, повод Ольге Кучкиной в «Комсомолке» написать, что проза Клепиковой не эмоциональна. Что не совсем справедливо и к чему я еще вернусь.

Мало того, отстаивая уникальность и вдохновенность родного города, автор, в лице своего героя Петрова, устраивает очную ставку Петербурга с Нью-Йорком. Побеждает, конечно, и без всяких усилий, колдовской и ни с чем не сравнимый город на Неве – а не на Гудзоне.

Вот еще одна, почти уже драгоценная сейчас, на пейзажном безрыбье нынешней российской прозы, авторская мета Клепиковой – внимание и любовь к природе, тонкий лиризм природных описаний. Тут будет и «окно в шестом этаже, принявшее на себя весь закат», и мыло «Земляничное», пахнущее «именно лесной, обочинной земляникой», и «шершавый лист земляники, когда ягода уже съедена – это был, помнится, колючий, в рубчик, шевиотовый лист, обдирающий губы», и список всех родов и видов облаков, включая «облако, похожее враз на цветочную клумбу». Как тут не помянуть такого облачных дел мастера, как Набоков, – обозначим традицию, от которой открещивается Клепикова, но следует ей, единственная из русских писателей.

Само собой, у Клепиковой-прозаика есть и свои недостатки, которые суть продолжение достоинств. Случаются провалы в композиции, метафорическая и эпитетная густота, сквозь которую приходится пробираться, и порою даже некоторая зашифрованность реальности из-за авторской боязни трюизмов – что угодно, только не называть вещи своими именами! Однажды мы прогуливались в Комсет-парке на Лонг-Айленде, и Лена сказала: «Челобитчики», указывая на стаю щиплющих траву гусей. Вот ведь – если Лена не употребит эту метафору в прозе, гуси так и останутся непоименованными.

Не физическим отсутствием Клепиковой в России, а скорее отсутствием в России литературного процесса как такового можно объяснить, что ее проза, здесь и там издаваемая, не стала событием в культурной жизни страны. Конечно, жаловаться ей грех. Клепикова была номинирована на престижные премии, включая «Национальный бестселлер» и «Премия Белкина». Появились серьезные и весьма положительные рецензии. К примеру, упомянутая статья Ольги Кучкиной в «Комсомольской правде» была вопросительно, но без никакой иронии подзаглавлена: «У Набокова появился наследник?», а ответ содержался в последней фразе: «Талант Елены Клепиковой победил».

Опускаю многочисленные отклики, иногда с очень точными, а не просто лестными для автора характеристиками, типа «литая, скрижальная проза Елены Клепиковой». Однако два эпистолярных отзыва приведу, потому что они принадлежат поэтам – Евгению Евтушенко с его удивительной зоркостью на литературный дар и Зое Межировой, одного из самых утонченных ныне читателей.

Евгений Евтушенко (после телепередачи, где Лена прочла отрывок из «Невыносимого Набокова»):

Меня больше всего поразил кусочек блистательной Лениной прозы о Набокове. Давно не читал в русской прозе ничего равного по насыщенности и артистизму языка, да и по анализу психологии. Лена, по-моему, готова для романа.

Зоя Межирова:

«Дорогая Лена, Ваш день рожденья я отметила прочтением повести „Невыносимый Набоков“ из „Королевского журнала“ и совершенно потрясена абсолютно ослепляющим описанием ее стиля и особенностей. Хочется еще раз перечитать, для своего удовольствия-наслаждения, с карандашом, выписывая. Интересно, что в повести очень мужское ви?дение, мужская мощная лепка. При этом тончайшее чувствование фактуры всего, детально-тончайшее, детально прочувствованное. Описание колонн изумительное: „Такой крутой лёд излучает“ и другое! И об окружении их прекрасно написано: „Колонна улетает – в сизость, сырость, зыбь“. Это Ленинград. Вспоминается „И сырой мороз газет“ Бунина. Конечно, Вы поэт в прозе и даже думаю, что писали когда-то или пишите стихи. Жёсткое, в чем своеобразие, ви?дение – во многом: „Плотные тени налегают на солнечную сторону улицы“ – это поразило своей необычностью, я никогда не думала до того, что тени могут „налегать“, но поняла теперь, что могут! Вы это мне открыли! И опять же энергетическое, «экстрасенсное» прочувствование, как у Володи, но по-другому, пространства (да можно, впрочем, и без кавычек, потому что действительно каждая вещь и явление излучают свою энергетику, только это трудно поймать словом): „Блаженно урчащее чувство убежища-укрытия-угла распускалось в нем“. Или „самый лучший, ребячий возраст утра с ковыляющим светом“ – потрясающе выражено!»

Нью-йоркский еженедельник «Русский базар» писал о «крепкой метафорической прозе высокой пробы и индивидуального чекана». «Новое русское слово»: «Рассказы впечатляют еще и потому, что в них помимо вымышленного героя фигурируют и реальные – тогда еще молодые – Бродский и Довлатов…» О том же – калифорнийский еженедельник «Панорама» – что «реальные Довлатов и Бродский – вместе с сюжетной экстраваганзой – придают крепкой, зрелой талантливой прозе Елены Клепиковой особый, пусть даже несколько фривольный интерес».

Последний довод оспаривала рецензент «Комсомольской правды»:

«Фривольного интереса нет – есть просто интерес…Проза бывшей ленинградки Елены Клепиковой в самом деле весьма любопытна. Прежде всего это не женская проза. Холодный ум, отсутствие всякой эмоциональности, острая наблюдательность, владение словом и стилем выводят ее из разряда женской».

Цитируемая рецензия так и называлась – «Неженская проза».

