45 лет
45 лет
[273]
Это было вскоре после японской войны. 45 лет тому назад. Время было удивительное, и вспоминается оно какими-то обрывками, словно кто-то растерял листики дневника и перепутались трагические записи с такими нелепыми анекдотами, что только плечами пожимаешь: неужели все это было? Неужели были такими и дела, и люди, и мы сами?
Да, это именно так и было.
Россия вдруг сразу полевела. Студенты волновались, рабочие бастовали, даже старые генералы брюзжали на скверные порядки и резко отзывались о личности государя.
Иногда общественная левизна принимала прямо анекдотический характер: саратовский полицмейстер, вместе с революционером Топуридзе, женившимся на миллионерше, начал издавать легальную марксистскую газету. Согласитесь, что дальше идти уже было некуда.
Петербургская интеллигенция переживала новые настроения сладостно и остро. В театре поставили «Зеленого попугая»[274], пьесу из времен французской революции, до тех пор запрещенную; публицисты писали статьи и сатиры, расшатывающие строй; поэты сочиняли революционные стихи; актеры декламировали эти стихи с эстрады под восторженные аплодисменты публики.
Университет и Технологический институт были временно закрыты, и в их помещении устраивались митинги, в которые очень легко и просто проникали буржуазные городские обыватели, вдохновлялись, тогда еще новыми, криками «правильно» и «долой» и несли к друзьям и в родные семьи плохо осознанные и плохо высказанные идеи.
В продаже появились новые иллюстрированные журналы. «Пулемет» Шебуева[275] и еще какие-то. Помню, на обложке одного из них красовался отпечаток окровавленной ладони. Они вытеснили благочестивую «Ниву» и раскупались совершенно неожиданной публикой.
Как-то встретилась я у моей матери с ее старой приятельницей Л-ой, вдовой сановника. Сановник этот был другом Каткова и вообще из тех, которых потом называли «зубрами».
— Хочу почитать «Пулэмэт», — говорила сановница, выговаривая почему-то это страшное слово через оборотное «э». — Но сама купить не решаюсь, а Егора посылать неловко. Я чувствую, что он не одобряет новых течений.
Егор был ее старый лакей.
Там же встречала я своего дядюшку, бывшего в придворных кругах. Когда мы были детьми, он приносил нам конфеты с царского стола (это было очень принято). Конфеты, изделия царского кондитера, были в белых бумажках с выстриженными кончиками. Мы грызли их с благоговением. Мама сказала дядюшке, указывая на меня:
— Вот она знакома с социалистами.
Сказала таким тоном, как говорилось бы про дикаря, съедающего сырую куропатку вместе с перьями. Нечто противное и вместе с тем удивительное.
«Ну, начнется буря!» — подумала я.
И вдруг — ничуть не бывало. Дядюшка лукаво улыбнулся:
— Ну что ж, дружок, молодежь должна шагать в ногу с веком.
Вот уже чего я действительно не ожидала! А вот как случилось, что я начала шагать в ногу с веком.
В нашем дружеском кругу постоянно бывал некто К. П-в[276], сын сенатора, тесно связанный, к недоумению своего отца, с социал-демократами. Это была мятущаяся душа, раздиравшаяся между брошюрой Ленина «Шаг вперед, два шага назад» и стихотворениями Бальмонта.
— Вы непременно должны ехать в Женеву к Ленину, — говорил он мне.
— К Ленину? Зачем мне к Ленину?
— Как зачем? Учиться. Это именно то, что вам нужно.
Я тогда только начала печататься. Печатали меня «Биржевые ведомости». Газета эта бичевала преимущественно «отцов города, питавшихся от общественного пирога». Я помогала бичевать. Как раз в это время злобой дня был план городского головы Лелянова — засыпать Екатерининский канал. Я написала басню «Лелянов и канал».
Свой утренний променад однажды совершая,
Лелянов как-то увидал
Екатерининский канал.
