Иваново
Иваново
Сразу же после убийства С.М. Кирова в Иваново пришла специальная директива за подписью Сталина: «О необходимости усилить борьбу с правотроцкистами, являющимися шпионами и агентами иностранных разведок, совершившими злодейское убийство товарища Кирова». На директиве стояла пометка: «Всем обкомам, крайкомам и республикам». Такая же директива поступила от Ягоды, адресованная во все республиканские, краевые и областные управления НКВД.
Следует отметить, что, несмотря на всю Газетную истерию и поток соответствующих директив, поначалу далеко не все начальники УНКВД на местах пошли по усиленно рекомендуемой им дорожке «раздувания», а позднее — прямой фальсификации дел на так называемых «троцкистов-террористов». Среди руководящих работников НКВД (до прихода к власти Ежова) было еще много старых чекистов, которые если и не саботировали усиление борьбы с липовыми троцкистами-террористами, то, во всяком случае, не проявляли в этом деле никакого энтузиазма.
Так вел себя и начальник Ивановского УНКВД старый заслуженный чекист Владимир Андреевич Стырне, игравший видную роль в знаменитых операциях ВЧК-ОГПУ в первой половине 20-х годов («Трест», поимка Савинкова и пр.). Стырне аккуратнейшим образом доводил поступающие из центра директивы до своих подчиненных, но сам (насколько мне известно, как помощнику начальника УНКВД по милиции, а также как человеку, находящемуся в близких отношениях со Стырне на правах старого знакомства по Москве) не проявлял никакой инициативы в этом направлении. Не создавал сенсационных дел на троцкистов-террористов и с разоблачениями в печати «кровавых методов врагов народа» не выступал.
Зато первый секретарь Ивановского обкома партии Иван Петрович Носов с огромным энтузиазмом на всех собраниях и совещаниях призывал всех и вся на борьбу с подлыми троцкистами-террористами. Он подчеркивал, что, будучи на совещании в Москве, получил личные указания от товарища Сталина, а затем от Молотова — «выкорчевывать и беспощадно уничтожать» всех правотроцкистов. Носов возмущался и сокрушался, что в Ивановско-промышленной области (ИПО) не обнаруживаются «враги народа», троцкисты, тогда как во многих других областях их находят и искореняют. Об этом же твердили председатель Ивановского облисполкома Агеев, секретарь горкома Соколинский и ряд других руководящих партработников.
После убийства С.М. Кирова в стране быстро нарастала атмосфера всеобщего недоверия и подозрительности ко всем, имевшим в прошлом хотя бы самое отдаленное отношение к троцкизму или к другим группировкам. И если кто-либо из таких людей выступал на партсобраниях с критикой недостатков в области, Носов, Агеев и их компания немедленно клеймили его ярлыком «троцкиста». В последующие 1935–36 годы эти порочные методы с каждым месяцем действовали все безотказнее. Многим товарищам, имевшим в прошлом самое незначительное или косвенное отношение к троцкизму (или просто почему-либо неугодным), сначала приклеивали клеймо «троцкиста», затем исключали из партии, а позднее их арестовывали и уничтожали.
Тем не менее некоторые члены партии продолжали еще выступать, как и ранее, с критикой поведения Носова и других не в меру зарвавшихся вельмож. Тогда еще в нашей области было более или менее спокойно, и шумиха с искоренением троцкизма до нас не дошла.
Впервые мы столкнулись с этим явлением осенью 1935 года, когда в Иваново пришла сверхсрочная шифровка из Москвы, предлагавшая органам НКВД, милиции и пограничным войскам принять самые энергичные и активные меры к розыску «опасного преступника» Димитрия Гая,[38] бежавшего из окна вагона по пути следования, кажется, в Ярославскую тюрьму.
Это известие меня поразило. Бывший легендарный герой гражданской войны, которого я лично знал еще по Вильно в 1920 году, в последние годы — профессор военной академии имени Фрунзе, как мог он стать на путь измены? К моему стыду, я думал тогда не о какой-то страшной ошибке или несправедливости, а о том, что такой человек, перейдя на сторону троцкистов, видимо, с такой же страстью, с какой он воевал в гражданскую, будет бороться против генеральной линия партии.
Начальником штаба по розыскам был назначен Стырне, но он перепоручил это дело мне, и я в течение двух или трех суток принимал донесения о ведущихся розысках и сообщал о ходе дел в Москву. Начальником центрального штаба по поимке Гая в Москве был замнаркомвнудел Г.Е. Прокофьев, его замом — член коллегии НКВД Л.Г. Миронов. Оба они чуть ли не ежечасно звонили мне, требуя усилить розыски. Прокофьев несколько раз подчеркивал, что за розыском Гая наблюдает лично Сталин, которому штаб должен ежечасно представлять сводки, поэтому мне необходимо докладывать им каждые 45 минут.
Получая от меня очередные донесения, Миронов говорил слегка ироническим тоном, которому я тогда не придавал значения, относя его за счет наших с ним дружеских взаимоотношений и обычной манеры в прошлом вести разговоры в шутливом тоне. Теперь же я думаю, что Миронов просто был умным человеком и те нездоровые тенденции, которые мы, находящиеся вдали от центра, поняли значительно позднее, он, как член коллегии НКВД, уже видел воочию. Ему, видимо, уже тогда было ясно, что Гай никакой не опасный преступник и не враг народа, и Миронов с грустной иронией наблюдал за всем, что творилось вокруг Гая, не имея силы идти наперекор указаниям, так как это было равносильно самоубийству. Во всяком случае, Миронов был тогда для меня единственным человеком, скептически относящимся к ажиотажу вокруг розысков.
