Алма-Ата

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Алма-Ата

Прибыв на станцию Алма-Ата, я зашел в транспортное отделение милиции и попросил соединить меня по телефону с наркомом внутренних дел Казахстана С.Ф.Реденсом. Узнав, что я приехал и сижу на вокзале, Станислав Францевич отругал меня за то, что я не дал телеграммы, и сказал, что сейчас же отправляет за мной машину. Через 10–15 минут за мной приехали знакомый мне по Иванову Викторов, незадолго до моего приезда получивший назначение на должность начальника 3-го отдела УГБ Казахской ССР, и секретарь Реденса Козин. Пока мы ехали с вокзала, для меня успели забронировать номер в единственной тогда в Алма-Ате гостинице, где я оставил чемодан и отправился к Реденсу.

Станислав Францевич был искренне рад моему приезду, держал себя со мною так же просто, как и прежде, когда я работал у него в 1933 году в Московской области — начальником 6-го отделения. Вглядываясь в его лицо, я радовался, видя его не изменившимся, и гнал от себя мысли о том, что это тот самый Реденс, под руководством которого Радзивиловский с компанией начинал свою страшную работу по уничтожению руководящих партийных и советских работников Москвы и области.

Поговорив с Реденсом, я отправился к начальнику главного управления милиции Казахской ССР Кролю, которого должен был сменить. Еще в Москве я узнал, что его снимали с работы как не справляющегося со своими обязанностями. С Кролем я не был знаком, но слышал о нем как о старом заслуженном большевике, члене партии с 1905 года.

Приехав в главное управление милиции, размещавшееся в трехэтажном старинном доме с какими-то темными лестницами и переходами, я был неприятно поражен запущенностью здания как снаружи, так и внутри. Коридоры и лестницы был заплеваны и замусорены, никаких вахтеров нигде я не встретил, кто угодно мог свободно ходить по всем комнатам и кабинетам управления. У входа в коридоре лежали несколько пьяных, спящих мертвым сном… Войдя в кабинет Кроля, я представился и вручил ему мои документы. Кроль оказался хилым человеком болезненного вида, видимо, очень добрым и душевным. Он выразил удивление и даже обиду, что я сразу с вокзала поехал к Реденсу и не известил его о приезде, чтобы он мог меня встретить.

Я оправдался тем, что Реденса давно знаю, а его, Кроля, не торопился огорчать, понимая, что не очень приятно оказаться в его положении — сдающего дела. Затем, чтобы развеселить его, я рассказал, что в 1919 году, пробираясь через границу из Вильно, занятого белополяками, я имел поручение к нему — Кролю — от виленского подпольщика, писателя Оршанского, но, получив в Утьянах от Эйдукевича другое задание, передал последнему все, что требовалось передать Кролю. И только вот теперь, через 19 лет, наконец увидел его — Кроля…

Мы поговорили с ним об общих знакомых, товарищах по 1919 году. Не помню, в тот же вечер или на другой день я заходил к нему домой, на улицу Фрунзе. Кроль был холостяком и жил в маленьком одноэтажном особнячке совершенно один. Какая-то пожилая женщина приходила к нему делать уборку и готовить, но тем не менее в домике был ужасный беспорядок и неприятный запах, так как Кроль держал в квартире трех кошек, которых очень любил.

Почувствовав ко мне расположение, Кроль сказал, что ожидает ареста, поскольку слышал, что на отозванного в Москву и, по имеющимся у него сведениям, уже арестованного там бывшего наркомвнудела Казахской ССР Залина собран большой компрометирующий материал, а он с Залиным проработал здесь довольно большой период. Я попытался разуверить его, но известие об аресте Залина, которого я знал с самой лучшей стороны, огорчило меня.

Дня через два Кроль должен был уезжать в Москву для получения нового назначения. В день его отъезда я собрал руководящий оперативный состав и обратился ко всем товарищам с просьбой — вместе со мною проводить заслуженного старого революционера, проработавшего здесь долгое время. Одновременно я приказал начальнику железнодорожной милиции выставить на перроне почетный караул на проводах Кроля. В результате собралось довольно много народа.

Старик, не ожидавший таких проводов, растроганно прощался с бывшими сослуживцами, а когда дошла очередь до меня, крепко расцеловался со мною и не мог сдержать слез.

В купе международного вагона, забронированное для Кроля, внесли его любимых кошек в каких-то корзинках или коробках, и поезд тронулся.

Узнав о проводах, устроенных мною Кролю, Реденс с неудовольствием заявил, что незачем было это делать. Видимо, он предвидел или точно знал о грозящем Кролю аресте.

Тем не менее я был доволен, что на прощание доставил старому большевику хоть несколько приятных минут. (Опасения, высказанные Кролем, оправдались. Вскоре после приезда в Москву он был арестован и, видимо, расстрелян или погиб где-нибудь в лагере.)

Чуть ли не на следующий день после моего прибытия в Алма-Ату Реденс повез меня представлять первому секретарю ЦК Казахстана Леону Исаевичу Мирзояну, председателю Совнаркома Исаеву и ряду других руководящих работников республики.

Я обратился к Мирзояну с просьбой помочь с кадрами, и, хотя он сначала огрызнулся, сказав, что «не обязан быть нянькой у милиции», все же ЦК Казахстана был мобилизован ряд членов партии и комсомольцев для укрепления органов милиции.

В Алма-Ате я встретил некоторых старых сослуживцев. Нашлись знакомые и среди моих подчиненных по линии милиции.

С большой радостью встретились мы в Алма-Ате с корреспондентом «Правды» Александром Дмитриевичем Козловым, с которым подружились еще в Иванове, где он был в том же амплуа. Козлов познакомил меня с корреспондентом «Известий» Семеновкером, и оба стали постоянными моими спутниками и гостями в свободные вечера и выходные дни — сначала в гостинице, а затем, когда приехала моя семья, в маленьком особнячке на улице Фрунзе.

