“Жаркое лето” 1968 года
“Жаркое лето” 1968 года
1968 год был отмечен в США, во Франции и в Федеративной республике кульминацией студенческих волнений и движений протеста, а в странах Варшавского договора — “Пражской весной” и вступлением в Чехословакию войск государств — участников пакта. Подобно событиям осени 1956 года в Венгрии, все это оказало глубокое воздействие на мышление многих из нас — воздействие, которое было осознано только впоследствии.
Ульбрихт испытывал постоянный страх перед “малой войной” и втайне не доверял Москве в том, что касалось ее верности союзу. Шестидневная война между Израилем и Египтом в 1967 году усилила его опасения. Сколь ни натянутым было бы сравнение стратегического положения ГДР, в которой находился крупнейший за пределами СССР советский военный контингент, и Египта, Ульбрихт считал Федеративную республику способной на акцию, подобную той, что осуществил Израиль, и боялся, что Советский Союз в случае военного конфликта между немецкими “братьями” может предоставить ГДР ее участи.
То, что Леонид Брежнев говорил на закрытых заседаниях Центрального Комитета и во время совещаний с ведущими политиками социалистических стран о положении на Ближнем Востоке, привлекало внимание. Он считал, что Насер сомневается в боеспособности социалистического лагеря и неверно оценивает соотношение сил сверхдержав. По мнению Брежнева, желание разрушить Израиль означает войну. Поэтому Египет должен искать политическое решение. Интерес Советского Союза в сохранении мира был очевиден, но это приводило “ястребов” в администрации США к опасным выводам. Уолт Уитмен Ростоу, советник президента Джонсона по внешнеполитическим вопросам, заключил, исходя из стремления Советского Союза к миру, что для США не только возможно, но и необходимо продолжать вьетнамскую войну до победы над коммунистами, затем можно развить успех Израиля против арабов, а после этого повернуться к Европе.
В начале 1968 года студенческие волнения в странах Запада приняли драматические формы. Это занимало мое внимание гораздо сильнее, нежели события у наших восточных и западных соседей, поэтому я и осознал критическое обострение ситуации в Чехословакии относительно поздно.
Годом раньше, во время государственного визита шаха Реза Пехлеви в Западный Берлин, полицейским был убит студент Бенно Онезорг, что вызвало волну возмущений в западногерманских университетах. Едва она спала, как весной 1968 года неонацист совершил покушение на одного из лидеров внепарламентской оппозиции Руди Дучке, и за этим последовали новые волнения.
Восстание студентов во Франции дошло до уличных боев с полицией. Профсоюзы объявили забастовку солидарности, имевшую следствием массовое стачечное движение. Рабочие и студенты занимали предприятия.
Для целого поколения события 1968 года являются историческим рубежом. Протест против дальнейшей эскалации вьетнамской войны перерос в выступления против существующих властей. Движение протеста в Федеративной республике вылилось в политическое противоборство с целью воспрепятствовать принятию бундестагом чрезвычайных законов. В парламенте пятьдесят депутатов СДПГ проголосовали вместе с коллегами из СвДП против законов и тем самым против решений руководства собственной партии. Насколько можно, мы использовали наши связи с депутатами бундестага для воздействия на исход голосования, как-никак мы были уверены в позиции примерно двенадцати депутатов, которые, со своей стороны, испытали все средства, чтобы повлиять на других.
Наш министр, только что оправившийся от легкого инсульта, мог бы быть доволен этим вкладом моей службы в борьбу против чрезвычайного законодательства, но Мильке отнюдь не был удовлетворен, так как его внимание полностью поглощали события, развернувшиеся в соседних социалистических странах.