Обнаружили Гая в стогу сена со сломанной ногой не наши работники, а проходившие мимо сельский учитель и колхозник. Один из них побежал сообщать и по дороге встретил группу сотрудников органов из Москвы, возглавляемую М.П. Фриновским (впоследствии первым заместителем Ежова). Как потом рассказывали очевидцы, Фриновский подошел к лежащему Гаю, протянул ему руку и сказал:
— Здорово, Гай!
Всякой сволочи руки не подаю, — ответил Гай. — Берите и продолжайте свое черное дело.
(Позднее я слышал, что Гай, как и многие другие замечательные ленинцы-большевики, был расстрелян.[39]) Но все же история с Гаем в определенном смысле была для нас эпизодом случайным.
Отдыхая летом 1936 года в Кисловодске, я, как и многие другие чекисты, был удивлен сенсационным известием о назначении на должность народного комиссара внутренних дел СССР работника ЦК ВКП(б) Николая Ивановича Ежова и переводом Ягоды на должность народного комиссара связи. На первых страницах центральных газет были помещены огромные портреты Ежова и Ягоды и большие статьи, посвященные обоим.
Большинство старых чекистов были убеждены в том, что с приходом в НКВД Ежова мы наконец вернемся к традициям Дзержинского, изживем нездоровую атмосферу и карьеристские, разложенческие и липаческие тенденции, насаждаемые в последние годы в органах Ягодой. Ведь Ежов, как секретарь ЦК, был близок к Сталину, в которого мы тогда верили, и мы полагали, что в органах будет теперь твердая и верная рука ЦК. В то же время большинство из нас считали, что Ягода, как хороший администратор и организатор, наведет порядок в Наркомате связи и принесет там большую пользу.
Этим вашим надеждам не суждено было сбыться. Вскоре началась такая волна репрессий, которой подверглись уже не только троцкисты и зиновьевцы, но и работники НКВД, плохо борющиеся с ними.
Одним из первых крупных работников органов был арестован наркомвнудел Белоруссии Г. А. Молчанов,[40] с которым я познакомился в 1928 году. По рассказам работников НКВД центра, Молчанову сначала было предъявлено в качестве обвинения отсутствие должной борьбы с троцкистами. На самом же деле оказалось, что основной целью было выпытать у него компрометирующие материалы на Ягоду, в подчинении которого он долгое время работал.
Рассказывали, что допросы Молчанова по поручению Ежова вел особоуполномоченный НКВД СССР Владимир Фельдман, который лично избивал Молчанова, пытаясь выбить у него показания о правотроцкистской деятельности Ягоды, работавшего пока еще наркомом связи. Когда-то Владимира Фельдмана старые чекисты уважали как справедливого и честного человека, который еще при Дзержинском был начальником юротдела ВЧК, а затем долгие годы занимал должность особоуполномоченного по делам сотрудников и строго наказывал за малейшее нарушение соцзаконности. Но в тридцатые годы, когда под руководством Ягоды началось разложение руководящих работников органов и появились тенденции к раздуванию дел и липачеству, Фельдман все время вращался в кругу ближайших соратников Ягоды и, видимо, постепенно «перевоспитывался» в нужном направлении.
После того как Молчанов был объявлен «врагом народа», в Москве почти одновременно застрелились трое или четверо сотрудников, привезенных Молчановым в Москву в свое время из Иваново-Вознесенска. Эта группа самоубийц, естественно, немедленно была провозглашена «врагами народа», испугавшимися разоблачений.
Примерно в это же время в Ивановское УНКВД пришла шифровка с распоряжением о немедленном аресте помощника начальника Ивановского УНКВД капитана госбезопасности Клейнберга, недавно прибывшего к нам из Белоруссии, где он работал с Молчановым. Как раз в тот вечер мы вместе с В.А.Стырне находились в театре, и фельдъегерь доставил расшифрованное распоряжение прямо в ложу театра.
— Вы подумайте, какой ужас, Миха-а-ил Па-авлович! — растягивая слова и хватаясь обеими руками за голову, восклицал Стырне, сообщив мне об этом распоряжении.
А заведенный механизм неумолимо раскручивался, нанося все новые и новые удары. Поскольку Молчанов в прошлом несколько лет работал в Иванове, и в аппарате НКВД и в милиции еще осталось много сотрудников, знающих его лично, чекисты старой закалки остро переживали его арест, хотя, конечно, вслух об этом не говорили. Но, когда позднее был расстрелян избивавший Молчанова Фельдман, многие этому порадовались, так как восприняли это как справедливое возмездие. Все мы тогда еще с недоверием относились к рассказам и слухам об избиениях и наивно считали, что Фельдман перегнул палку по собственной инициативе, за что и понес заслуженную кару.
Вскоре после возвращения из отпуска в Иваново я поехал в командировку в Москву и встретил нашего бывшего комсомольца дивизии Осназа Виктора Ильина, работавшего тогда в секретно-политическом отделе (СПО) и занимавшегося следственными делами. На мой вопрос, что из себя представляет новый нарком, Виктор начал расхваливать его демократичность и простоту, рассказывая, что он ходит по кабинетам всех следователей, лично знакомясь с тем, как идет работа.
И у тебя был? — спросил я.
Конечно, был. Зашел, а у меня сидит подследственный. Спросил, признается ли, а когда я сказал, что нет, Николай Иванович как развернется и бац его по физиономии… И разъяснил: «Вот как их надо допрашивать!» — Последние слова он произнес с восторженным энтузиазмом.
Обескураженный, с тяжелым чувством расстался я с ним. Ведь в течение стольких лет при Феликсе Эдмундовиче от всех чекистов строго требовали даже голоса на арестованного не повышать, не то чтобы ударить, а теперь «сталинский нарком» сам учит, как бить арестованных. Помимо того, что это в принципе аморально, я не мог не протестовать мысленно и по чисто профессиональным причинам. Ведь, если сведения «выбиты», как узнать, не самооговор ли это? Как узнать главное: враг перед тобой или ослабевший от побоев и издевательств невинный человек?