Положение с уголовной преступностью в Казахстане было таким же тяжелым, как к моему приезду в Иванове или в Новосибирске. Как в управлении, так и на местах накопилось огромное количество нераскрытых дел по убийствам, вооруженным грабежам и квалифицированным кражам. Это тяжелое положение частично объяснялось тем, что на территории Казахстана находился огромный Карагандинский лагерь и такие же лагеря были расположены в граничащих с Казахстаном Новосибирской и Алтайской областях. В те годы уголовники довольно часто совершали массовые побеги, а поскольку в Алма-Ате в то время не было паспортного режима, большинство уголовного элемента оседали в столице Казахстана.

Как в свое время в Ивановской области, здесь сразу же пришлось принимать чрезвычайные меры. Для усиления работы милиции на всех крупных предприятиях республики начали активно создаваться группы ОСОДМИЛ, которые до этого существовали лишь на бумаге.

По договоренности с прокуратурой был максимально ускорен процесс следствия. Была произведена соответствующая перестановка кадров в уголовном розыске и в ОБХСС. На руководящие оперативные должности были выдвинуты способные молодые работники, а также началась повседневная работа по насаждению соответствующей агентуры, которой, как и к моменту моего приезда в Иваново, в Алма-Ате почти не было.

Аппарат милиции Казахстана был работоспособный, а наркомвнудел Реденс не отвлекал работников милиции на другие дела. Наоборот, помогал чем мог.

Через несколько дней после моего приезда начальник санотдела управления милиции Фролов (прекрасный врач, с большой любовью относящийся к своим обязанностям), докладывая о положении дел, пожаловался, что его подчиненная женщина-врач, член партии (фамилии не помню), наблюдающая за камерами предварительного заключения при главном, а также при всех городских отделениях милиции, несмотря на неоднократные его требования и предложения, бездельничает и не выполняет элементарных правил санитарии и гигиены. Я вызвал при Фролове этого врача, и мы все вместе отправились обследовать состояние тюрем. То, что представилось моим глазам, намного превосходило описания доктора Фролова. В камерах была неописуемая грязь, невыносимая вонь, у многих арестованных была чесотка, многие жаловались на боли в желудке, некоторые арестованные обовшивели и т. п. Аналогичное положение было и в других камерах предварительного заключения в пяти или шести городских отделениях милиции, которые мы в тот день осмотрели. Когда я начал распекать эту женщину-врача, спросив, как она, врач и член партии, могла допустить подобное безобразие, и пригрозил, что отдам ее под суд, она высокомерно заявила:

— Я переживаю здесь третьего начальника, и все были довольны моей работой. А вы хотите создать какой-то рай для «врагов народа» и преступников.

Это ваша работа скорее напоминает действия настоящего врага народа, — оборвал ее я и тут же поручил начальнику отдела кадров составить приказ об ее увольнении и о передаче материала в парторганизацию для разбора ее деятельности. (Проводилось ли это разбирательство, я не проследил, но с этой женщиной мне довелось позднее встретиться при совершенно иных обстоятельствах.)

Поскольку в Алма-Ате, как я уже упомянул, было огромное количество уголовников, ЦК и правительство Казахстана еще до моего приезда ходатайствовали перед ЦК и Совнаркомом СССР о необходимости введения в Алма-Ате паспортного режима. Однако решение этого вопроса затягивалось, и я, ознакомившись с положением дел, специальной докладной описал В. В. Чернышеву катастрофическое положение с преступностью и просил ускорить введение режима.

Вскоре после этого был получен приказ наркомвнудела о введении в Алма-Ате паспортного режима, ответственность за выполнение которого была возложена персонально на меня.

Не знаю, было ли известно инициаторам из ЦК и Совнаркома Казахстана о всех вытекающих из этой меры последствиях. Во всяком случае, я, поддерживая это ходатайство в своей докладной на имя Чернышева, имел в виду очищение города от уголовных элементов. Но оказалось, что большая половина лиц, подлежащих высылке, относилась не к уголовникам, а, увы, к местным специалистам и интеллигенции. Дело в том, что в 1926–27 годах и в более позднее время в Алма-Ату высылали ученых, инженеров, врачей, агрономов и других специалистов, в прошлом судимых на небольшие сроки (3–5 лет) или сосланных на поселение. Почти у всех из них эти сроки давным-давно истекли, но теперь, с вводом паспортного режима, по нелепому указанию свыше требовалось снимать их с насиженных мест и выселять в районные центры.

От этого непродуманного мероприятия страдала вся республика, так как ее столица теряла наиболее видных ученых, город лишался знаменитых профессоров и врачей, прекрасных инженеров-строителей, многие из которых давно были зачислены в штат НКВД или в штаты руководящих органов республики.

Однако делать было нечего. Теперь все мы были обязаны выполнять приказ ЦК и Совнаркома. В течение двух-трех недель мне на подпись приносили огромные списки, сшитые в целые тома, граждан, подлежащих высылке.