У меня не было ясной картины положения в Праге. В день годовщины госбезопасности, 8 февраля, Ульбрихт скептически высказался о новом генеральном секретаре чехословацких коммунистов Александре Дубчеке. Так как Ульбрихт еще резче критиковал сельскохозяйственную политику, которую проводил в Польше Гомулка, и введение рабочего самоуправления в Югославии, я сначала приписал эти высказывания его известному всезнайству. Но, прочитав первые речи Дубчека, я остолбенел. Провозглашение “нового курса” с целью осуществления демократических реформ выражало именно то, чего ждали многие в ГДР. Но очень скоро рядом с Дубчеком стали появляться новые имена, и эти люди выдвигали требования, шедшие гораздо дальше его призывов. Это, как и студенческие беспорядки, о которых сообщалось из Варшавы, напоминало ход событий в Венгрии в 1956 году.
Из Центрального Комитета СЕПГ приходила противоречивая информация о встречах руководителей социалистических стран, в коде которых Дубчек стремился снять озабоченность участников. Свидетели его публичных выступлений в Праге оценивали их как взвешенные, но в его окружении тон задавали другие, например председатель парламента Йозеф Смрковский или Эдуард Гольдштюккер. В заявлениях министра иностранных дел Иржи Гаека явственно прослеживалось социал-демократическое влияние. Информация моей службы дополняла то, что и так уже знали или, по меньшей мере, предполагали об отношениях пражских либералов с западными политиками. Согласно этой информации, курс Дубчека на реформы отличался от политики либералов, симпатизировавших западным моделям, и от точки зрения консерваторов, ориентировавшихся на Москву. Большой интерес у нашего политического руководства вызвала информация о чешских контактах с западногерманскими социал-демократами и Итальянской компартией, которая была на особом подозрении как колыбель реформистского еврокоммунизма. Теория конвергенции, проповедовавшаяся этими кругами и предусматривавшая сближение между общественными системами и “третий путь”, считалась аболютно гибельной в идеологическом отношении.
Благодаря усилиям моей службы Мильке знал о беседах, которые вел в Федеративной республике Мечислав Раковский, главный редактор газеты “Политика” и член ЦК Польской объединенной рабочей партии. В ходе бесед он подчеркивал, что Польша, вопреки гегемонистским устремлениям Москвы, стремится к высокой степени национальной самостоятельностей заявлял, что не только он считает конвергенцию неизбежной и желательной.
Слово “конвергенция” было для Мильке контрреволюционным лозунгом. Когда заместитель министра внутренних дел Польши Франчишек Шляхчич, отвечавший за разведку, посетил нашего министра, тот обрушился на Раковского как на злейшего врага. После беседы слегка озадаченный Шляхчич спросил меня, что, собственно, означают бранные тирады Мильке.
Шляхчич обстоятельно обрисовал мне, что произошло в Варшаве в последние недели. По его словам, как студенческие волнения, так и вмешательство сил охраны правопорядка были гораздо менее безобидными, чем утверждалось в официальных сообщениях. Не меньшее беспокойство вызывали у моего собеседника и вспышки антисемитизма, проявлявшегося под личиной критики сионизма. Только во время работы над этими воспоминаниями мне бросилось в глаза, какую роль в социалистических странах издавна играл скрытый антисемитизм в борьбе консервативных сил против стремления к реформам и против представителей этих тенденций. И в Чехословакии именно евреи подвергались наиболее жестким нападкам, а требование их исключения из общественно-политической жизни звучало громче всего.
Летом 1968 года ход событий в Чехословакии и реакция на них представлялись мне чем-то вроде контрастного душа. Признаки предстоящей интервенции сменялись на протяжении все более кратких промежутков времени усилиями по поиску приемлемого решения.
В мае вызвало волнение сообщение газеты “Берлинер цайтунг” о том, что в Праге якобы обнаружены восемь американских танков. Это “сообщение” было подсунуто редакции советской стороной без нашего ведома. В действительности в Праге проводились натурные съемки фильма “Ремагенский мост”. “Танки” быстро превратились в кучку статистов в американской форме. Тогда я интерпретировал столь несерьезную акцию как признак неуверенности Москвы. Западные собеседники спрашивали меня напрямик, не следует ли предположить, что “утка” с танками задумана как алиби на случай советской интервенции. Такую возможность я посчитал абсурдом, просто ребячеством.