Как только из Молчанова были выбиты показания о том, что Ягода возглавлял некий правотроцкистский центр и подготавливал террористические акты против Сталина и Ежова, Ягода был арестован и объявлен «врагом народа». В правительственном сообщении прямо-таки в стиле Иоанна Грозного было написано, что «Ягода «отрешен» от должности наркома связи».
Жена Ягоды, Ида Авербах, работавшая в то время помощником прокурора СССР, не вынеся свалившегося на нее позора, застрелилась.[41] В тот же день в Горьком застрелился начальник Горьковского УНКВД Матвей Погребинский. Рассказывали, что он проводил оперативное совещание, во время которого было получено и оглашено сообщение об аресте Ягоды. Узнав об этом, Погребинский вышел в туалет и там застрелился. Он предвидел, что его арест, как одного из любимцев Ягоды, неминуем, а с методами тогдашнего следствия он, видимо, был уже хорошо знаком, так как в течение нескольких месяцев выполнял директивы Ежова и, надо полагать, проводил следствие по делам арестованных руководящих партийных и советских работников Горьковской области со свойственным ему энтузиазмом.
Примерно в то же время покончил жизнь самоубийством друг Иды — Леня Черток,[42] выбросившись из окна (или с балкона) своей квартиры, когда ночью к нему пришли работники НКВД, чтобы арестовать его.
Тогда же был арестован и вскоре расстрелян как «враг народа» начальник административно-организационного управления НКВД СССР И.М.Островский.
В Иванове после ареста Ягоды первый секретарь обкома Носов созвал оперативное совещание руководящих работников УНКВД и поставил вопрос о том, чтобы чекисты, работавшие под руководством Ягоды, раскаялись и признали свою вину. На мой вопрос, какую именно вину и в чем мы должны признаваться, Носов крикнул:
— А разве ты сам не выполнял приказы Ягоды?
Я ответил, что, естественно, выполнял приказы наркома внутренних дел так же, как и теперь выполняю приказы товарища Ежова. Тогда Носов с жаром стал упрекать меня, как я смею сравнивать шпиона-троцкиста Ягоду со сталинским наркомом и секретарем ЦК Ежовым, и сказал, что такие сравнения к добру не приведут.
На этом совещании Носов опять подчеркивал, что у него имеются указания по партийной линии от Сталина и по советской от Молотова — усилить беспощадную борьбу с троцкистами, которые якобы имеются во всех учреждениях, и что в первую очередь надо обратить внимание на органы НКВД, где есть много ягодовцев.
С приходом в НКВД Ежова его первым заместителем был назначен Михаил Петрович Фриновский, который с энтузиазмом стал проводить в жизнь ежовскую линию истребления «врагов народа».
Характерен факт, о котором знали все чекисты того времени. Когда Ежов получил указание свыше об аресте Ягоды и надо было направить кого-нибудь для выполнения этого приказа, первым вызвался бывший ягодовский холуй — Фриновский, с готовностью выкрикнувший: «Я пойду!». Фриновский не только возглавил группу работников, ходивших арестовывать Ягоду и производить обыск в его квартире, но рассказывали, что он первым бросился избивать своего бывшего покровителя. В кровавый период ежовского всевластия полностью раскрылась сущность этого крупнейшего подлеца. Правда, его энтузиазм в выполнении инквизиторских заданий не помог ему самому избежать заслуженной кары. (Когда в конце 1938 года Ежова сменил Берия, последний начал «убирать» руководящие кадры Ежова, и одним из первых был арестован и вскоре расстрелян Фриновский, незадолго перед арестом переведенный из НКВД на должность наркомвоенморфлота СССР.)
Не помню точно, в какое именно время (до ареста Ягоды или после) Стырне как-то сообщил мне, что из Москвы поступили сведения, что в Иванове орудует крупная троцкистская организация, которую возглавляет председатель облисполкома Агеев. Затем Стырне рассказал, что в середине или в конце 20-х годов Агеев работал наркомом торговли РСФСР и небольшой период времени примыкал к троцкистской оппозиции, но вскоре отошел от нее. Стырне высказал мнение, что этот отход является не чем иным, как маскировкой.
Не питая к Агееву никаких симпатий за его барское поведение, я все же не мог не высказать Стырне своих сомнений в принадлежности Агеева к троцкистской оппозиции. Однако Стырне стал уверять меня в том, что я ошибаюсь.
Спустя несколько дней после этого разговора Агеев поехал в командировку в Москву и был там арестован.
А события нарастали с ошеломляющей скоростью. Однажды все мы были потрясены опубликованным сообщением об аресте Тухачевского и других крупных военных деятелей Красной Армии. Взволнованный, я прибежал к Владимиру Андреевичу Стырне и высказал свое негодование по поводу того, как могло случиться, что мы доверяли командование Красной Армии предателям, и если Тухачевский действительно шпион, то всех нас надо расстрелять, так как мы проглядели его.
Затем, несколько поостыв и поразмыслив, я поделился со Стырне своими сомнениями, сказав, что, хотя у меня нет основания не верить печати, все же трудно себе представить Тухачевского как шпиона и троцкиста. Я уже говорил о том, что очень ценил Ф. Д. Медведя, а Медведь — я это знал — любил и ценил Тухачевского.
Стырне сказал, что нисколько не сомневается в виновности Тухачевского и других военных, поскольку ему доподлинно известно, что они на допросе в присутствии товарищей Молотова, Кагановича, Маленкова и других членов ЦК признали свою вину.
— Не сомневайтесь, Михаил Павлович, — закончил наш разговор Стырне, — дело чистое!
Не знаю, были ли какие-либо сомнения у самого Владимира Андреевича, во всяком случае, говорил он как будто совершенно искренне. Разве только, как опытный разведчик в прошлом, был очень хорошим артистом.