На этой почве у меня произошло несколько столкновений с первым секретарем ЦК Казахстана Мирзояном, который требовал не высылать тех или иных ценных работников республиканского аппарата, а я настаивал, чтобы он возбуждал об этом ходатайство перед Москвой, так как сам я не имел полномочий это делать. Аналогичные столкновения происходили и с рядом других руководящих работников республики. Но, конечно, мне приходилось нарушать требования, и я на свой страх и риск вычеркивал из списков не одну сотню фамилий наиболее пожилых врачей, профессоров и инженеров, считая, что будет полезнее, если они останутся в Алма-Ате. Не знаю, не подвергались ли все они высылке после моего ареста, последовавшего месяца через полтора после окончания всех этих дел…

Несколько позднее у меня с Мирзояном произошел конфликт по иному поводу. В газете «Правда» была помещена критическая статья, затрагивающая Мирзояна, под названием, кажется, «На поводу у националистов». Мирзоян узнал об этой статье заранее (в Алма-Ату центральные газеты привозились через сутки или двое) и распорядился запретить продажу этого номера газеты. В связи с этим я выступил на партконференции, обвинив Мирзояна в недопустимых действиях. (Во время пребывания в Алма-Ате меня избрали сначала членом райкома, затем горкома и, наконец, Алма-Атинского обкома партии.) После моего выступления Реденс сделал мне замечание, сказав, что я напрасно выступал с критикой Мирзояна, так как он может сделать из этого вывод, что в НКВД ведется разработка на него.

— А разве такая разработка ведется? — удивился я.

Реденс ответил, что ему дано указание из Москвы подобрать материалы на Мирзояна.

С Реденсом в Алма-Ате у меня с самого начала установились хорошие взаимоотношения, но, несмотря на это, в то время яд недоверия настолько сильно отравил всех нас, что я боялся быть с Реденсом откровенным до конца и старался не заговаривать с ним на темы о проводимых его подчиненными следствиях, арестах и т. п. Сам он также первое время не затрагивал этих вопросов. Интуитивно я чувствовал, что сам Реденс хотя и выполняет приказы Сталина и Ежова, но работает не с полной отдачей.

За три с половиною месяца совместной работы я, присутствуя почти на всех оперативных совещаниях УГБ, не раз был свидетелем того, как Реденс себя вел. Он старался уклониться даже от санкции на арест тех или иных руководящих работников, взваливая эти обязанности на своего заместителя по УГБ Володько.[54]

Вообще в тот период Реденс старался как можно меньше работать, устраивая для себя различного рода проверки и инспекции, чтобы побольше поездить по городу, по пригородам, и постоянно уговаривал меня ехать вместе с ним.

Со своими заместителями Реденс не только не дружил, но я ни разу не видел никого из них у него дома. Кроме меня у него бывали только его секретарь Козин и Викторов.

Переехав из гостиницы в бывшую квартиру Кроля, расположенную рядом с домом Реденса, я распорядился, чтобы мне приносили обед и ужин из нашей столовой. Узнав об этом, Реденс стал настаивать, чтобы я обедал у него. Я старался уклоняться от этих приглашений, чтобы не надоедать, все же довольно часто Станислав Францевич затаскивал меня к себе обедать.

К Викторову я ни в Иванове, ни здесь, в Алма-Ате, никаких симпатий не чувствовал. Наоборот, зная о его участии в самых страшных и грязных делах, инстинктивно держался от него по возможности на отдалении. Он же всегда был со мною подчеркнуто любезен и вежлив, и у меня не было формально никаких оснований считать его своим недоброжелателем. Встречались мы только у Реденса. К себе я его никогда не приглашал и к нему домой никогда не ходил.

Из обрывков разговоров Викторова и других следственных работников НКВД между собой, которые мне приходилось слышать, я знал, что они, так же как и в Иванове, избивают арестованных и добиваются от подследственных нужных им показаний, но открыто об этом не говорилось.

Более того, однажды я своими ушами слышал, как Реденс на оперативном совещании руководящего состава наркомата, где я присутствовал, заявил:

— До меня дошли сведения, что кое-кто из работников отдела Викторова применяет физические методы во время допросов. Предупреждаю, что буду отдавать под суд любого работника за такие дела.

На вопрос одного из присутствующих: «А как же быть с директивой центра, с которой вы нас ознакомили?» (речь, видимо, шла о директиве за подписью Сталина, разрешающей применение физических методов в отношении «врагов народа». О существовании этой директивы я узнал спустя год, находясь под следствием) Реденс сдержанно ответил:

— Если речь пойдет о явных шпионах, то и тогда надо быть очень осторожными в части применения физических методов.

Ни тогда, ни теперь я так и не знаю, для чего Реденс говорил о запрещении физических методов при допросах. Ведь он не мог не знать, что как в Москве, так и здесь, в Алма-Ате, его подчиненные применяли и применяют в отношении подследственных избиения, но, видимо, на всякий случай он публично запрещал физические методы, а может быть, говорил это для собственного успокоения, что, конечно, не мешало его работникам преспокойно продолжать свое грязное дело.

Бывая на оперативных совещаниях у Реденса, я вскоре из докладов работников УГБ услышал, что готовится материал против первого секретаря ЦК Мирзояна, председателя Совнаркома Исаева и ряда других партийных руководящих работников Казахстана. Так же продолжали собирать материал на уже арестованного в Москве бывшего до Реденса наркома — Залина.

Залина (Левина) я помнил с 1919 года, когда он был народным комиссаром труда Литвы и Белоруссии. Я рассказал Реденсу все, что знал о Залине, выразив сомнения в возможности какой-либо виновности его перед партией. Реденс сказал, что Залин попал под сильное влияние Мирзояна и вообще очень либеральничал, распустил весь аппарат.

— Но разве это контрреволюция? — попытался возра зить я.

— Москва рассматривает это именно так и все время требует от меня дополнительные материалы, — поморщившись, объяснил Реденс, показывая тем самым, что ему неприятны мои расспросы.

Позднее, когда я как-то поинтересовался, как же мне вести себя по отношению к Мирзояну и можно ли ему докладывать обо всем, Реденс ответил, что на Мирзояна имеются очень серьезные материалы, и посоветовал «особенно с ним не откровенничать».

Когда я прибыл в Алма-Ату, кажется, так называемая «спецтройка» уже не работала, поэтому основная масса дел на «врагов народа» передавалась в спецколлегию Верховного суда.

