Albus[1] . Может быть, он? (О поэте Филарете Чернове)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Albus[1]. Может быть, он? (О поэте Филарете Чернове)

1

Когда я слышу в ночь глухую,

Как темным воем воет пес,

Я чую: муку мировую

Он выражает в нем без слез.

И часто сердцу стоит воли,

Чтобы не встать, и не пойти,

И не завыть с ним в общей боли

О безнадежности пути…

Когда я впервые прочитал стихотворение, завершающееся только что приведенными строфами, стихотворение, подписанное неведомым именем «Филарет Чернов», — острой мыслью пронзила меня радостная надежда:

— Может быть, он!

Не он ли тот, пришедший, наконец, из небытия в литературу большой человек, которого ждет-не дождется нынешняя наша поэзия, истомленная, изможденная, умученная за последние годы стихотворствующей «золотой молодежью»? Журналы, толстые и тощие, альманахи и альманашки, затем и иные газеты, отводящие для пущей важности «под литературу» праздничные свои столбцы — все они переполнились поэтическими именами, чрезвычайно известными по звуку и ничего не говорящими по существу. Знаете ли вы, о чем тоскуют, пред чем бунтуют, чего взыскуют Георгий Иванов, или О. Мандельштам, или Рюрик Ивнев, или Владимир Эльснер, или М. Долинов? Из-за чего ликуют они, или из-за чего плачут? О чем молчат? О чем не спят?

Вы не уверены даже, подлинные ли это люди, волнуемые жизнью и волнующие ее, или один какой— то равнодушный, механический «псевдоним», отвечающий на рыночный «спрос» журналов поэтическим «предложением» под разными именами? Но и фантастику таких подозрений отвергает прозаический факт: они, оказывается, существуют. В Петрограде свил себе гнездо своеобразный кружок литературных щеголей, эстетствующих молодых людей, среди которых чрезвычайно модным почитается:

— Писать стихи, как Валерий Брюсов…

Или как Блок, или как Гумилев, Северянин и даже еще меньшие «мэтры»… Таким образом и наслоился в столице тот круг поэтической «золотой молодежи», которая в нутряную, лохматую, достоевски-мучительную, но и достоевски-великую русскую литературу внесла специфически ей свойственный вопрос:

— О наружности.

Насчет «приличной наружности». Или, как она это для литературной вежливости называет: о форме. Суть, дух, мессианство литературы — это для них, всех этих маменьких сынков новейшей литературщины, слишком тяжкая, безнадежно далекая тема. В вопросе же о «форме» — здесь они у себя, здесь им, как рыбе в воде, здесь они — более или менее Оскары Уайльды. Не умеющие, конечно, писать, как Уайльд. Но умеющие, как он, на должную высоту высунуть платочек из бокового кармана…

И вот в это время, среди опротивевшего этого маскарада — неведомая, одинокая, молодо-скорбная фигура: Филарет Чернов.

Не он ли?

2

Я в темном круге будней и печали:

Мучительно из тьмы моей смотреть

На празднично-обманчивые дали,

И крыльев нет к обманам полететь…

Бескрылая душа моя убога.

Как сгнивший столб у брошенных дорог.

И если душ таких у Бога много,

Как жизнь скучна и как печален Бог!

Филарет Чернов как поэт еще очень молод, еще совсем «начинающий», независимо от своих житейских, обывательских лет. И эта его литературная юность удивительно ярко характеризуется цельностью, «безутешностью», я бы сказал, его упрямоглубокой обиды на жизнь… Душа поэта, душа грезовидца столкнулась с каменной, холодной, безгрезной действительностью, и душе мнится, что нет и не будет прощения, что она навеки уязвлена…

Одряхлевший предрассудок понукает нас почитать «пессимизм» — достоянием зрелых и даже старых лет. Правда же такова, что самые бодрые, верующие, мудровзирающие вдаль человеки — это много пожившие и много познавшие люди, старики. Самый ярый, самый боевой «пессимизм» — всегда боль молодости, впервые почуявшей железные средостения жизни, враждебную, затаившуюся среди них, жуть. Вот, почему именно «безутешность» в мрачных напевах Филарета Чернова заставляет меня видеть проступающий сквозь них розовый налет еще юной, еще несозревшей поэзии, чуять грядущие сомнения вырастающего поэта, прозревать его будущую, жизнепреодолевающую борьбу…

Так ведом, так памятен каждому из нас тот начальный творческий путь, когда казалось, что –

…там, где звездные пустыни,

Небес безбрежная парча, —

Навек замкнулась дверь Святыни.

И нет заветного ключа!

Ключ будет найден! А если и не будет, радостью станет — искание ключа… Жизнь духа — в исканиях, а не в находках. Это почувствует и сам поэт, когда окрепнет, нальется зрелостью и мощью его встревоженная, напряженная, жаждущая земных и божьих правд, молодая душа. Я так много пишу о «молодости», дабы поэт не захотел поверить своей музе, поверить черноте ее скорбей, а поверил бы силе, играющей в нем, поверил бы в «песню-радость», которая в нем затаенно бурлит…

Да разве уже не светло, не празднично — думать о том, что есть и Филареты Черновы, с суровыми, мятежными мыслями, с непокорными тяжкими волями, среди дешевеньких литературных маскарадов, на которых так безудержно и неустанно развлекается поэтическая «золотая молодежь»?

Молодой поэт — скромен, очень скромен, слишком скромен: это благородно просвечивает в тоне, характере, в уловимых и неуловимых свойствах его стиха, его письма. Но нынешний ритм, темп, круговорот не нуждается в излишествах болезненной скромности, не принимает, не хочет ее. Филарету Чернову надо эти излишества преодолеть, ясно взглянуть в глаза жизненной правды и увидеть воочию большие свои возможности: он творец.

Я искренно подумал, впервые ознакомившись с ним, угрюмо-прячущим свои поэтические сокровища где-то на окраинах шумного и бойкого литературного рынка: может быть, он?

И столь же искренно не удивлюсь, если близкое грядущее чеканно-радостно ответит мне:

— Да, он!

«Журнал журналов». 1916, № 16.