Вскоре вслед за арестом командующего Киевским особым военным округом Ионы Якира застрелился начальник Главного политуправления Красной Армии Ян Гамарник.
(Ходили слухи, что жены Гамарника и Якира были сестрами.)
В это время в Иванове проходила партконференция, и я, как член секретариата, был в президиуме. После перерыва Носов, возвратившись в президиум и, видимо, только что узнав о самоубийстве Гамарника, со злобой сказал:
— Вот сволочь Гамарник, отпетый шпион и троцкист. Побоялся ответственности, застрелился. Не был бы виноват, не застрелился бы.
Многим из нас, в том числе и мне, это, увы, казалось правдоподобным.
Вскоре после ареста Ягоды и некоторых его бывших подчиненных, якобы «тормозивших борьбу с троцкистами», Ежов созвал в Москву на совещание всех полномочных представителей НКВД республик, краев и областей. От Ивановской области ездил на это совещание Стырне.
По возвращении Владимир Андреевич рассказывал своему заместителю Н.И. Добродицкому и мне о том, как Ежов проводил совещание. Свою речь на совещании он начал примерно следующими словами:
Вы не смотрите, что я маленького роста. Руки у меня крепкие — сталинские. — При этом он протянул вперед обе руки, как бы демонстрируя их сидящим. — У меня хватит сил и энергии, чтобы покончить со всеми троцкистами, зиновьевцами, бухаринцами и прочими террористами, — угрожающе сжал он кулаки. Затем, подозрительно вглядываясь в лица присутствующих, продол жал: — И в первую очередь мы должны очистить наши органы от вражеских элементов, которые, по имеющимся у меня сведениям, смазывают борьбу с врагами народа на местах.
Сделав выразительную паузу, он с угрозой закончил:
— Предупреждаю, что буду сажать и расстреливать всех, не взирая на чины и ранги, кто посмеет тормозить дело борьбы с врагами народа.
После этого Ежов стал называть приблизительные цифры предполагаемого наличия «врагов народа» по краям и областям, которые подлежат аресту и уничтожению. (Это была первая наметка спускаемых впоследствии — с середины 1937 года — официальных лимитов в определенных цифрах на каждую область.)
Услышав эти цифры, рассказывал Стырне, все присутствующие так и обмерли. На совещании присутствовали в большинстве старые опытные чекисты, располагавшие прекрасной агентурой и отлично знавшие действительное положение вещей. Они не могли верить в реальность и какую-либо обоснованность названных цифр.
— Вы никогда не должны забывать, — напомнил в конце своего выступления Ежов, — что я не только нар комвнудел, но и секретарь ЦК. Товарищ Сталин оказал мне доверие и предоставил все необходимые полномочия. Так что отсюда и сделайте для себя соответствующие вы воды.
Когда Ежов закончил свое выступление, в зале воцарилась мертвая тишина. Все застыли на своих местах, не зная, как реагировать на подобные предложения и угрозы Ежова.
Вдруг со своего места встал полномочный представитель УНКВД Омской области, старейший контрразведчик, ученик Дзержинского и мужественный большевик Салынь.[43]
Заявляю со всей ответственностью, — спокойно и решительно сказал Салынь, — что в Омской области не имеется подобного количества врагов народа и троцкистов. И вообще считаю совершенно недопустимым заранее намечать количество людей, подлежащих аресту и расстрелу.
Вот первый враг, который сам себя выявил! — резко оборвав Салыня, крикнул Ежов. И тут же вызвал коменданта, приказав арестовать Салыня.
Остальные участники совещания были совершенно подавлены всем происшедшим, и более никто не посмел возразить Ежову.
Рассказывая нам об этом, Стырне никак не комментировал приведенных фактов и старался сделать вид, что совещание прошло на должном уровне и вообще все идет так, как и следовало ожидать. Но и я, и Добродицкий отлично понимали, что он переживает арест своего соотечественника (Салынь по национальности был латыш), соратника по работе в КРО и близкого друга как трагедию.
Стырне после этого совещания был страшно растерян и подавлен.
Подробности о выступлении Ежова на одном из его первых совещаний с руководящим составом о лимитах и об аресте Салыня, посмевшего возразить Ежову, молниеносно стали известны всем сотрудникам НКВД и оперативному начсоставу милиции. Обстоятельства ареста Салыня и его причины дали пищу для размышлений многим старым чекистам. Всем стало ясно, что высказывать сомнения в правильности действий Ежова и его новых выдвиженцев равносильно самоубийству.
Все же некоторые, не желая идти по преступному пути, на который толкал их по указанию свыше Ежов, покончили с собой. Я имею в виду в первую очередь бывшего начальника УНКВД Северного Кавказа Курского, взятого Ежовым к себе в заместители по рекомендации Фриновского. Рассказывали, что Курский оставил письмо в адрес ЦК, в котором писал, что не может согласиться с применением на следствиях избиений и пыток и поэтому кончает с собой.
Год спустя, летом 1938 года, покончил жизнь самоубийством, так же оставив письмо в адрес ЦК (о недопустимых методах работы НКВД и фальсификациях), начальник УНКВД Московской области Василий Каруцкий.
Но далеко не каждый мог отважиться так поступить, тем более что самоуничтожение в данном случае вряд ли можно считать наилучшим выходом из создавшегося положения. Скорее правы были те, кто считал более целесообразным молчать и в меру сил отстаивать справедливость, где возможно и как возможно, сохраняя жизнь до лучших дней.
Весной 1937 года, возвратившись из Москвы в Иваново после актива НКВД СССР, Стырне созвал большое оперативное совещание, на котором присутствовали все начальники отделов и отделений УНКВД и их заместители, и доложил об итогах актива НКВД, где обсуждались решения пленума ЦК. В конце выступления Стырне сказал:
— Могу вас поздравить, товарищи. К нам на должность начальника СПО едет рекомендованный лично Николаем Ивановичем Ежовым молодой выдающийся чекист Юревич.[44]
Позднее у себя в кабинете Владимир Андреевич рассказывал группе ближайших подчиненных, среди которых были я и Чангули, подробности о назначении в Иваново Юревича.