Председателем спецколлегии Верховного суда Казахской ССР был бывший работник органов Бурдаков, который в то время проявлял особое рвение в выявлении и уничтожении «врагов народа». Бурдакова Реденс неоднократно характеризовал как карьериста высшей марки. Я несколько раз встречал Бурдакова на партактивах. Это был полный человек с круглым, лоснящимся от жира лицом. Стоило ему встретиться с кем-либо из начальства — Мирзояном, Исаевым, Реденсом или даже со мною, — как он мгновенно начинал кланяться, расшаркиваться, юлить и с подхалимской улыбочкой сыпать лакейскими словечками: «Слушаюсь!», «Так точно!» и т. п. (Спустя полгода, сидя в Бутырской тюрьме в Москве, я столкнулся в одной из камер с группой ответственных работников Казахстана, в числе которых был бывший наркомюст, от которого я узнал многие подробности о зверской деятельности в Алма-Ате Бурдакова. С его слов, Бурдаков за «особые заслуги» в уничтожении лучших казахстанских партийных и советских работников после ареста Реденса был назначен наркомвнуделом Казахстана и взял к себе заместителем бывшего начальника Семипалатинского отдела НКВД Бориса Чиркова. Все доставленные из Казахстана арестованные товарищи рассказывали об ужасных избиениях и пытках, которые применяли к подследственным Бурдаков и Чирков. Впоследствии Бурдаков был «наказан», т. е. переведен на должность начальника управления Воркутинскими лагерями, где, по существу, являлся «наместником», распоряжавшимся жизнью десятков тысяч заключенных коммунистов и беспартийных. Его дальнейшая судьба мне неизвестна.)

Но возвращаюсь к алма-атинскому периоду. Когда был арестован первый заместитель Реденса по НКВД Володько, а вскоре вслед за ним и начальник управления погранохраны (замечательный большевик, прекрасный партийный работник, по национальности латыш, фамилию которого я забыл),[55] Реденс возложил на меня руководство управлением погранохраны. Он также пытался уговорить меня согласиться на должность заместителя наркома по НКВД, но я категорически отказался, говоря, что я очень люблю работу в милиции и ничего героического не вижу в нынешней работе НКВД.

Несмотря на то, что я никогда сам не заводил с Реденсом разговоров на скользкую тему о причинах массовых арестов и о «новых методах» следствия, все же этот разговор несколько раз возникал, и всегда по инициативе Реденса.

Как-то поздно ночью он позвонил мне в кабинет и предложил проехаться по городу. На обратном пути, не доезжая до дома, мы отпустили машину, решив немного прогуляться пешком.

Не знаю уж, что произошло у Реденса в управлении в тот вечер, но он вдруг без всякой связи с разговором, который мы вели в машине, сказал:

Жил бы Феликс Эдмундович, он всех нас перестрелял бы за наши дела.

— За что же? — разыгранно непонимающе спросил я.

— Твое счастье, что ты работаешь в милиции, а каково мне? — произнес Реденс. — Ведь я должен выполнять, по существу, преступные приказы. И хотя я формально запрещаю бить подследственных, тем не менее прекрасно знаю, что мои подчиненные бьют.

Я сказал Реденсу, что в Иванове его «воспитанник» Радзивиловский с компанией тоже с успехом применял новые методы следствия, в результате чего уничтожил большое количество руководящих партийных и государственных работников, в виновности которых я сомневаюсь, хотя большинство из них признались в принадлежности к правотроцкизму.

Когда я произнес фамилию Радзивиловского, Реденс брезгливо поморщился.

— Какой он мой воспитанник? Радзивиловский — вы движенец Агранова, а теперь любимец нового наркома. В прошлом Радзивиловский был способным чекистом, но по натуре — страшный карьерист. Ему приказывают, а он рад стараться. Не остановится даже перед тем, чтобы уничтожить родного отца.

Тогда я рассказал, что Радзивиловский в Иванове не дал меня арестовать, хотя, видимо, кто-то собирал на меня материал. И привел эпизод с Саламатиным, угрожающим мне расстрелом.

— Тебе просто повезло! — заключил Реденс, выслушав меня.

Воспользовавшись тем, что наш разговор зашел на болезненно интересующую меня тему, я спросил Реденса о нашумевшем деле группы наших военачальников во главе с Тухачевским и вспомнил, как Стырне в Иванове заверил меня, что «дело чистое».

— Как же получилось, Станислав Францевич, с Тухачевским и другими военными руководителями? Ведь они признались в шпионаже! Как вы могли «проспать» это дело?

После большой паузы Реденс задумчиво сказал:

— Ну, раз признались, значит, враги. Да и дело их вел центр, а не Московская область. Правда, у меня тогда забрали на следствие «лучших специалистов» во главе с Радзивиловским. — Произнося фамилию последнего, Реденс снова поморщился. — А в общем, давай прекратим говорить на эту невеселую тему. Мы с тобой ничего не знаем.

— Я действительно ничего не знаю, — ответил я, — но вы, как начальник УНКВД Московской области, должны все хорошо знать.

Лучше бы я тоже ничего не знал. И прошу тебя, давай на этом закончим.

Анализируя все эти разговоры с Реденсом в 1938 году сейчас, более тридцати лет спустя, я глубоко убежден, что Станислав Францевич уже тогда отлично понимал, от кого исходила кровавая истерия (так же как знал, что Ежов, к которому он, кстати говоря, относился с неприязнью, являлся только очередным мавром, который, сделав свое кровавое дело, должен будет уступить место другому, выдвинутому хозяином). Но положение Реденса и обстановка того времени обязывали его, да и всех нас ни при каких условиях не называть вещи своими именами и не быть до конца откровенными даже с лучшими друзьями. Я же для Реденса не был близким другом, хотя мы были сравнительно давно знакомы. Он ценил меня как энергичного работника, а я уважал его как хорошего начальника и, кстати, как близкого родственника Сталина, которого я в то время боготворил и слепо верил, что он не знает о том, что творится в органах НКВД.