И говорит: «Какая вещь пустая!
Ни плыть, ни мыть, ни воду пить.
Каналья ты, а не канал.
Засыпать бы тебя, вот я б чего желал».
Так думал голова, нахмурив мрачный лоб,
Вдруг из канала вынырнул микроб
И говорит: «Остерегись, Лелянов,
Ты от таких величественных планов» и т. д.
Государь был против леляновского проекта, и басня ему очень понравилась. Издатель газеты Проппер был «высочайшею пожалован улыбкой», прибавил мне две копейки. В те времена из всех газетных сотрудников только один Немирович-Данченко[277] получал легендарный оклад: десять копеек.
Словом, карьера передо мной развертывалась блестящая. При чем тут Ленин? И чему еще можно у него научиться?
Но К. П-в вел пропаганду. Для начала познакомил меня с загадочной особой, Валерией Ивановной. Вскоре выяснилось, что это кличка, а зовут ее как-то иначе. На вид было ей за тридцать, лицо усталое, на носу пенсне. Часто просила разрешения привести с собой какого-нибудь интересного знакомого. Так привела Каменева[278], Богданова[279], Мандельштама[280], Финна-Енотаевского[281], Коллонтай[282].
Ее друзья мало обращали на меня внимания и больше разговаривали между собой о вещах, совершенно мне неизвестных и непонятных. О каких-то съездах, резолюциях, кооптациях. Часто повторялось слово «твердокаменный», часто ругали каких-то меньшевиков и часто цитировали Энгельса, сказавшего, что на городских улицах вооруженная борьба невозможна. Все они, очевидно, были очень дружны между собой, потому что называли друг друга товарищами. Раз привели совсем простого рабочего. И его тоже называли товарищем. Товарищ Ефим. Тот больше молчал, а потом надолго исчез. Сказали мельком, что он арестован.
Через несколько месяцев Ефим появился снова, но в преображенном виде: новенький светлый костюмчик и ярко-желтые перчатки. Ефим сидел, подняв руки и растопырив пальцы.
— Чего вы так?
— Боюсь попачкать перчатки. Меня переодели буржуем, чтобы я не привлекал внимания.
Камуфляж очень неудачный. Именно в этом виде он был так живописен, что нельзя было на него не оглянуться.
— Вы сидели в тюрьме? Тяжело было?
— Нет, не особенно.
И вдруг с добродушной улыбкой:
— На Рождество давали гуся (с ударением на «я»).
Но напрасно я удивлялась на ефимовский маскарад. Скоро пришлось убедиться, что это не так глупо, как кажется неопытному глазу. Валерия Ивановна уехала месяца на два за границу и вернулась в ярко-красной кофточке.
— Почему это вы так нарядились?
Оказывается, что она ехала по фальшивому паспорту, выданному на имя шестнадцатилетней безграмотной девицы. Товарищи решили, что, нарядив пожилую женщину с усталым интеллигентским лицом и пенсне на носу в красную кофту, сразу превратят ее в безграмотного подростка. И оказались правы. Пограничные жандармы поверили, и Валерия Ивановна в красной кофте въехала в Петербург.
Впоследствии, когда появилась газета «Новая жизнь»[283], еще искуснее скрывался от полиции Ленин. Выходя из редакции, он просто подымал воротник пальто. И ни разу не был узнан шпиками, хотя, конечно, слежка за ним была.
Стали появляться приезжие из-за границы. Большею частью из Швейцарии. Разговоры велись все те же. Ругали меньшевиков, часто упоминали Плеханова, причем выговаривали «Плеканов».
— Почему?
— Так привыкли в Швейцарии.
Многие с гордостью сообщали мне, что Плеханов происходит из старого дворянского рода. Почему-то это им льстило. Мне казалось, что Плеханов чем-то неприятно их волнует, и что им очень хочется чем-то его убедить, и что они боятся, как бы он не ушел от них.