— Когда я находился в кабинете у Николая Ивановича, я обратился к нему с просьбой о направлении к нам ра ботника на должность начальника СПО, так как на месте нет подходящего человека. Николай Иванович тут же по звонил по телефону начальнику УНКВД Московской области: "Товарищ Реденс, как фамилия того молодого паренька, который так хорошо выступил на активе? Говоришь, Юревич? Так, через десять минут чтобы ты с ним был у меня в кабинете". Через несколько минут, в продолжение которых я докладывал товарищу Ежову о других ивановских делах, в кабинет к нему вошли Реденс и мо лодой блондин, высокого роста, младший лейтенант госбезопасности. «Юревич! Поедешь в Иваново начальником СПО, — без всяких предисловий тоном приказа сказал Ежов. — А вот сидит твой начальник управления, знакомься». Юревич поблагодарил за доверие и назначение, после чего Ежов объявил, что ему досрочно будет присвоено звание лейтенанта госбезопасности.
Стырне, по его словам, сначала поблагодарил Ежова, а затем выразил благодарность за «помощь ценными кадрами» и Реденсу. И вот вскоре этот «ценный кадр» прибыл в Иваново, в честь чего Стырне созвал экстренное оперативное совещание.
Когда все мы собрались в кабинете Стырне, я увидел сидящего рядом с ним молодого человека в форме НКВД в звании лейтенанта.
— Желая помочь нашей области, — торжественно на чал Стырне, — Николай Иванович Ежов прислал к нам молодого выдающегося чекиста, товарища Юревича Вик тора Ивановича, которого прошу любить и жаловать.
Когда он произнес имя «Виктор», я внимательно посмотрел на «посланца Ежова» и с удивлением узнал в нем инструктора физкультуры, с которым познакомился под Новый, 1936 год в доме отдыха НКВД «Прозоровка», где находился тогда с женой и друзьями. (Кстати, фамилии «Юревич» я тогда не знал, все звали этого физрука просто Виктором.)
После окончания совещания, когда мы остались со Стырне вдвоем, я сказал ему.
Какой же это «выдающийся чекист», Владимир Андреевич! Это же сопляк — в прошлом году был инструктором физкультуры в «Прозоровке».
— Вы с ума сошли, Миха-ал Па-авлович! — с ужасом замахал на меня руками Стырне. — Это же особо доверенное лицо Николая Ивановича!
Произнося имя и отчество Ежова, Стырне по своей обычной привычке слегка приподнялся с места.
В эту минуту я, признаться, пришел в полное замешательство. «Или я сошел с ума, или все вокруг меня сумасшедшие», — подумал я.
Сразу же после приезда Юревича в Иваново начались аресты коммунистов и беспартийных, причем все они подозревались как троцкисты-террористы и прочие «враги народа». Правда, поначалу это были практически рядовые работники. Руководящих областных работников еще не арестовывали (за исключением председателя облисполкома Агеева, арестованного в Москве). На ежедневных оперативных совещаниях «выдающийся чекист» Юревич четко, по-военному докладывал о своих «ошеломляющих успехах» на поприще выявления «врагов народа», и все мы с изумлением узнали, что некоторые знакомые нам партийные и советские работники на допросах у Юревича признавали себя шпионами, террористами и врагами, и почему-то почти все они, как оказывалось, «хотели убить Сталина, Ежова или Молотова».
Я несколько раз не смог удержаться от критических реплик в адрес Юревича. Когда тот в своих докладах о ходе следствия говорил что-либо весьма отдаленно напоминавшее истину, я с места громко комментировал: «Липа». Или: «Ерунда». Или что-либо в этом роде. Но Стырне с возмущением начинал требовать, чтобы я с уважением относился к Виктору Ивановичу как к особо доверенному лицу Ежова.
Сам же Юревич, как мне казалось, поглядывал на меня с опаской и после моих реплик старался облечь свои сообщения в более правдоподобную форму.
Однако вскоре я почувствовал, что критика действий Юревича и его помощников небезопасна. Шпиономания и экзальтированная «повышенная бдительность» достигали все больших и больших высот, и я решил, что благоразумнее будет не вмешиваться в эти дела, тем более что по роду службы, к счастью, они не имели ко мне никакого отношения, а сам я был по горло занят нужной работой по искоренению бандитизма и уголовщины.
Через некоторое время Стырне приказом по УНКВД назначил Юревича своим помощником по УНКВД. Всем нам он постоянно ставил Юревича в пример.
Вот у вас, Михаил Павлович, много бандитов и убийц, — говорил мне Стырне. — Надо придавать вашим делам политическую окраску. Я уверен, что среди них имеется много заброшенных к нам шпионов и террористов.
Не говорите глупостей, Владимир Андреевич, — решительно возражал я. — Никаких шпионов-террористов у меня нет. Все наши заключенные — это отпетые бандюги и рецидивисты.
Однако, несмотря на то, что Стырне всячески рекламировал Юревича как ставленника Ежова и замечательного следователя, он не только не мог присутствовать на допросах, чинимых Юревичем, но даже старался не находиться в это время по соседству, чтобы не слышать стонов и криков, раздававшихся поздними вечерами и по ночам из кабинета Юревича. С тех пор как Юревич начал заниматься своим страшным делом, Стырне почти каждый вечер стал уходить домой раньше обычного.
Как-то я столкнулся с ним, идущим домой, и спросил, почему это он теперь так рано заканчивает работу.