В середине апреля 1938 года в Алма-Ату приехала моя жена с малышами. Старшему, Мише, шел уже четвертый год, младшему, Вите, исполнилось два года. Мы жили в маленьком домике, окруженном крохотным садиком, на улице Фрунзе, в глубине двора. В двух-трех метрах от нашей терраски проходил забор реденсовского участка. В заборе специально были выломаны две доски, и через это отверстие мы ходили друг к другу в гости, чтобы не обходить вокруг, через улицу.

Жену Реденса — Анну Сергеевну Аллилуеву (младшая ее сестра, Надежда Сергеевна, была женой Сталина) — я знал раньше. В Москве один период (1927–29 годы) я и семья Реденса жили в одном доме в Варсонофьевском переулке, № 4, но подружились мы семьями в короткий алма-атинский период.

Младший сын Реденса Володя был почти ровесником нашему Мише, и они часто играли вместе, старший сын, Леонид, был значительно старше всех: ему было лет девять.

Как и в Иванове, у нас здесь постоянно бывали гости. Мы угощали своих гостей замечательно вкусными алма-атинскими яблоками, а с первых чисел мая — необыкновенно крупной черешней и клубникой. Материальное положение нашей семьи по сравнению с ивановским периодом значительно улучшилось, и мы могли позволять себе то, что ранее было недоступным.

Во второй половине апреля в Алма-Ату приехал бывший начальник одного из отделений угрозыска в Иванове Кондаков. Оформляя в Москве свой перевод, Кондаков получил выделенную для меня Чернышевым автомашину «ЗИС-101». Как только бежевый красавец «ЗИС» (бывший тогда новинкой) появился на улицах Алма-Аты, он вызвал восхищение и зависть всех руководящих работников. Реденс, Мирзоян, Исаев и еще кто-то наперебой предлагали мне поменяться с ними, обещая за «ЗИС» две легковые машины, но я меняться не захотел и очень гордился своей замечательной машиной.

Плохие новости привез мне Кондаков из Иванова.

Он рассказал, что новый начальник УНКВД, прибывший в Иваново после Радзивиловского, Журавлев, производит все новые и новые аресты. Недавно арестовал начальника санчасти милиции доктора Дунаева. Ждет ареста мой земляк, работник НКВД Клебанский, который, встретясь перед отъездом с Кондаковым, высказал ему свои предположения на этот счет. Журавлев вызывает к себе уволенных мною из милиции за взяточничество, пьянство, разложение и нарушение соцзаконности работников, восстанавливает их на работе в милиции, предварительно «помогая» им составлять какие-то показания. По словам Кондакова, в милиции и УНКВД Иванова упорно ходят слухи о том, что Журавлев и его помощники подбирают материалы на меня и что меня, по-видимому, скоро арестуют.

Немедленно после разговора с Кондаковым я пошел к Реденсу и рассказал ему обо всем услышанном, но он успокоил меня, сказав, что не видит никаких оснований для волнений.

— Конечно, «Ежик» творит чудеса, и никто из нас не может быть гарантирован от ареста, — закончил Реденс, — но если никаких дел за тобой нет, можешь быть спокоен.

Несмотря на утешения Реденса, всевозможные страшные мысли невольно лезли в голову, как я ни пытался с утра и до вечера занимать себя работой. Я поделился своими переживаниями с женой, сказав, что, возможно, на меня в Иванове готовится какой-то провокационный материал, но чтобы она знала, если меня арестуют, что я не чувствую за собой никакой вины и никаких проступков против партии и народа никогда не совершал.

Мы с женой погоревали о попавшем в беду добряке и милейшем человеке, друге нашего дома в Иванове докторе Дунаеве. В виновность Александра Федоровича Дунаева невозможно было верить.

Накануне 1 мая Реденс, как обычно, потащил меня вечером «проверять», как город подготовлен к празднованию. Я уже упоминал, что он в тот период старался как можно меньше бывать в управлении. Мы на машине отправились по улицам Алма-Аты, как вдруг в одном окне второго этажа, зарешеченном крупной клеткой, увидели ярко освещенный портрет Сталина, как будто бы смотрящего сквозь решетку. Не хватало только поднятой руки со сжатым кулаком, чтобы получилось полное впечатление известного тогда плаката МОПР «Рот Фронт» об узниках фашизма. Поднявшись на второй этаж, мы увидели какое-то захудалое учреждение. Зарешеченное окно находилось в комнате секретно-шифровального отдела.

— Что же это вы товарища Сталина за решетку посадили? — не повышая голоса, спросил у дежурного Реденс.

Тот вскочил с места, увидев нас в форме НКВД, и растерянно стал что-то бормотать о своем неведении и о том, что он сейчас, мол, составит акт по этому поводу.

— Нет уж, вы, пожалуйста; никакого акта не составляйте. А то он попадет к нам, и придется еще этим делом заниматься. А просто сейчас же снимите с окна портрет, как будто там его никогда и не было, — заключил Реденс, крайне обрадовав дежурного, у которою, по всей видимости, душа уже давно была в пятках.

Когда мы выходили на улицу, я подумал, что, будь вместо Реденса кто-либо из холуев Радзивиловского, Горбача и им подобных, тут уж неминуемо было бы создано «крупное дело» о «дискредитации вождя народов», повлекшее за собою арест руководителей учреждения.

За несколько дней до 1 мая в Алма-Ату прибыла «инкогнито» группа товарищей из ЦК во главе со Скворцовым (кажется, Николаем Александровичем). Как мне сказал Реденс, товарищи из ЦК прибыли специально для проверки собранных материалов о контрреволюционной деятельности Мирзояна и его приближенных и с заданием разгромить группу Мирзояна.

