Пролог

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Пролог

Пришел день, в наступление которого никто из моих родных и друзей не хотел верить. Знакомые и незнакомые, старые друзья в Москве и новые друзья в Вене, французские и шведские писатели, раввин из Иерусалима и бывший руководитель Моссад из Тель-Авива, сенаторы и юристы из США — никто из них не был готов к тому, что я окажусь на скамье подсудимых. Никто, кроме меня.

В сопровождении жены и двух адвокатов я шел к зданию Верховного земельного суда в Дюссельдорфе, находившемуся в нескольких сотнях метров от Рейна. На башне суда распростер крылья орел — эмблема германского рейха. Среди непрерывного мелькания фотовспышек на миг появилось лицо фотографа, ставшего в известной степени летописцем бурных событий, в которых я участвовал в последние годы. Еще во времена существования ГДР он в подписи к одному снимку назвал меня “носителем надежды”. Иначе выглядела подпись к его же снимку большой демонстрации протеста 4 ноября 1989 г. на Александерплац в Берлине. Здесь я внезапно предстал как “генерал Штази”. Так кем же меня видели теперь?

Помещение, в котором должно было состояться слушание, было тем же самым залом А 01, где та же самая коллегия по уголовным делам вела процесс Кристель и Гюнтера Гийом. Я говорю о том самом Гийоме, внедрение которого в ближайшее окружение Вилли Брандта многие еще и сегодня считают одним из моих величайших успехов, хотя это не соответствует действительности. Для проведения шоу-процесса против шпиона, “пригретого на груди канцлера”, был специально оборудован зал в подвале, защищенный от подслушивания. Выбор этой сцены для суда надо мной, конечно же, был не случаен.

Семь долгих месяцев, в течение которых процесс во всей своей ирреальности проходил перед моим взором подобно спектаклю, в памяти всплывали образы прошлых лет. Часто они казались мне не менее оторванными от действительности, чем представление, разыгрывавшееся в зале А 01.

Когда после четырех десятилетий разделения и враждебности два германских государства готовились к объединению, я внезапно увидел себя в роли заложника исторических событий.

Моя страна и мир социализма рухнули на моих глазах. Эта страна на протяжении сорока лет называла себя Германской Демократической Республикой и в качестве таковой себя и осознавала. Тем не менее все это время она была связана своего рода браком по принуждению с экономически могущественной Федеративной Республикой Германией.

Мое положение оказалось куда как незавидным. Пришлось раз и навсегда распрощаться со всеми упованиями на реформированную ГДР. Моя репутация “носителя надежды”, приверженца Горбачева теперь и гроша ломаного не стоила. Чтобы спастись от нараставшей истерии и иметь возможность поработать над книгой о событиях 1989 года, я уже весной 90-го пытался обрести совет и покой в Москве, городе моего детства и юности.

В Москве, где моя семья когда-то нашла убежище от преследований, грозивших ей в “третьем рейхе”, всегда оставалась частица моего сердца. Дача моей сводной сестры Лены, а главное — ее прекрасная квартира в знаменитом Доме на набережной, где жили многие выдающиеся люди 30-х годов, вызывавшие наше восхищение и зачастую ставшие жертвами сталинских репрессий, властно напомнили о противоречивом и бурном времени моей юности. Взгляд на Кремль, возвышавшийся за скованной льдом Москвой-рекой, порождал чувство защищенности, а холодный зимний воздух оживлял мысль.

Конечно, в Москве мне хотелось выяснить, могли ли мои сотрудники, бывшие разведчики, работавшие на Западе, да и я сам рассчитывать на поддержку и помощь бывших коллег из КГБ, а также на поддержку и помощь Кремля. В Берлине сотрудники всех подразделений министерства госбезопасности вновь и вновь устно и письменно рассказывали мне о своей судьбе. Множившиеся день ото дня разоблачения деяний спецслужб неизбежно раздували ненависть населения ко всем бывшим государственным чиновникам. При этом не имело значения, на каких должностях работали эти люди, так что многим моим бывшим сотрудникам все больше приходилось опасаться за саму жизнь.

После моего приезда в доме для гостей, расположенном на юго-западе Москвы, в Ясенево, поблизости от кольцевой автодороги, рядом с новым внушительным зданием Первого главного управления КГБ — центром советской разведки, меня в высшей степени сердечно принял Леонид Шебаршин, который уже после моей отставки стал ее начальником. В ходе нашего многочасового разговора, завершившегося за богато сервированным столом, я смог сообщить ему мало что нового. Берлинское представительство КГБ хорошо информировало моего собеседника. Его дружелюбие не могло обмануть меня насчет того, что какого-либо решения моих вопросов, то есть ненаказуемости как штатных сотрудников нашего ведомства на Востоке, так и секретных на Западе воссоединенной страны, можно добиться только на уровне президента. Большего я ждал от прямого контакта с Кремлем через глубокого знатока германо-советских отношений Валентина Фалина, который выдвинулся к этому времени на роль ближайшего советника Горбачева по внешнеполитическим вопросам. С начала 80-х годов я не скрывал от него своей озабоченности развитием событий в ГДР и всегда находил в Фалине внимательного и живого собеседника.