Владимир Андреевич в первый момент несколько смутился и признался, что ему неприятно слышать, как ведет допросы Юревич. Признание Стырне в том, что ему «неприятно слышать, как ведет допросы Юревич», было единственным намеком на его внутреннее, в какой-то степени критическое отношение к «новым методам» работы в НКВД. Во всех остальных случаях наших с ним разговоров, касающихся этой темы, Стырне всегда бодро уверял меня, что «все идет хорошо, все правильно», ужасался огромному количеству выявленных «врагов народа» и советовал «выполнять приказы, помалкивать и не рассуждать».
Насколько мне известно, Стырне никогда не откровенничал и придерживался строго официального тона не только со мною, но и со своим заместителем, старейшим чекистом Николаем Ивановичем Добродицким.
В Иванове у меня с Добродицким наладились самые дружеские взаимоотношения. Из работников УНКВД он был единственным человеком, к которому я относился с таким большим уважением и доверием.
Сейчас не могу вспомнить, в какой именно период (после отозвания Стырне или при нем, скорее первое), но однажды, когда мы были с Николаем Ивановичем наедине, он сказал:
— Я не верю, Михаил Павлович, чтобы все арестованные были виновными. Тут какой-то сумасшедший дом. Вчера сидел с товарищем на партактиве, а сегодня его берут как троцкиста и врага народа.
Впервые услышав подобные слова от товарища, коммуниста, я растерялся и не знал, как реагировать на них. С одной стороны, я очень доверял Добродицкому и знал, что ему, как заместителю начальника УНКВД, было лучше других известно все и о методах ведения следствия, и о самих арестованных, с которыми он безусловно сталкивался, мог разговаривать и т. п., но с другой стороны… Нам с таким усердием и с такой настойчивостью вдалбливали в голову, что любой товарищ, работающий рядом, может оказаться замаскированным врагом народа, что мы невольно начинали подозревать друг друга в предательстве, в троцкизме и черт знает в чем еще. И у меня невольно мелькнула мысль: а вдруг Николай Иванович нарочно провоцирует меня, чтобы вызвать на откровенность? Или, что еще страшнее, вдруг он сам троцкист? С трудом отгонял я от себя эти мысли. Во всяком случае, я попытался замять разговор, сказав Добродицкому, что мне об этом ничего не известно, и дав понять, что я не хочу говорить на эту тему.
Страшно вспоминать о том времени, когда мы начинали терять доверие к своим самым близким друзьям.
Вскоре после этого, приехав в командировку в Москву, я был на очередном приеме у начальника главного управления милиции и заместителя наркома НКВД Василия Васильевича Чернышева, занявшего этот пост после перевода Л. Н. Вельского.
В.В.Чернышев был героем гражданской войны, кавалером двух орденов Красного Знамени, до этого работал начальником управления погранохраны Дальнего Востока. С самого начала у меня с В. В. Чернышевым установились очень хорошие, почти дружеские взаимоотношения.
Когда закончилась деловая часть беседы, я рискнул в осторожной форме высказать свои сомнения в отношении правильности арестов ряда крупных партийных работников.
— Я не думаю, чтобы арестовывали невиновных, — сказал Чернышев. — Вот, например, недавно арестован бывший начальник управления милиции Москвы Буль, который уже признался в шпионаже и в принадлежности к правотроцкистскому центру, орудовавшему в НКВД под руководством Ягоды. Так неужели вы можете думать, что его невинно арестовали?
На мою реплику, что он мог дать на себя показания в результате применяемых пыток, Чернышев ответил, что он не знает, как допрашивали Буля, так же как и вообще ничего не слышал о пытках.
— Ведь вы, кажется, дружили с Булем? — как бы между прочим спросил я у Чернышева. — Может быть, вы что-нибудь о нем знаете?
— Я ушел из МУРа в связи с конфликтом, произошедшим между мною и Булем, и в последнее время отношения у нас были натянутыми. Но тем не менее я считал и считаю Буля честным человеком.
(Много позднее — во второй половине 1938 года, — находясь в Бутырской тюрьме, я слышал от одного из подследственных, что он ранее сидел вместе с бывшим секретарем Дальневосточного крайкома партии Лаврентием Картвелишвили, который до этого находился в одной камере с Булем. Со слов Картвелишвили, Буля подвергали неслыханным, нечеловеческим пыткам, но он никаких «показаний» ни на себя, ни на других не давал. И хотя я узнал об этом, что называется, через третьи руки, все же я гораздо больше склонен поверить им, чем сообщению Чернышева о якобы немедленном признании Буля.)
В конце мая или в начале июня 1937 года мы с женой и малышами выехали на дачу в поселок Ломы, в 18 километрах от Иванова. На этот раз мы получили бревенчатую избушку с печкой. Такие же избушки, разбросанные по лесу на некотором расстоянии одна от другой, без всяких заборчиков, занимали почти все ответственные партийные и советские работники Иванова. Исключение составляли лишь дача Носова и бывшая дача Агеева, представляющие собой двухэтажные дома, выгороженные из общей территории заборчиками. Дача Агеева стояла пустой. (Позднее туда временно въехала семья нового начальника УНКВД Радзивиловского.[45])
Жил в это лето на даче в Ломах и Николай Иванович Добродицкий. Его избушка была в трех минутах ходьбы от нас.
Как-то к нему приехал в гости на один день его бывший сослуживец и товарищ Семен Иванович Шемена, с которым Николай Иванович меня познакомил. От Добродицкого я узнал, что в то время жена Шемена была арестована якобы как шпионка, а сам он находился в резерве и еще не знал, куда забросит его судьба. Мы вместе поужинали, а затем мы с женой в 11 вечера пошли домой.
На следующее утро жена Добродицкого рассказала нам, что Николай Иванович и Шемена почти всю ночь просидели за бутылкой вина, обсуждали какие-то события и Николай Иванович рыдал, как ребенок. Мне, конечно, было понятно, что разговор с Шеменом был на ту же наболевшую тему, которая тогда больше всего волновала Николая Ивановича, о чем он уже говорил со мною.