В июне меня пригласил в Прагу чехословацкий коллега Хоузка. В официальном письме новому министру внутренних дел ЧССР Павелу Мильке известил о моем визите, мотивируя его необходимостью обсудить с моим коллегой разведывательную акцию. 8 июня Хоузка встретил меня на границе. Дорогой он в мрачных красках обрисовал положение в партийном и государственном руководстве. Большинство словаков в руководстве, по-видимому, уже не доверяло своему земляку Дубчеку и подвергалось все более жестокой клевете и нападкам. На следующий день я встретился с заместителем министра внутренних дел Вилианом Шалговичем, отвечавшим за государственную безопасность и разведку. Как словак, он в соответствии с законом работал в Праге на паритетных началах с министром-чехом Павелом. Он сказал, что в президиуме ЦК партии большинство у “правых”, которые сами себя характеризуют как прогрессистов. (Во время поездки я не раз смог убедиться, как были перепутаны понятия “правый” и “левый” и насколько они в каждом случае зависели от точки зрения наблюдателя.) Дубчек, по его словам, все больше уступает их давлению. На сентябрь намечается созыв съезда, делегатами которого при господствующем ныне давлении избираются только “прогрессисты”, большей частью из интеллигенции. Как сказал мне Шалгович, он и его политические друзья, заклейменные “консерваторами”, без сомнения, не имеют шансов на этом съезде. На мой вопрос, что можно было бы сделать с нашей стороны, заместитель министра растерянно ответил: “Я не знаю”. По его мнению, Павел был движущей силой в деле очернения всех “консерваторов”. Как сказал Шалгович, Павел терроризировал всех неугодных ему сотрудников с помощью печати и телевидения. На повестку дня поставлены дискредитация и психологический террор, и уже почти нельзя быть уверенным в собственной безопасности.
Действительно, против Шалговича и других офицеров министерства внутренних дел шла настоящая кампания по дискредитации. На стенах домов краской рисовали виселицы с их именами. Многие чувствовали себя в опасности, искали убежища за границей. Шалгович уехал в Болгарию. Во время его возвращения, в конце ноября, мы недолго беседовали с ним в Восточном Берлине. В 1991 году я прочитал в краткой газетной заметке, что Шалгович в Словакии покончил с собой.
Я описал свои встречи и впечатления так, как воспринимал их тогда. Конечно, я находился под односторонним воздействием взглядов тех, к кому прислушивалось руководство в Москве и Берлине. То обстоятельство, что гнев значительной части народа часто выражался в крайних формах — с чем я столкнулся, наблюдая за отношением к сотрудникам госбезопасности после краха ГДР, — имело там и здесь одинаковые причины. Не в последнюю очередь именно люди вроде Шалговича и наши партнеры в пражском министерстве внутренних дел на протяжении сорока лет подавляли политически инакомыслящих.
Моя поездка в Прагу внезапно вызвала общественный резонанс. 19 июля в газете “Литерарни листы” под заголовком “Интерпелляция” появилось сообщение о моем пребывании в ЧССР, кончавшееся вопросом: “Что надо было генералу Вольфу в Праге?” Так как кроме упоминавшихся мною собеседников о визите знал только руководитель отдела активных мероприятий в пражской разведке Борецкий, было не особенно трудно установить источник публикации. В конце концов, именно Борецкий считался лидером “прогрессистов” в разведке. Сообщение было реваншем за нападки прессы ГДР на курс реформ, проводившийся в ЧССР.
Хотя Мильке и руководство ГДР не оставляли мою службу в покое, мы не могли предоставить желаемые доказательства непосредственного вмешательства западных государств в пражские события. Московские и берлинские газеты публиковали в начале лета одну за другой критические статьи о положении в ЧССР, на которые следовали возражения именитых авторов из Праги, с национальным пафосом защищавших свой свободный социализм, установленный впервые в истории. Результатом встречи пражского правительства с советским руководством в конце июля стало заключительное коммюнике, в котором шла речь об “обстоятельном товарищеском обмене мнениями” и “атмосфере полной откровенности, искренности и взаимопонимания". На 3 августа была назначена совместная встреча с представителями остальных государств — участников Варшавского договора.
