Илья Фондаминский

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Илья Фондаминский

[382]

Я бы не стала писать о Фондаминском. Мне трудно рассказать о нем так, как бы я хотела. Но есть нечто, что заставляет меня это сделать. Это его слова о людях, душевно близких друг другу: «После смерти такого близкого непременно надо вспомнить и рассказать о нем». Сам он после смерти своей жены выпустил о ней целую книгу, в которой собрал воспоминания всех ее друзей.

Сложную дорогу его души я рассказать не могу и не смею за это браться. Я хотела бы только наметить те простые этапы его пути, которые развертывались перед нашими глазами, то, что мы все видели и в меру собственных душевных сил понимали.

Илья Фондаминский был праведник.

Так говорят о нем все его хорошо знавшие. Не все одинаково, но в долгом о нем разговоре слово это мелькнет неминуемо.

Трудно думать, что вот среди нас, в нашей плохой и злой жизни жил человек, которого можно назвать таким именем. Жил нашей жизнью среднего русского интеллигента, не проповедовал, не учил, не юродствовал и был праведником. Достоевский, рассказывая о таком же праведнике, сделал его эпилептиком и даже назвал «идиотом». Это необходимо было, чтобы легче, убедительнее и приемлемее стало такое чудо — жизнь праведника среди нас.

В своей прекрасной статье о нем (Новый журнал, книга 18-я) Г. П. Федотов, называя И. Фондаминского праведником[383], делает странное замечание: «Правда, шансов на канонизацию у него, еврея и эсера, не много…»

Но разве апостолы и святые ранней зари христианства не были почти сплошь евреями? И разве не было среди канонизированных праведников людей с самым лютым звериным прошлым, пострашнее эсеровских речей Илюши Фондаминского?

Но в этих строках превосходной статьи Г. П. Федотова очень значительно, что такой вопрос, хотя бы с полуотрицательным ответом, мог быть поставлен.

О своей молодости Фондаминский говорил немного и всегда с усмешкой.

Чуть ли не с гимназической скамьи начал он выступать как партийный оратор, носил кличку Лассаля и Непобедимого[384]. Говорил всегда пламенно и увлекательно, не столько убедительно, сколько убежденно. Красивый и приятный, он нравился. Происходил из состоятельной семьи и, конечно, все, что мог, отдавал на партию.

Я его в те времена не знала, а рассказать хочу только то, что сама видела. Встретились мы в эмиграции, а подружились только перед самой войной, уже после смерти его жены.

Многие ставили ему в упрек, что в привязанности его нет горячей любви, что он «тепленький» и любит всех одинаково, а каждому другу, естественно, хочется быть исключительным и единственным.

Он даже как-то сказал:

— Собственно говоря, не надо даже видеть своих друзей. Достя точно знать, что они существуют, и любить их и, если им плохо, спешить к ним на помощь.

Я никогда не упрекала его за тепленькую любовь. Ведь эта всемирная любовь, любовь жертвенная к человеку, а главное, мука за его страдания, это и был его тайный, подспудный огонек, пламени которого мы не видели, но тепло чувствовали. Это и есть идеальная христианская любовь, та самая, которая «не ищет своего» и которую с таким трудом воспитывают в себе монахи.

Как он жил среди нас?

Он очень увлекался своей работой — писал «Пути России»[385]. Но и вся жизнь его, обращенная к людям, была очень деятельная. У него был необычайный организаторский талант. Думаю, что и развился у него этот талант от постоянного старания помочь людям, придумать для них какой-нибудь выход. Так он устроил ряд докладов, чтобы спасти «Современные записки»[386]. Основал орден «рыцарей русской интеллигенции». Рыцари бегали, продавали билеты, создалось соревнование, и дело удалось великолепно.