В соседней с нами избушке жил с женой и сыном-подростком заведующий облторготделом Б. Б. Борисов.
Борисов был незаменимым работником по части снабжения. В то время в нашей стране очень многие строительные материалы, а также промтовары и продукты питания были остродефицитны. Борисов же ухитрялся доставать все, что требовалось для областных организаций. В прошлом, до Иванова, он работал в Одессе в органах ГПУ и поэтому был прекрасно знаком с методами работы НКВД и милиции.
Вспоминаю, как при встречах он спрашивал меня:
— Ну как? Твои стукачи сообщают тебе о моих снабженческих делах?
— Конечно, сообщают, — отвечал я.
— Ну, а говорят, что я беру что-нибудь лично для себя? — допытывался он.
— Даже если не говорят, то я все равно сам знаю, — смеясь, утверждал я.
— Не верь, — искренне и серьезно заверял он. — Я, конечно, ем, пью, но ничего лишнего себе не позволяю.
Снабженческие таланты Борисова ценили в обкоме и облисполкоме, но тем не менее Носов позволял себе по отношению к нему пренебрежительное отношение. Не помню, от кого я слышал о том, что на одном из заседаний обкома, когда решался вопрос о каком-то очень дефицитном и необходимом для области продукте или товаре, Носов небрежно бросил:
Это наш областной жулик достанет!
Иван Петрович, — встал обидевшийся Борисов, — ведь я жульничаю по вашим указаниям и требованиям, и если я «областной жулик», то как же следует величать вас?
На это Носов ответил какой-то нечленораздельной репликой.
Однажды Борисов позвонил мне по телефону на работу:
— Тебе, наверное, вскоре донесут о том, что я совершил одну не совсем законную махинацию. Так учти, что она сделана с санкции обкома. Это очень нужно, просто не обходимо для области.
Я позвонил заместителю председателя облисполкома Василию Королеву, с которым был в хороших отношениях.
Какую это вы незаконную сделку разрешили совершить Борисову во имя процветания области?
А ты уже знаешь? — удивился он. — Я тебя очень прошу, капитан (он обычно любил называть меня так), не поднимай шума. Это действительно было крайне не обходимо.
Все эти разговоры, конечно, велись в полушутливом тоне, хотя говорили мы о самых реальных вещах и подобные нарушения с санкции руководящих работников обкома и облисполкома нет-нет да и совершались.
Помню, в облисполкоме, в кабинете у Королева, долгое время красовалась выставка областных умельцев. Тут были и палехские шкатулки, и изделия из Гуся-Хрустального, образцы дорогих текстильных материалов и многие другие ценные вещи.
Придя по какому-то вопросу к Королеву, я с нарочитой внимательностью, молча стал ходить вдоль стендов, как бы стараясь получше разглядеть экспонаты.
— Что, нравится? — тоном радушного хозяина, угощающего гостя диковинками, спросил меня Королев.
— Да не то чтобы нравилось. Просто я подсчитываю количество особо дорогих экспонатов. На всякий случай! — сделал я упор на последних словах.
— Ну и стервец же ты, капитан, — шутливо выругался Королев.
Но тем не менее мы с ним прекрасно знали, что большинство дорогих экспонатов в конечном итоге будут «списаны на подарки» вышестоящим товарищам. Увы, в те годы это все чаще и чаще практиковалось и прочно входило в быт.
В июне или в начале июля 1937 года В.А. Стырне сообщил мне, что его отзывают в Москву. Перед отъездом Владимир Андреевич был очень расстроенным и явно нервничал. Ведь в то время кроме Салыня было уже арестовано много его друзей, соратников по прошлой работе. (Позднее я узнал, что Стырне получил назначение на должность начальника КРО Украины, уехал в Киев и вскоре там был арестован вместе с женой Александрой Ивановной.)
Сразу же после отъезда Стырне в Иваново прибыл назначенный начальником УНКВД Александр Павлович Радзивиловский со свитой, состоящей из стенографистки Любы Рогожиной и сотрудников: А. В. Викторова*1, Петра Ряднова и Егора Саламатина.[46]
Саламатина я знал по работе в особом отделе Московского военного округа с 1927 года. Тогда он был помощником уполномоченного, считался весьма неспособным (даже тупым) и всегда был на побегушках у начальства. Его больше использовали для добывания поллитровки и закуски, чем по работе. В Иванове Радзивиловский назначил Саламатина на должность оперативного секретаря УНКВД, но назначение это по существу было только формальным, фактически же он являлся одним из палачей, избивавших и истязавших подследственных, а затем расстреливавших их. Из Москвы он уже приехал законченным, совершенно озверевшим садистом и не мог разговаривать с собеседником, мрачно не поглядывая на него, как бы примеряясь и выискивая самые уязвимые места. На любого человека он смотрел как на своего возможного подследственного.
Александра Викторовича Викторова я ранее никогда не знал, слышал, что он был солдатом русского экспедиционного корпуса во Франции, затем был у белых, после освобождения Крыма, видимо, за какие-то заслуги попал в органы. Вел себя по отношению ко всем сотрудникам в Иванове очень вежливо, отличался спокойствием и хладнокровием. Формально он был назначен заместителем начальника СПО, фактически же выполнял обязанности заместителя начальника УНКВД и был главным инквизитором, палачом и фальсификатором.
Петра Ряднова я не только знал с 1922 года как работника Московского губернского отдела ГПУ и активного комсомольца, но и рекомендовал его в 1923 году в числе других комсомольцев в члены партии. В 1925 году он ушел из органов и работал где-то в издательстве. Каким образом и когда он снова попал в органы, мне неизвестно, но с Радзивиловским он уже приехал в качестве начальника третьего отдела и тоже, видимо, прошел школу опытного палача. Как я узнал немного позднее, перед приездом в Иваново Ряднов работал под руководством Радзивиловского в аппарате УНКВД Московской области, где проявил себя достойным проводником кровавых дел Ежова.