В этой компании очень выделялась Коллонтай. Это была светская, очень красивая молодая дама, одевалась изящно и элегантно и кокетливо шевелила носиком. Помню, был женский съезд, она выступила и начала свою речь словами:
— Не знаю, каким языком говорить, чтобы меня поняли буржуазные женщины.
А была она в великолепном бархатном платье, и золотая цепочка с привешенным к ней медальоном-зеркальцем висела до колен. Я заметила, что товарищи гордились элегантностью Коллонтай. Не помню, по какому именно случаю и когда — она была арестована. Газеты отметили, что, отправляясь в тюрьму, она повезла с собой четырнадцать пар башмаков. Товарищи повторяли эту цифру с большим уважением, даже понижая голос. Совсем также, как говоря о дворянстве «Плеканова».
Как-то она позвала нас к себе. Валерия Ивановна повела нас по кошачьей лестнице. Попали прямо в кухню. Изумленная кухарка спросила:
— Это вы к кому же?
К това… к Коллонтай.
— Так чего же вы по черному-то ходу? Пожалуйте в кабинет.
Валерии Ивановне, очевидно, и в голову не приходило, что товарищ Коллонтай живет по парадной лестнице.
В большом, прекрасно обставленном кабинете встретил нас друг Коллонтай Финн-Енотаевский, высокий остролицый брюнет, с головой, похожей на австрийский кустарник. Каждый волос вился отдельно твердой длинной спиралью. Думалось, что под ветром эти спирали звенят.
Подали чай с печеньем; всё как полагается в буржуазных домах, но разговоры пошли опять все те же: меньшевики… Энгельс сказал… твердокаменный… Плеканов… Плеканов… Плеканов… меньшевики… кооптация.
Все это было чрезвычайно скучно. Разбирались какие-то мелкие дрязги, кто-то ездил за границу, привозил бестолковые партийные сплетни, кто-то рисовал карикатуры на меньшевиков, которые по-детски веселили бородатых «твердокаменных» марксистов. Между ними уютно фланировали матерые провокаторы, о роли которых узнавали только много времени спустя.
Рассказывали, что меньшевики обвиняют Ленина в том, что он якобы «зажилил 10 франков, предназначенных для меньшевиков». Именно так и говорилось: «зажилил». За границей меньшевики срывали доклады большевиков; мяукали, когда выступал Луначарский, и даже пытались утащить входную кассу, которую большевики отстояли, пустив в ход кулаки.
Все эти беседы для постороннего человека были неинтересны и уважения к беседующим не вызывали. Они никогда не говорили о судьбах России, никогда не волновало их то, что мучило старых революционеров, за что люди шли на смерть. Жизнь шла мимо них. И часто какое-нибудь важное событие — забастовка большого завода, какой-нибудь крупный бунт — заставало их врасплох и поражало неожиданностью. Они поспешно посылали «своих», и те, конечно, опаздывали. Так проморгали они гапоновское движение[284] да и многое другое, о чем потом досадовали.
Но жизнь их мало интересовала. Они были по уши погружены в съезды, кооптации и резолюции.
Среди «товарищей» был некто вполне буржуазного типа, П. П. Румянцев[285]. Веселый, остроумный, любитель хорошо покушать и поухаживать за дамами, часто посещавший литературный ресторан «Вена» и очень забавно рассказывавший о своих товарищах. Как-то непонятно было, какую роль мог он играть, и в его «твердокаменность» верилось плохо.
— У нас утонул пароход с оружием — есть от чего быть не в духе, — бодро говорил он. И прибавлял со вздохом: — Едемте в «Вену», хорошенько позавтракаем. Наши силы еще нужны рабочему движению.
Ну что ж поделаешь? Раз наши силы нужны, ехали их поддерживать. От гражданского долга отказываться нельзя.
Финна-Енотаевского я встречала редко. Но раз явился он совершенно неожиданно с очень странной новостью:
— На завтра назначено массовое выступление пролетариата. В Саперном переулке в редакции журнала «Вопросы жизни»[286] устраиваем приемный пункт. Будет фельдшерица и материалы для перевязки раненых и убитых.