Первого мая 1938 года группа работников НКВД, возглавляемая Реденсом, в которую входил и я, находилась на правительственной трибуне, с которой Мирзоян, Исаев и другие руководители Казахской ССР приветствовали праздничную, расцвеченную самыми яркими красками демонстрацию трудящихся Алма-Аты.

Во многих колоннах трудящиеся Казахстана несли огромные портреты Мирзояна, по размеру большие, чем Сталина. Корреспонденты «Правды» и «Известий» усиленно фотографировали колонны с такими портретами для отправки фотографий в Москву.

Кто-то рассказывал, что Мирзоян якобы сказал альпинистам, покорившим одну из самых высоких горных вершин и предложившим назвать эту вершину «пиком Сталина», что «следующий покоренный пик будет имени Мирзояна».

Жены, Реденса и моя, вместе со всеми четырьмя мальчиками находились на трибуне для гостей. Козлов мимоходом «щелкнул» фотоаппаратом возле них, и эта фотография сохранилась у нас до сих пор.

После демонстрации Реденс предложил поехать за город, и мы, завезя жен с ребятами домой, отправились на прогулку к реке Илие. По дороге в горы мы устроили своеобразные гонки, и мой первоклассный шофер Иванов на новом бежевом «ЗИСе» оказался победителем, обогнав «бьюик» Реденса. Тот страшно ругался нам вслед, призывая на меня и моего шофера всевозможные проклятия, но мы дали газ и запылили им в нос.

Выкупавшись в реке Илие, мы к обеду возвратились в Алма-Ату. У себя в домике я застал Козлова и Семеновкера, которых пригласил обедать. Но только мы собрались сесть за стол, как через дыру в заборе появился Реденс и стал настаивать, чтобы все мы шли обедать к ним. Мы с женой пытались протестовать, говоря, что у нас гости, но Реденс схватил наших ребятишек: Мишу под правую, а Витю под левую руку и, ни слова не говоря, потащил их сквозь дыру в заборе на свою территорию. Ребята дружно заорали, усиленно мотая ногами и руками. Нам и корреспондентам ничего не оставалось, как следовать за Реденсом.

Обед прошел весело и непринужденно. Анна Сергеевна наготовила много очень вкусных блюд. Все немного выпили, корреспонденты острили.

К концу обеда вдруг зазвонил телефон. Реденса соединили с Москвой. Видимо, разговор был заказан заранее. Все мы приумолкли и невольно вслушивались в разговор Реденса в соседней комнате. Поздравляя кого-то с праздником (не называя имени), Реденс сказал, что мы только что пили за его здоровье. Затем собеседник Реденса, видимо, спросил, как идет дело Мирзояна, на что Станислав Францевич ответил: «Сегодня носили на демонстрации его портреты размером в человеческий рост! Приехавшие из Москвы товарищи сами это видели» (имея в виду группу Скворцова). Завершил разговор Реденс сообщением, что «на днях все будет закончено». (Поскольку, как тогда полагалось, мы первый тост пили за Сталина, у меня сначала создалось впечатление, что Реденс говорил со Сталиным, но много лет спустя Анна Сергеевна, бывшая у нас дома, утверждала, что Реденс из Алма-Аты ни разу не говорил по телефону со Сталиным, так как тогда у них уже были испорчены отношения. За Ежова мы не пили, да и Реденс, судя по его высказываниям, явно его недолюбливал, а Ежов, как говорили, побаивался Реденса, как родственника Сталина. Скорее всего, думаю я теперь, Реденс говорил тогда с Кагановичем.)

Через день или два из Москвы поступило решение ЦК за подписью Сталина об освобождении Мирзояна от должности первого секретаря ЦК КП Казахстана. Мирзоян был отозван в распоряжение ЦК ВКП(б). На его место был рекомендован прибывший ранее из Москвы Н. А. Скворцов.

Мирзоян тут же уехал в отдельном вагоне в Москву. От Реденса я узнал, что по дороге в Москву он был арестован.

Поздно вечером, когда мы вдвоем с Реденсом возвращались домой и, отпустив машину, пошли пешком пройтись, Реденс с раздражением сказал:

— Вот арестовали почти всех секретарей ЦК союзных республик, крайкомов и обкомов, многие из которых были хорошими коммунистами, а такую сволочь, как Берия, небось не трогают, так же как не трогают холуев Кагановича и Хрущева.

Я с удивлением взглянул на Реденса, не понимая, чем вызван такой взрыв негодования против Берии, но оказалось, что Реденс хорошо знал Берию по совместной работе в Закавказье. Одно время Реденс был назначен полпредом ОГПУ в Закавказье, а Берия был у него заместителем.

От Реденса же я узнал, что он располагал сведениями о том, что, когда в 1925 или 1927 году в Кутаиси вспыхнуло вооруженное восстание меньшевиков, которое якобы было «блестяще подавлено» Берией, фактически оказалось, что восстание это было инспирировано самим Берией для поднятия своего престижа. Реденс рассказывал, что Сталину докладывали об этом, но он почему-то относился к Берии с особым доверием и ничего плохого о нем слышать не хотел.

Но я снова уклонился от своего повествования. Прошли первомайские праздники. В Алма-Ате тревожные события все нарастали.

Пришла открытка из Красноярска от Феди Чангули, который вскоре после моего отъезда из Иванова получил назначение помощником начальника Управления Красноярскими лагерями. Федя сообщал, что арестован и его везут в Иваново. Просил вмешательства и помощь. Кто-то из сотрудников лагеря или УНКВД взял на себя смелость отправить на мое имя (и, как я узнал позднее, по другим адресам) Федины открытки с этим печальным сообщением. Такую же открытку получил А.В.Викторов, который был очень обеспокоен арестом Чангули, боясь за себя. Встретившись с Викторовым, мы решили позвонить в Москву Радзивиловскому. Тот ответил, что он уже в курсе дел и постарается принять меры для посылки в Иваново из Москвы комиссии для расследования незаконных арестов сотрудников органов новым начальником УНКВД Журавлевым. В конце разговора Радзивиловский заверил нас, что мы можем быть совершенно спокойны.