Я считал прямое вмешательство Варшавского договора все еще невероятным, несмотря на множившиеся признаки такого развития ситуации. От встречи руководителей партий в начале августа я не ожидал чуда и записал в дневнике: “Придется еще порядком побарахтаться, чтобы справиться с проблемами, которые надвинутся на нас после заключения какого-то компромисса”. Я еще был убежден в возможности компромисса, и то, что сообщили общественности после встречи, производило впечатление, будто удалось достичь договоренности. Смрковский торжествующе заявил: “Результат превзошел наши надежды — раскол социалистического мира предотвращен!”
Тем временем в Восточном Берлине спешно изъяли из обращения сообщение партийного руководства, которое должно было обосновать интервенцию в ЧССР. Мы смогли снова вернуться к нашей исконной сфере деятельности на Западе. 17 августа Мильке уехал в краткий отпуск в Херингсдорф, а я — в Альбек, около польской границы. До тех пор Мильке пребывал в полном неведении относительно события, которое должно было произойти три дня спустя.
Когда я приехал в дом отдыха, меня ожидал посланец Мильке, который и доставил к министру. Он сказал мне, что я должен сейчас же вернуться в Берлин, так как на следующий день внезапно назначили встречу руководителей партий в Москве. Министр предполагал, что теперь в ЧССР дело “пойдет всерьез”. Около 4 часов утра 21 августа мой водитель забрал меня из Альбека. Вступление войск государств — участников Варшавского договора в Чехословакию началось еще до полуночи. В 2 часа прозвучало первое сообщение об этом пражского радио. По дороге в Берлин я слушал попеременно сообщения то с Востока, то с Запада.
Весь ход событий соответствовал моему предположению о том, что московское руководство буквально до последнего часа не решалось отдать приказ о выступлении. Говорили, что еще за три дня до ввода войск Брежнев снова беседовал по телефону с Дубчеком. В течение предшествовавших недель уже шла подготовка к военному решению проблемы. Соединения Советской Армии и Национальной народной армии ГДР были стянуты к северу от границы Чехословакии и приведены в готовность. Я ложно истолковал это как демонстрацию силы, предназначенную для того, чтобы оказать на Дубчека политическое давление.
Об участии ГДР и ее армии во вторжении до сих пор ходят различные версии. Ульбрихт и большинство партийного руководства были сторонниками военного вмешательства без всяких “но” и “если”. В свою очередь, высшие офицеры ННА заверяли меня, что они до ночи с 20 на 21 августа и понятия не имели о запланированной акции и после ее начала не были посвящены в детали плана.
В сентябре в Берлин с рабочим визитом приехал председатель КГБ Андропов. Об этом его попросил Мильке, так как наша поездка в Москву не состоялась. Это была моя первая серьезная встреча с Андроповым. Мы обедали в одном из домов для гостей в районе северного Панкова в Восточном Берлине. (В первые послевоенные годы руководство Восточной Германии жило в этом чистеньком обособленном квартале нос в нос друг с другом, пока в 50-х годах из соображений безопасности они не перебрались за город в местечко Вандлиц.)
Дом для гостей в Панкове представлял собой хорошо обустроенную виллу, которая была выбрана весьма дипломатично — достаточно элегантная, чтобы продемонстрировать уважение к гостям, но не шикарнее других, где советские представители давали обеды в нашу честь. С германской стороны был Эрих Мильке, 11 офицеров из высшего командования министерства государственной безопасности и я. В этот вечер атмосфера была дружелюбной, что было заслугой Андропова, внесшего свежую струю в наши отношения. Постоянный страх, который ощущался в 50-е годы, отмеченные, несмотря на хрущевскую оттепель, наследием сталинских времен, отступил. Андропов вел себя с достоинством и, в отличие от многих сограждан, цивилизованно даже после застолья. Все вздохнули с облегчением. Это была сугубо мужская компания. Даже официанты, выбранные из специального списка министерства как самые проверенные и надежные, были только мужского пола.