В один из первых дней после приезда он зашел ко мне в кабинет «на правах старой дружбы». Я стал расспрашивать его, что же это такое делается в органах и неужели все арестованные действительно являются врагами. Сбивчиво и невразумительно он стал доказывать мне, что никому доверять нельзя, так как повсюду, кругом нас враги, которых надо только бить и бить. Во время нашего разговора у него как-то странно бегали глаза. Он произвел на меня впечатление не совсем нормального человека, страдающего шпиономанией. Больше я уже не хотел с ним разговаривать, поскольку почувствовал, что этот человек не имеет ничего общего с тем Петей Рядновым, которого я знал в 1922–24 годах.
С Радзивиловским и его женой Софьей Борисовной я познакомился в 1925 году в Симферополе. Тогда он только начинал работать в органах и был на небольшой должности. В 1928 году, выезжая в командировку по городам Белоруссии, я встретил его в Гомеле, где он работал, кажется, начальником одного из отделений СПО, а вскоре переехал в Москву и получил комнату в той же квартире № 15 по Варсонофьевскому пер., № 4, где жил и я. За время жизни в одной квартире (1928–29 годы) я ближе познакомился с Радзивиловским и его женой, очень любил их сынишку Виктора и часто возился с ним. Мы с Радзивиловским называли друг друга по именам, и он относился ко мне с подчеркнутым уважением, как в некотором роде к вышестоящему и имеющему какое-то положение в органах, хотя по работе мы с ним никогда не сталкивались. Сразу же по приезде в Москву Радзивиловский фактически стал выполнять обязанности сотрудника для особых поручений при заместителе начальника СПО Агранове.
В Москве началась невероятно быстрая карьера Радзивиловского. Он вообще был умным и способным работником. (Кстати, на работу в органы ЧК он попал по комсомольской путевке, как один из лучших комсомольцев Крыма.) Попади он в другую организацию и к хорошему руководителю, возможно, он принес бы нашей стране большую пользу. Но судьба распорядилась иначе, и Радзивиловский, постепенно подпадая под влияние карьеристов-ягодовцев, сам пошел по этой линии, в дальнейшем намного опередив своих первых «наставников». Радзивиловского стали включать в следственные группы по самым важным делам, в частности, он участвовал в следствии по делу Промпартии, после чего вскоре был назначен начальником СПО полпредства ОГПУ по Московской области, затем по совместительству помощником полпреда, а через некоторое время — заместителем полномочного представителя ОГПУ (а позднее УНКВД) Московской области С.Ф.Реденса.
Работая в УНКВД Московской области, Радзивиловский часто бывал у секретаря МК партии Кагановича, который поддерживал его. Радзивиловский же видел в лице Кагановича «правую руку» Сталина и безотказно, с готовностью выполнял все указания, исходящие свыше.
В период работы в Иванове Радзивиловский рассказывал мне и другим сотрудникам, что в 1936–37 годах в Москве Каганович очень нажимал на начальника УНКВД Московской области Реденса и на него, Радзивиловского, требуя «усилить борьбу с врагами народа — троцкистами». Тогда же от Радзивиловского я слышал, что он вел в Москве дело на каких-то крупных работников, содержащихся в Лефортовской тюрьме, и что туда неоднократно приезжали Молотов, Каганович и Маленков и присутствовали на допросах.
Радзивиловский хвастался, что благодаря его энергии (Реденса при этом он не упоминал) УНКВД Московской области вышло тогда по Союзу на ПЕРВОЕ МЕСТО по борьбе с «врагами народа». И за образцовое выполнение «особых заданий правительства» он и Реденс были представлены Ежовым при поддержке Кагановича к награждению орденами Ленина. (В чем состояли эти «особые задания», мне тогда было неизвестно, но несколько позднее я узнал, что во второй половине 1936 и в 1937 гг. в Москве по сфальсифицированным делам было арестовано и расстреляно большое количество так называемых правотроцкистов, а по существу, честных и преданных делу коммунизма революционеров, крупных партийных руководителей, военных деятелей и т. д.)
Приехав в Иваново, Радзивиловский отнесся ко мне как к старому знакомому, довольно дружелюбно, несмотря на то, что стал большим начальником. Правда, Сашей и Мишей мы уже были только наедине, а при других именовали друг друга по имени и отчеству.
Когда в первые дни приезда я спросил у Радзивиловского, приедет ли к нему новый заместитель из Москвы или останется Добродицкий, он с неприязнью сказал:
— На кой черт мне нужна эта мягкосердечная ж…!
Меня резанули его Цинизм и грубость, и я напомнил ему, что Николай Иванович заслуженный чекист, трижды награжденный орденами Красного Знамени. Но Радзивиловский досадливо махнул рукой, как бы говоря, что вопрос о своем заместителе как-нибудь решит сам, и добавил еще что-то вроде того, что теперь, мол, такие работники, как Добродицкий, только тормозят выполнение важнейших заданий.
Встретившись и поговорив с ним еще несколько раз, я убедился, что Радзивиловский стал уже совсем другим человеком. Ежовская годичная школа по фальсификации дел и изготовлению «врагов народа» превратила его в законченного карьериста, не брезговавшего никакими методами и никакими средствами, лишь бы угодить вышестоящим и самому продвигаться к вершинам власти.
После приезда в Иваново Радзивиловского с «компанией» количество арестов руководящих партийных и советских работников резко возросло, а на допросах усилились избиения и пытки, в которых теперь принимали активное участие кроме Юревича «свежие силы» в лице Саламатина, Викторова и Ряднова.