Примерно 10 мая 1938 года пришло известие из Москвы об аресте 30 апреля двоюродного брата моей жены, студента предпоследнего курса МАИ Олега.

(Впоследствии мы узнали, что поводом к аресту Олега послужила его дружба с детьми арестованного ранее наркомзема Чернова, соседа по даче в Барвихе. «Дело» Олега, по которому он получил 5 лет лагеря, называлось «Осколки». Сам Олег называл это «дело» «бредом сивой кобылы».)

Под впечатлением только что полученного известия об аресте Олега я сел и написал рапорт на имя Ежова, в котором сообщал, что недавно арестован мой товарищ по работе в Иванове Чангули, а теперь двоюродный брат жены — Олег Рейхель и что я могу поручиться за их честность и идейную благонадежность и убедительно прошу тщательнейшим образом разобраться с их делами. Написав рапорт, я тут же отправил его в Москву и только после этого пошел и рассказал обо всем Реденсу.

Реденс стал ругать меня за то, что я, не посоветовавшись с ним, написал этот рапорт Ежову. Он считал, что я допустил огромную неосторожность и глупость, что сейчас не время за кого-то ручаться и что из-за этого рапорта я могу попасть в неприятное положение. Да и вообще он считал, что писать на имя Ежова совершенно бесполезно. Как обычно, когда мы разговаривали вдвоем, Реденс произнес фамилию Ежова с нескрываемой неприязнью. На этот раз он уже не утешал меня тем, что если я ни в чем не виноват, то мне нечего бояться. Он прямо сказал о возможности необоснованного ареста, и я чувствовал, что Реденс говорит со мною почти с полной откровенностью.

— Вот я нарком, — после паузы продолжал Реденс, — член Ревизионной комиссии ЦК партии, депутат Верховного Совета СССР — и не в состоянии противостоять этой грязной буре. Москва все время нажимает и нажимает, и я чувствую, что кончится тем, что и меня самого скоро посадят и расстреляют.

— Но почему же вы, Станислав Францевич, не поставите вопрос перед самим Сталиным? Вы же его родственник, близкий человек.

— Неужели ты не понимаешь, что ставить подобный вопрос перед Иосифом Виссарионовичем — значит, ставить вопрос о нем самом. Разве может Ежов без его санкции арестовывать членов Политбюро и руководящих работников партии?

И, помолчав, добавил:

— Тут дело в том, что Ежов, видимо, так докладывает Сталину, что сам вселяет ему подозрения во всевозможных покушениях и диверсиях, а Сталин верит этому, и раз убедить его никто и ничто не может. Я Иосифа Виссарионовича знаю очень близко. Это человек, не терпящий никаких возражений. А если в его поле зрения попадает умелый подпевала, каким сейчас является Ежов, то уже никакая сила не может остановить этот все нарастающий вал шпиономании. А знаешь, почему я оказался в Казахстане? — вдруг спросил Реденс и продолжал: — Когда в Москве ряд моих подчиненных стали фальсифицировать одно за другим ряд дел, я попытался противостоять этому. Об этом, естественно, немедленно стало известно «наверху»… И вот — я здесь, и, конечно, «убрали» меня из Москвы не без благословения моего шурина.

С болью в сердце слушал я эти рассуждения Реденса, убивающие последнюю теплящуюся у меня надежду на то, что Сталин до конца не знает того, что делается в органах НКВД. И, несмотря на то, что я знал об осведомленности Реденса во всех этих делах, вопреки здравому смыслу я все же и верил и не верил ему.

— Меня не столько удивляют аресты, — сказал я, — сколько признания бывших преданнейших старых большевиков в самых страшных преступлениях против партии. Ведь многие из этих старых революционеров в царской России не жалели своей жизни и шли на верную смерть во имя нашей правды, не сказав ни слова. Почему же они теперь не выносят избиений и признаются в не совершенных ими преступлениях? Или, может быть, я не прав и они действительно совершали эти преступления?

— Чудак ты! — ответил Реденс. — В том-то и секрет, что до революции все мы боролись против царского самодержавия, а сейчас начать борьбу с Ежовым и выше стоящими людьми — это значит нанести удар в спину партии.

И все-таки я тогда еще никак не мог осмыслить всего этого. Не мог понять, какая сила заставляет старых, закаленных в царских тюрьмах и в подполье большевиков признаваться на открытых процессах (или на следствии) в несовершенных преступлениях.

(Много позднее я узнал на своем горьком опыте и из рассказов ряда товарищей по заключению, что не последнюю роль в тогдашнем «следствии» играло лживое заверение следователей в том, что, подписывая клевету на себя и своих сослуживцев и товарищей, арестованный, мол, «помогает» партии. И хотя-де сам он не виноват, но поскольку попал в организацию, где орудовали «враги народа» и террористы, то в интересах партии и лично товарища Сталина должен подписать ложные показания, чтобы помочь стране избавиться от «врагов, мешающих строительству социализма и коммунизма», и, главное, избавить себя от пыток, поскольку, мол, все уже предрешено и остальные сослуживцы, находящиеся под следствием, свои показания о вражеской деятельности уже подписали.

Впоследствии мне приходилось встречать нескольких коммунистов, которые, поддавшись на эту «удочку», подписывали заведомо клеветнические показания на себя. Конечно, не исключено, что немаловажную, если не основную роль тут играло желание избежать избиения и пыток, но тем не менее лично я уверен, что в отдельных случаях, когда следствие вели опытные работники, обладающие даром убеждения, этот метод мог иметь большое влияние. Но я никогда и нигде не читал ничего подобного в приказах и распоряжениях. Видимо, это было изобретение, передававшееся от одного следователя к другому устно, в порядке «повышения квалификации».)