Я немножко растерялась. Будут перевязывать убитых?
Но Финну дело казалось вполне естественным. Он порылся в бумажнике и протянул мне десять рублей:
— Вот вам на расходы. Будьте на пункте ровно в три часа. Кроме того, вам поручается пойти сегодня же на Литейную в дом номер пять и передать доктору Прункину, чтобы непременно пришел в Саперный переулок в редакцию «Вопросов жизни» ровно в три часа. Не забудьте и не спутайте. Прункин, Литейная, десять, то есть пять. Улица Прункина…
— А на что мне десять рублей?
— На расходы.
— А П-в — тоже будет?
— Должен быть. Так не забудьте и не спутайте. И будьте пунктуальны. Нужна дисциплина, господа, иначе провалите дело. Итак, ровно в пять доктор Литейный. Записывать нельзя. Нужно помнить.
Зазвенел спиралями и умчался.
Редакцию «Вопросов жизни» я знала хорошо и даже была приглашена сотрудничать в этом журнале. Редакторами, насколько помню, были Н. А. Бердяев[287] и С. Н. Булгаков[288] (впоследствии Отец Сергий). Секретарем был наш друг Георгий Чулков, а заведовал хозяйственной частью Алексей Михайлович Ремизов. Жена его, Серафима Павловна[289], корректировала рукописи. Словом — народ всё знакомый. Помню, как-то в разговоре Бердяев сказал мне:
— Вы, кажется, водитесь с большевиками? Советую вам держаться от них подальше. Я всю эту компанию хорошо знаю — был вместе в ссылке. Никаких дел с ними иметь нельзя.
Так как я, собственно говоря, никаких «дел» с ними и не имела, то предупреждение Бердяева меня и не смутило.
И вот теперь в этой редакции назначен пункт явно большевистский, потому что распоряжается делом Финн-Енотаевский. Или он действует просто как член какой-то санитарной комиссии по перевязке убитых? Успокаивает мысль, что П-в будет там. Он все объяснит. Все это, конечно, странно, но отступать нельзя. В руках у меня десять рублей и на совести ответственное поручение. Надо действовать. Пошла на Литейную.
Ни в доме номер пятый, ни в доме номер десятый никакого доктора не оказалось. Спрашиваю, что, может, все-таки есть доктор, но не Прункин. Или есть Прункин, но не доктор. Никого нет. Ни доктора, ни Прункина. Очень расстроенная вернулась домой.
В первый раз пролетариат дал мне ответственное поручение, и вот, ничего не смогла. Если узнают мои сановные старички — уж, наверное, запрезирают меня. Одно успокаивало — старый приятель К. П. будет на пункте. Он меня выгородит.
На другой день с утра прислушивалась: не стреляют ли где. Нет, все было тихо. Ровно в три часа (дисциплина, господа, важнее всего) пошла на пункт. В дверях редакции столкнулась с К. П.
— Ну что?
Он пожал плечами:
— Да ровно ничего и никого.
Пришла какая-то девица и принесла пакет гигроскопической ваты. Посидела минут пять и ушла. И вату унесла.
На другой день явился Финн.
— Знаете, — сказала я, — никакого доктора на Литейной ни в пятом, ни в десятом номере я не нашла.
— Не нашли? — ничуть не удивился он. — Ну, значит, с вами революции не сделаешь. Давайте назад десять рублей.
— Значит, если бы я нашла доктора, вы бы сделали революцию?
Он метнул спиралями и умчался.
— Ваши друзья мне надоели, — сказала я П-ву. — Нельзя ли их как-нибудь отвадить?
— Подождите еще немного. Скоро должен приехать Ленин. Не надо только никому об этом говорить. Он приедет нелегально. Тогда, наверно, будет интересно. Подождите. Очень прошу вас.
Стала ждать Ленина.