Соглашаясь, само собой, с высокой оценкой прозы Елены Клепиковой, не могу признать верной ее характеристику. С точностью до наоборот – эта проза держится на высоком эмоциональном напряге, именно на лирической ноте, а потому не нуждается в сентиментальных подпорах. Истинная, глубокая эмоция чурается внешних проявлений, она заявляет себя художественно, стилево, метафорически, как угодно – только не прямоговорением. Когда появились первые фильмы Трюффо и Годара, их тоже поначалу упрекали в недостаточном лиризме, не улавливая нового языка, который принесли в кинематограф представители «Новой волны». Что же касается скальпельного аналитизма Елены Клепиковой, касается ли он поколенческих черт или характеристики литературного письма Набокова, то он не противоречит лиризму, а укрепляет его, возводит на более высокий уровень. Взять того же Достоевского, уроки которого особенно ощутимы в повести Клепиковой «Отсрочка казни» (ее главного героя я уже назвал состарившимся Раскольниковым) – разве глубина философских прозрений уменьшила эмоциональный накал «Братьев Карамазовых» и «Идиота»? Да и само деление прозы на женскую и неженскую достаточно условно: есть проза – и есть непроза. Крепкая, зрелая, сильная проза Клепиковой – не побоюсь сказать – примыкает к высоким образцам русской литературы, а та никогда не разделялась по гендерному признаку.

Я говорю «проза», объединяя под этим именем разножанровые произведения, включая мемуары и даже публицистику. В том и дело, что между фикшн и нон-фикшн у Клепиковой нет демаркационной линии, нет особой разноты – редчайший случай в современной литературе. Появление в ее вымышленных рассказах и повестях вполне реальных Набокова, Бродского, Довлатова, Кушнера, Битова придает прозе Елены Клепиковой пусть не фривольность, но достоверность, автобиографизм и головокружительный сюр – даже там, где автор и рассказчик гендерно различны. С другой стороны, мемуарная проза либо документальные вкрапления о Довлатове, Бродском, Битове, Евтушенко несут индивидуальное, именно художественное тавро автора – в языке, в стиле, в приемах, в метафорах, аналогичных тому, который заявлен – и проявлен – в «чистой» прозе, прозе-фикшн, прозе как таковой. На примере Довлатова Елена Клепикова показала трагизм судьбы писателя без читателя, который пришел к нему только посмертно – вместе со славой.

Уж коли об том зашла речь, то Клепиковой не только в документальной, но и в вымышленной прозе удается с удивительной глубиной и психологической тонкостью передать этот трагический раскол русской культуры последней четверти прошлого века даже в тех случаях, когда ее герои безвыездно живут в России, а тем более когда они оказываются в культурной диаспоре. Пользуясь заезженным выражением Генриха Гейне, трещина мира проходит сквозь сердца ее героев – реальных и вымышленных.

Даже в портрете самого вроде бы удачливого представителя этой генерации русской культуры Иосифа Бродского, образ которого мелькает в ее рассказах, повестях и воспоминаниях, Клепикова удачно избегает аллилуйщины и амикошонства, давая портрет беспристрастный, сложный и противоречивый, с взлетами и падениями – как творческого, так и морального порядка. Лена хорошо его знала еще с питерских времен, дружила, а однажды даже – прошу прощения за пикантную подробность – тот ее, пьяненькую, приводил в чувство на февральском снегу в нашем дворе на 2-й Красноармейской, а потом, отстранив мужа и других добровольцев, тащил на руках на крутой четвертый этаж – это с его-то сердцем! – о чем Лене известно с моих и других гостей слов. Время от времени я ей советовал назвать мемуар про Бродского: «Он носил меня на руках», хоть это и случилось всего один раз. Насколько я знаю. А что, неслабо – я о названии. А как насчет чувства вины? В конце концов, Лена послушалась своего мужа, что с ней случается крайне редко, и так и озаглавила главку своего мемуара о Бродском.

Шутки шутками, но портретный жанр – это то, чем Клепикова владеет виртуозно. Реальные персонажи вылеплены автором именно с художественной убедительностью, во всей их сложности и амбивалентности.

Еще раз слово критику «Комсомольской правды»:

«Эти расчеты с ближними, отлично написанные, приобретают другой оттенок, когда наступает время расчета с самым ближним – собой. В повести „Очень жаль“ действует так же холодно и великолепно выписанная противная и несчастная десятилетняя девочка Саша. Ее отношения с отцом, психом и пьяницей, делают убедительной догадку о чисто биографической детали. И вдруг – несколько финальных строк, неожиданное откровение ничуть не лирического автора: „Так и идет она в моей памяти, жалкая, много о себе думающая девчонка, сокровище мое, несчастье-счастье, пустое обещанье мне“.

Кто так свидетельствует о себе, имеет право на свидетельство о других. На равных».

У Клепиковой-прозаика цепкий взгляд и точное слово. Не только литературные персонажи, но и время дано ею емко и полно – в щемяще-узнаваемых деталях и в концептуальной сути. Ее тексты тесно сцеплены между собой, психологически, семантически и метафорически перенасыщены, это как бы эссенция в чистом виде. Другому бы этих сердечных и визуальных замет хватило на пару-тройку объемных томов. Вспоминаю четверостишие Фета на книжку Тютчева:

Но муза, правду соблюдая,

Глядит – и на весах у ней

Вот эта книжка небольшая

Томов премногих тяжелей.

С той только поправкой, что у Елены Клепиковой уже достаточно книг, включая эту, и они отнюдь не легковесны – ни в прямом, ни в переносном смысле.