В результате этого откровенного разговора с Реденсом тяжелый осадок остался на душе. Мое и без того подавленное состояние ухудшилось. После ареста Чангули и особенно Олега, а еще раньше — доктора Дунаева и моего земляка Клебанского мы с женой понимали, что теперь возможность моего ареста становилась все более вероятной.

Прошло недели две, и Реденс как-то вечером пригласил меня в кинотеатр на просмотр новой тогда картины «Волга-Волга». В середине сеанса в ложу вошел посыльный из ЦК и сообщил, что меня немедленно вызывают в ЦК партии Казахской ССР. Из-за переживаний последних дней всякий вызов вселял в меня тревогу. Я вопросительно посмотрел на Реденса, но он, видимо, зная, в чем дело, улыбнувшись, сказал:

— Иди, иди, не пожалеешь.

В ЦК меня приняли Скворцов и второй секретарь ЦК (к сожалению, фамилии не помню). Скворцов поздравил меня и сообщил, что ЦК рекомендует мою кандидатуру в депутаты Верховного Совета Казахской ССР от Петропавловского центрального избирательного округа.

— Уже получены телеграммы от ряда петропавловских организаций, которые по нашей рекомендации выдвигают вашу кандидатуру в депутаты в Верховный Совет. Они просят, чтобы вы подтвердили согласие, — передавая мне пачку телеграмм, сказал Скворцов.

Я стоял, оглушенный и ошеломленный свалившейся на меня неожиданной радостью. Я был уверен, что сам факт выдвижения моей кандидатуры в Верховный Совет и, следовательно, такого огромного доверия полностью снимает все мои опасения и тревоги насчет возможного ареста.

Скворцов, который вообще явно мне симпатизировал, был, видимо, очень рад за меня. Незадолго до этого на заседании Совнаркома и ЦК Казахстана он положительно отзывался о работе милиции и обо мне в частности. Позднее от Реденса я узнал, что выдвижение моей кандидатуры было сделано по инициативе Скворцова.

Мне на всю жизнь врезались в память названия некоторых петропавловских организаций, приславших телеграммы: рабочие и служащие мясокомбината, петропавловский воинский гарнизон, мукомольный комбинат, работники центрального телеграфа, рабочие кирпичного завода.

Тут же, в кабинете Скворцова, я составил телеграмму в Петропавловский обком компартии Казахстана, в которой благодарил за огромное доверие и подтверждал свое согласие баллотироваться. На телеграмме сверху поставили гриф «Правительственная-выборная» и отправили на телеграф.

Через несколько дней в алма-атинской и петропавловской газетах появились мои портреты и краткие биографические данные. ЦК КП Казахстана в соответствии с приглашением Петропавловского обкома вынесло решение о командировании меня в Петропавловск для встречи с избирателями.

Накануне или за день до назначенного на 2 июня выезда в Петропавловск я вдруг узнал, что арестован начальник областного управления милиции Эглит. Вне себя я помчался к Реденсу.

— Что это за безобразие, Станислав Францевич? — вбежав к нему в кабинет, с места в карьер начал я. — Что я, ваш заместитель или просто какой-нибудь холуй?

— А в чем дело? Чего ты кипятишься?

— Я только что узнал, что арестован начальник Петропавловского областного управления милиции Эглит, а мне ничего об этом не известно.

— Странно, — удивился Реденс, — а Викторов сказал мне, что согласовал с тобой арест Эглита.

— Викторов врет! И вообще я должен заявить, что хотя у меня с Эглитом еще в Иванове был ряд конфликтов и он не очень приятный человек, но он безусловно честный и преданный коммунист.

О— пять ручаешься, — поморщился Реденс. — За всех поручиться никто не может. Позвони Викторову и узнай, в чем дело.

Позвонив Викторову, я в резкой форме высказал ему свои претензии. Викторов начал оправдываться и сказал, что не стал меня предупреждать об аресте Эглита, так как знал, что я начну затягивать это дело, а у него есть ряд неопровержимых доказательств виновности Эглита.

Я заявил, что буду вынужден поставить вопрос перед Москвой, поскольку моих подчиненных арестовывают без согласования со мною. На это Викторов возразил, что для него было достаточно получить санкцию Реденса и что он вообще советует мне не защищать шпионов и «врагов народа», которым, по его мнению, является Эглит.

— Ты уже делал такие ошибки в Иванове, защищая «врагов народа», — попрекнул меня Викторов. — Скажи спасибо Радзивиловскому, что тебя самого не посадили.

Обозвав Викторова нецензурным словом, я в сердцах бросил трубку. Арест Эглита и неприятный разговор с Викторовым снова испортили мне настроение, и я с тяжелым сердцем стал собираться в Петропавловск.

На следующее утро на двух машинах мы выехали из Алма-Аты напрямик через Балхаш, Караганду, Акмолинск.

Всего нас было семеро: два шофера, корреспондент «Известий», начальник одного из отделений угрозыска и два работника охраны, полагающиеся теперь мне как депутату. Дорога на поезде с пересадками заняла бы 4–5 суток, а на машине можно было доехать за 2–3 суток.

В районе Караганды я решил заехать в управление Карлага, в Долинское, чтобы повидаться с Николаем Ивановичем Добродицким, но, к сожалению, он был в командировке в Москве. Все мы остановились переночевать у начальника лагеря.

В Карагандинском лагере (в основном, сельскохозяйственном) были хорошие скотоводческие и молочные фермы. Представители лагерной администрации рассказывали о положении в лагере и о том, что здесь уже очень много политзаключенных.