Разговор, естественно, зашел о Чехословакии. Мильке, ярый противник германских социал-демократов, обвинил их в “идеологической диверсии” против социалистического движения. Он, видимо, посчитал этот прием идеальной возможностью выпустить пар и произвести впечатление на гостя, высказав партийную солидарность с решением подавить реформаторское движение в Праге. Он поднялся и произнес речь о необходимости предотвратить “ослабление” курса из-за социал-демократического влияния, доминирующего в реформаторских кругах в Праге.
Все согласно закивали головами. Затем выступил Андропов. “Это не вся история, — сказал он спокойно, но твердо. — У нас был выбор: ввод войск, который мог бы запятнать нашу репутацию, или невмешательство, что означало бы разрешить Чехословакии уйти, со всеми последствиями этого шага для всей Восточной Европы. И это был незавидный выбор”.
Андропов отпил глоток воды из своего бокала, за столом все замолчали, все взгляды были устремлены на него.
“Нужно рассматривать ситуацию внутри каждой страны и анализировать причины возникающих стрессов и напряжений. В Чехословакии новое (коммунистическое) правительство столкнется с тяжелыми испытаниями. Что касается социал-демократов, я думаю, нам надо внимательно приглядеться к нашим отношениям, к тому, что они из себя представляют в разных странах”.
Количество “священных коров”, которое было зарезано на глазах у всех, заставило присутствующих затаить дыхание. Начать с того, что Андропов отмел жесткий идеологический анализ ввода войск, а взамен предложил рассмотрение внутренних проблем страны. Его слова подразумевали также, что коммунисты в Чехословакии слишком поздно осознали размах сопротивления и что требуется тщательная работа для улучшения обстановки. Его озабоченность судьбой нового руководства шла вразрез с официальной линией, предполагающей, что широкие массы законопослушных граждан были счастливы, что закон и порядок восстановлены и что коммунисты опять крепко держат в руках руль управления государством. И наконец, постскриптум: одобрение контактов с социал-демократами можно было рассматривать как завуалированную критику паталогической ненависти, существующей между восточногерманским руководством и главной партией левых в Западной Германии. Это можно было считать неким предвидением, так как в следующем году социал-демократы Западной Германии начали кампанию под названием “Остполитик” за улучшение взаимопонимания между Западом и Востоком.
Я был потрясен, насколько решительно Андропов отказался от роли, которую, как он понимал, мы ожидали от него, и тем, что он вел честный разговор там, где лесть и пустое славословие были в порядке вещей. Оглушенные его поведением, мы молча наполнили наши бокалы.
Правда, это не положило конец запредельным высказываниям Мильке. До 70-х годов он настаивал на произнесении тостов в честь Сталина, и, при все меньшей поддержке со стороны присутствующих, требовал, чтобы все кричали троекратное “ура” за “учителя и вдохновителя”. Он очень прозрачно намекал, что со стороны Москвы было большой ошибкой дистанцироваться от политики, проводимой Сталиным. Правда, это говорилось только при своих. Когда присутствовали представители из Союза, он помалкивал.
При взгляде из сегодняшнего дня вступление войск государств — участников Варшавского договора в Чехословакию представляется проявлением той доктрины власти, из-за которой лопнула два десятилетия спустя сама система “реального социализма”. Был ли с нарушением суверенных прав ЧССР упущен шанс создания лучшей модели социализма, “социализма с человеческим лицом”? Потерпела ли крах утопия Маркса — свободная ассоциация свободных граждан — из-за соотношения сил на международной арене и из-за советской модели сталинистского типа?