Чтобы поддержать парижских поэтов, основал «Круг», члены которого должны были продавать книжку очередного поэта и на вырученные деньги печатать книжку следующего. Все было организовано умно и осторожно, самолюбие не было задето, каждый работал для себя и для других, и не чувствовалась рука благотворителя, которая все-таки создавала и направляла все дело.

Одному молодому поэту, недурно рисовавшему[387], он посоветовал рисовать художественные открытки и взялся их продавать. Поэт был гордый, и просто денежная помощь его бы смутила, но продавать свои картинки — в этом не было ничего унизительного. Само собою разумеется, что почти все картинки покупал Илюша сам и дарил их только тем знакомым, у которых поэт никогда не бывал и увидеть их не мог.

Он устраивал лекции для молодежи по русской истории, по православной религии, помогал русскому театру.

Помню, какая-то труппа жаловалась ему на безвыходное положение. Предложили выгодную поездку, а денег на выезд не было. Илюша снял жемчуг с шеи своей жены:

— Вот сейчас же заложите и начинайте работать. Потом сосчитаемся.

Помощь его всегда была простая, какая-то «естественная», точно иначе и быть не могло.

Илюша искал чужое страдание. Он откликался на него спешно, точно боялся опоздать, точно некий голос звал его и торопил и он на ходу отвечал:

— Я здесь.

Умер священник Е. Илюша лично совсем мало знал его, может быть, даже и совсем не знал, но услышал, что семье покойного очень тяжело, что будто бы хотят отнять у них квартиру и что вдова в отчаянии. Он сейчас же пошел к ним, и первые слова его были, как всегда, спешные и радостные:

— Ни о чем не беспокойтесь. За квартиру уже заплачено.

Сразу же стал своим, близким, водил детей в синема, помогал вдове устроить дела, и не отходил от них, и присматривал, пока не наладил им нормальную жизнь.

Одну женщину бросил муж. И ее Илюша очень мало знал. Ни в каком отношении она интереса не представляла. Но, услышав о ее отчаянии, он сейчас же под каким-то предлогом пошел к ней, стал всячески ее успокаивать и развлекать, водил на концерты и в конце концов убедил ее, что жизнь ее не кончена, что она всем нужна и дорога. И она пережила удар и вошла в жизнь.

Займы у Илюши было делом обычным. Одна постоянная его «клиентка» как-то жаловалась мне:

— Я ему говорю, что только до вторника, а он смеется: «Вы ведь никогда не отдаете». Раз уж ты святой, так и нечего высчитывать, отдаю или не отдаю.

— Да ведь он вовсе и не выдает себя за святого. Это вы его так пожаловали.

— Ну как так! Все кричат — святой, святой! Вот вам и святой, не лучше нас, грешных.

Несмотря на свое раздражение, деньги она, конечно, взяла и, конечно, не отдала.

Приключилась как-то с одним парижским журналистом большая неприятность — он растратил вверенную ему очень значительную по тем временам сумму. Назревал крупный скандал, а для журналиста совсем гибель. Уже кое-какие литературные дамы приготовились в благородном негодовании закрыть перед ним свои двери и не подавать руки. Илюша сказал:

— Все эти их руки, конечно, ерунда, а вот каково сейчас ему…

И он уладил все очень быстро и очень просто: внес целиком растраченные деньги, и на этом вся история и закончилась. И забыли о ней скоро и окончательно.

Илюша был красивый, но на внешность свою не обращал никакого внимания и даже сверх меры мало ею занимался, так что даже огорчал своих друзей.

— Илюша, голубчик, ради Бога, побрейся. Смотри, ты созвал почтенных людей, это невежливо — выходить к ним в таком виде.

— Да? Неужели невежливо?

— Конечно. Они могут обидеться.

— Ну, в таком случае делать нечего. Побреюсь.

Одежда, еда, жилище — все это никакой роли в его жизни не играло.

Иногда он мечтал, что хорошо бы завести какую-нибудь добрую старую нянюшку, которая бы обо всем заботилась. Но я отлично понимала, что нянюшка нужна ему не для заботы и ухода за ним. Он все равно не брился бы, и не менял воротничка, и не приходил бы вовремя к обеду. Она нужна была для атмосферы любви, душевного уюта и нежности. И само собою разумеется, что не нянюшка бы о нем заботилась, а он о ней.

Как-то, уже перед самой войной, пришла к нему неизвестная молодая женщина, очень измученная, усталая и какая-то безнадежно несчастная. Он с умилением рассказывал, что она была такая вся разбитая, что когда он вышел на несколько минут к телефону, то, вернувшись, застал ее уже спящей. Она сбросила башмаки, прикорнула в уголок дивана и так мгновенно и заснула.

У нее было письмо к В. М. Зензинову[388], который жил тогда вместе с Илюшей. Кто-то попросил В. М. позаботиться об этой женщине, вдове известного большевика Р-ва, недавно скончавшегося на юге Франции[389]. Владимир Михайлович и Илюша решили уговорить ее переехать к ним. Квартира была большой.

— Я вам наделаю хлопот, — волновалась Р-ва. — У меня скоро должен родиться ребенок. Куда же я вам с ребенком.

— Именно с ребенком вы нам и нужны, — убеждал ее Илюша. — Без ребенка мы вас и не хотим.

Она осталась у них.

Как-то я зашла к Илюше. Он открыл мне двери совсем растерянный.

— Я не знаю, что мне делать. Ребенок кричит, а Р-ва ушла по делам. Я ничего не умею с ребенком. Как быть?

Он чувствовал себя совсем виноватым, что не умел пеленать детей.

Кое-как вдвоем помогли потомку лютого большевика, сунули ему соску в рот.

— Какая удивительная судьба, — рассказывал Илюша. — Вот этот самый P-в, большевистский морской комиссар, производил обыск на пароходе, на котором я находился. Он меня отлично знал в лицо и, конечно, узнал, но отвел глаза. Пожалел, что ли? Спас от расстрела И вот теперь его жена и ребенок приютились у меня.

У Илюши она быстро поправилась. Стала искать работу и, кажется, даже нашла. Вошла в жизнь. Когда к Парижу подходили немцы, Илюша отправил ее с ребенком куда-то на юг. Писал мне в Биарриц, чтобы я подбодряла ее письмами, но я сразу потеряла ее адрес, и наше знакомство кончилось. Куда она потом делась — неизвестно. Думаю, что Илюша дал ей какие-нибудь письма, наметил какую-нибудь нить жизни. В таком ужасе, в каком она пришла к нему, она, наверное, больше уже не оказалась.

Малые подвиги? Да.

Из малых кирпичиков строил Илюша высокую свою башню. Но вынуть один из таких кирпичиков, и будет горькой болью или даже черной смертью богаче жестокая наша земля.

— Что, Илюша, — говорила я ему, — все воскрешаете мертвых? Знаете, мне говорили, что по церковным правилам праведника можно канонизировать, только если удостоверены три совершенных им чуда. Самое великое чудо — это, конечно, воскрешение мертвых. А сколько мертвых душ вы воскресили? Хотите, сосчитаем? Я знаю много больше семи. Из них же первая… Я говорю не о тех мертвых, которые отпеты и зарыты на кладбище, а о тех, которые свидетельствуют Апокалипсис: «Ты носишь имя, будто жив, но ты мертв»[390]. Вот эти мертвые души воскрешаете вы, Илюша.

Натура у Илюши была художественная. Он любил и глубоко понимал музыку, интересовался живописью и литературой. Много книг прочел по искусству. Любил поэтические прогулки. Часто со своим другом, полковником Л., ехал куда-нибудь недалеко от Парижа, вылезали на какой-нибудь станции и отправлялись бродить. Для ночевки выбирали место поглуше, рано утром мылись у колодца. И всегда и везде заходил он в церковь.