В конечном счете политика — искусство возможного. Люди, стоявшие во главе “Пражской весны”, коль скоро они считали социализм жизнеспособной альтернативой капиталистической системе, неправильно оценили параметры мировой политики, которыми характеризовался 1968 год. Ободряемые симпатией народа и Запада, соратники Дубчека оставили без внимания опыт прошлых десятилетий. Чувствуя, что Москва колеблется, а другие партнеры по Варшавскому договору занимают противоречивые позиции, они полагали, что эксперимент с выбором “третьего пути” представляет собой осуществимый альтернативный проект по сравнению со сталинизмом, и по меньшей мере некоторые из них ожидали от США ультимативного требования к Советскому Союзу об отказе от любого военного вмешательства во внутренние дела ЧССР. В переводе на четкий язык политики это означало, что США должны были бы объявить Чехословакию такой же важной для себя областью, как и Западный Берлин. Те, кто питал такие надежды, полностью игнорировали реакцию США на события 17 июня 1953 г., на венгерскую осень 1956 года и на строительство стены в 1961 году.
Но как можно было сохранить социалистическую государственную власть и совместить ее с демократией? Власть, опиравшаяся на демократию, казалась мне безусловно желательной, и она включала, на мой взгляд, плюралистические структуры и плюрализм формирования общественного мнения, возможность выбора между партиями, разумные соотношения между общественной и частной собственностью, между плановым и рыночным хозяйством, между духом и властью. Власть, тем не менее, должна была оставаться социалистической. Тогда я записал в дневнике: “От событий 1956 года в Польше и Венгрии к августу 1968 года в Чехословакии ведет цепь волнений, причина которых — в противоречивом процессе трансформации власти. Так как враждебное окружение и его воздействие на людей в нашей стране по-прежнему очень сильны, далеко не просто ввести в обществе демократические и гуманистические принципы, сконцентрироваться на вопросах научно-технического и культурного прогресса и попросту игнорировать, редуцировать или вынести за скобки сложные вопросы власти. Тогда произойдет то же, что и в ЧССР”.
Сегодня я рассматриваю вопросы власти гораздо более дифференцированно. Эта проблема по-прежнему продолжает занимать меня, даже если сомнения, которые я испытывал, продолжали расти в 70-е годы и в начале 80-х годов побудили принять решение снять с себя свою долю ответственности за последствия, к которым приводит субъективистское мышление в эшелонах власти.
До сего дня я не уверен, привели бы выступления в Венгрии или ЧССР — не будь их развитие прервано — к созданию реформированного социализма. Существовала ли в 1968 году или позже мыслимая социалистическая альтернатива? Это умозрительный вопрос, который часто ставился после 1989 года. Без изменений в Москве у альтернативы в Восточной и Центральной Европе не было бы даже частичных шансов на реализацию. Если бы политик, занимавший руководящие позиции в СССР, осторожно и последовательно открыл путь для движения к реформированному социализму и сделал это еще весной 1968 года, то подобное изменение было бы возможно и в других социалистических странах. Но предпосылкой такого развития событий было бы строгое соблюдение невмешательства со стороны Запада, а кто был намерен всерьез занимать такую позицию? Бесспорно, что в тогдашней расстановке сил в мировой политике культивировалась конфронтация, а не взаимопонимание.
История — не шахматная игра, когда анализ сыгранной партии позволяет брать назад сделанные ходы и осуществлять другие варианты. По моей оценке, вступление в Чехословакию было для большинства участников акции отнюдь не тем, на что они рассчитывали. Если и далее применять метафору из области шахмат, то партия протекала по многократно опробованному варианту, отдельные ходы вновь и вновь вели к фатальному эндшпилю до тех пор, пока не утрачивалась способность к маневру. В одной из своих речей перед Национальным конвентом Сен-Жюст произнес знаменитую фразу о том, что большие исторические события происходят “силой вещей”, способной вызвать результаты, которых никто не мог предвидеть.
Подобно тому, как на Западе столкновения с государственной властью стали для части молодого поколения точкой, с которой началось вызревание неизбежного конфликта с капиталистической системой, так и ввод войск в Чехословакию повлиял на молодежь ГДР. Многие борцы за гражданские права, стоявшие во главе движения 1989 года, пережили 1968 год как глубокий и болезненный рубеж, как начало сознательного выступления против режима, от которого они внутренне отдалялись чем дальше, тем сильнее.