— Всегда в дом Божий. И всегда в доме этом вдыхаешь молитвенный воздух.

Он был искренне и глубоко религиозен. Постоянно ходил в церковь. Сказал как-то:

— Меня очень мучает, что я не могу причаститься.

— Отчего же вы, такой верующий, не креститесь?

— Я еще не готов. Еще не достоин. Но я сказал жене, что в одной могиле с ней не буду.

Может быть, он еще не хотел огорчать своих близких по крови Когда долго и мучительно умирала его жена, одна из его приятельниц с усмешкой спросила:

— Ну что, Илюша, помогает тебе твой православный Бог?

— О да! — отвечал он радостно. — О да! Он мне помогает.

После смерти жены он служил панихиду по ней в православном храме.

Когда началось немецкое наступление, я, по совету Илюши, уехала в Биарриц.

Сам Илюша тоже скоро уехал.

Мне рассказывали его друзья, с которыми он проводил свое последнее лето где-то около По, о том душевном смятении, в котором он находился, не зная, как поступить. Его звали в Америку, и уже все было готово для его отъезда. Там были почти все друзья и единомышленники, весь тот культурный центр, к которому принадлежал Илюша. И там была возможность жить и работать. Но во Франции оставались те, которые уехать не смогли. Оставался лучший его друг, Мать Мария, и многие тихие, невидные и безымянные, духовно с ним связанные. И ему было бы стыдно перед ними за то, что поберег себя. Нет, он уехать не мог. Перед ним уже обозначилась другая дорога.

И он вернулся в свой пустой жуткий дом. Вернулся ждать — да свершится.

Немецкую победу Илюша переживал очень тяжело. В. М. Зензинов уехал в Финляндию. В большой пустой квартире Илюша был один. Сидел в огромном полутемном кабинете, где даже днем всегда горела лампа.

Еще до моего отъезда он часто в каком-то истерическом исступлении говорил мне:

— Тэффи! Тэффи! Не падайте духом! Демократии победят. В конце концов они должны победить. Верьте мне.

У него была великолепная библиотека. Многие советовали ему до победы демократий раздать ценные книги спрятать их у арийских друзей. Он не слушал и не интересовался такими советами. За него было страшно. Совсем, совсем один в этой мрачной квартире, в каком-то остановившемся отчаянии.

— Илюша, надо уехать.

Вернувшись в Париж, он снова принялся за прерванную работу. Писал свои «Пути России». Но недолго.

Какой-то культурный немец заинтересовался его библиотекой. Пришел, посмотрел на книги, посоветовал Илюше их продать. Илюша объяснил, что книги ему нужны для его большой работы. Немец пожалел, что книги нужны, и ушел. А через несколько дней явился в отсутствие Илюши с солдатами и с заранее заготовленными ящиками, уложили и увезли всю его библиотеку. Он тогда не уехал и даже не скрылся, не ушел из дому. Покорно ждал.

Иногда входил в свой большой кабинет, смотрел на ободранные полки, на ограбленные шкапы, говорил растерянно:

— Как же я буду работать без книг?

Но печалился недолго.

— Как-то нехорошо, чтобы в распоряжении одного человека была такая масса книг. Ведь я преспокойно могу ходить в Национальную библиотеку.

Так он и сделал. И работы не прерывал. Писал свои «Пути России».

Как относились к нему окружающие?

Мне кажется, что вообще все были к нему очень требовательны. Если бы он не сразу и не от всей души откликнулся на какую-нибудь нужду, не занялся бы устройством какого-нибудь дела, то заинтересованные лица были бы не то что разочарованы, а прямо даже как бы шокированы таким поступком. В оценке его недалеко бы отошли от анекдотической «клиентки»:

— Уж раз ты святой, так нечего высчитывать.

Кое-кто высказывал сомнение в Илюшином уме. Это понятно.

Очень добрые люди часто считаются глупыми. Ведь умному полагается прежде всего твердо знать четыре правила арифметики и ясно понимать, что сложение и умножение ему на пользу, а вычитание и деление в убыток. А может ли умный действовать себе в убыток? Вот тут Илюша часто показывал себя в их глазах простачком.

Но, любя людей, Илюша не был слеп. Он хорошо видел. Все видел, все понимал и никого не осуждал.

После смерти своей жены он как-то сказал мне:

— Человек не должен показывать, что он несчастлив. Я иногда замечаю, что, встречаясь со мной на улице, некоторые переходят на другую сторону. Они боятся. Им неприятно видеть меня, потому что я несчастлив. Человек должен свое горе прятать.

И в другой раз с усмешкой рассказал, как было одно деловое собрание, на которое его совсем не позвали. Не нашли нужным, несмотря на то что дело касалось вплотную его интересов.

— Ведь они даже права не имели так поступить. Это все оттого, что я сейчас несчастлив, и они это знают и уже не считают меня за человека. Нет, верьте мне, горе свое надо от людей прятать. Нельзя быть несчастным.

После таких слов заподозрить Илюшу в наивности было бы трудно.

Когда я вернулась из Биаррица в Париж, Франция уже была занята немцами и началась крутая гитлеровская расправа.

Илюша уже был в лагере. До сих пор в моей записной книжке его адрес.

Он писал мне. Иногда в общем письме к Матери Марии. Писал, что ему ничего не нужно, что он нашел людей, близких по духу, поет в церковном хоре и делает доклады.

Но мы знали, что он очень болен, почти не может есть, что на днях его увезут. (Страшное слово того времени «увезут».)

Последнее письмо мы читали с Матерью Марией вместе.

«Пусть мои друзья обо мне не беспокоятся. Скажите всем, что мне очень хорошо. Я совсем счастлив. Никогда не думал, что столько радости в Боге».

Он уже успел принять христианство.

Читали и обе плакали. Не от жалости, а от какого-то горестного восторга, как бы слушая последние торжественные аккорды музыкального апофеоза.

— Из такого теста святые делаются, — прошептала Мать Мария.

И я думала — как любил Илюша всякие собрания, диспуты, речи, доклады, ходил к младороссам, к монархистам, к эсерам, в кружок русских дворян и везде чувствовал себя среди друзей, потому что сам всех любил вот этой своей презренной, тепленькой любовью. И как часто в речах своих повторял он мысль о зажженных свечах. Этот образ неугасаемой веры всегда вдохновлял его. Он так искренне, по-детски был убежден, что надо только, чтобы все зажгли эти свечи и шли смело, и тогда рухнет железный занавес и с криками «осанна» встретит нас, воскрешая в любви, советская Россия.

И, слушая его, я всегда вспоминала рассказ одного старого польского писателя, как маленькая девочка слышала, что у ангела светятся глаза. Когда пьяный отец повез ее с похорон матери и на повороте в лесу даже не заметил, что вывалил ее в снег, она поднялась и хотела заплакать от страха, но увидела, как медленно приближаются к ней две светящиеся точки. «Ангел!» — засмеялась она и протянула волку ручку. Конечно, волк загрыз ее, но дело не в этом. Все дело в том моменте, когда человек в последнем средоточии своей жизни протягивает руки навстречу ангелу.

Там, в немецком застенке, Илюша, наверное, зажег бессмертные свечи свои и вышел навстречу ангелу и протянул ему руки.

Конец Илюши Фондаминского покрыт тайной. Следы потеряны. Прошел слух, будто ему удалось пробраться в Россию, что даже кто-то слышал оттуда его голос по радио. Но это уже легенды. Никто ничего не знает, и никто не хочет простой, злой правды.

Утешаем друг друга легендою, хотя правда его выше нашей утекающей фантазии. Жил праведником и принял мученическую смерть добровольно и радостно.