Не впервые в жизни я попадал в ситуацию, в которой ожидал помощи от матушки-России, даже при том, что, вопреки всем слухам, после увольнения со службы в 1986 году не поддерживал контактов ни с Москвой, ни с берлинским представительством КГБ.

Во время выборов в марте 1990 года я проголосовал в посольстве ГДР в Москве. Несмотря на все предсказания, Ханса Модрова сменил на посту премьер-министра не социал-демократ Ибрахим Бёме, неизвестный до тех пор, а христианско-демократический политик Лотар де Мезьер, также ставший известным только в последнее время. Мой многолетний начальник Эрих Мильке был арестован, а давление на моих бывших сотрудников возрастало с каждым днем. Тем не менее я решил вернуться в Берлин.

Еще оставался проблеск надежды на разум, прежде всего в позиции нашего главного союзника. Даже в самых мрачных предчувствиях я не мог представить себе, что произойдет в результате подписания договора “два плюс четыре”. Несмотря на нараставшие сомнения в политических способностях Горбачева, я долго после того, как стали известны решения, принятые в июле 1990 года в Архызе, — а согласно им территория ГДР без всяких условий включалась в НАТО — не верил и не хотел верить в то, что лидер Советского Союза, не возразив и словом, мог бросить своих ближайших друзей и союзников на произвол судьбы. Этот шаг вызвал не меньшее удивление нового друга Горбачева Гельмута Коля и его окружения. Летом 1990 года еще нельзя было предугадать, к каким последствиям приведет такое развитие событий, но нам уже не приходилось рассчитывать на милость победителей — в лучшем случае на их политический разум.

С распродажей ГДР сотрудникам моей службы, равно как и мне, стали поступать предложения, смысл которых был прост: по возможности заполучить известные нам секреты. За это предлагалась высокая цена — свобода.

Первое предложение было полной неожиданностью. Правда, я знал, что мои бывшие противники из западногерманских служб, не жалея сил и не особенно стесняясь в выборе средств, увиваются вокруг бывших сотрудников моего аппарата. Моему зятю, который успешно внедрился в Федеральное ведомство по охране конституции, обещали амнистию и полмиллиона марок в качестве вознаграждения, если он выдаст свои источники. Он отверг это предложение и предпочел иной путь, несмотря на то что это привело его к кризису цели и смысла жизни и исчерпало его физические и духовные силы.

Тогда, в начале мая 1990 года, мне позвонил Петер-Михаэль Дистель, министр внутренних дел в правительстве де Мезьера, и спросил, готов ли я к беседе с ним. Мы договорились встретиться в доме для гостей министерства внутренних дел в Цойтене, юго-восточном предместье Берлина. Не вызывало сомнений, что этот разговор мог состояться только с ведома федерального министра внутренних дел Вольфганга Шойбле. Мои преемники Вернер Гроссман и Бернд Фишер информировали меня о том, что эмиссар Шойбле некий г-н Вертебах уже обосновался рядом с Дистелем в качестве наместника.

Дистель встретил меня без надменности или чванства, которые так охотно демонстрировали теперь те, кто извлек выгоду из политического поворота. Его дружеское обращение создавало атмосферу взаимного уважения и доверия. Не было ни намека на мое затруднительное положение. Министр просто хотел посоветоваться со мной о том, как можно было бы наилучшим образом снять напряженность и прояснить ситуацию.

Собеседник пояснил, что люди Шойбле не достигли особо серьезных результатов в беседах с моими преемниками. Если мы действительно хотим сделать реальной перспективу амнистии, сначала следовало бы раскрыть по меньшей мере дюжину наших важнейших западногерманских источников. На Бонн, сказал Дистель, оказывают давление, и Шойбле теряет терпение. Рано или поздно его люди все равно добьются своего. По ходу разговора у меня лишь усиливалось впечатление, что он ждет от меня откровений, которые мог сделать только я.

Помня многократные публичные нападки тогдашнего президента Федерального ведомства по охране конституции, я счел предложение о конструктивном сотрудничестве слишком уж маловероятным, чтобы можно было ему поверить. Правда, оно последовало в тот момент, когда я был готов к любому разговору, который давал мне малейший шанс сделать хоть что-нибудь для моих людей. Все же я не хотел без нужды лезть в пасть льва… поэтому сменил тему и предложил Дистелю консультировать его по проблемам особо опасных преступлений и борьбы против терроризма.

“Г-н Вольф, — ответил министр, которому тоже надоели разговоры вокруг да около, — вы так же хорошо, как и я, знаете, что всем нам предстоит плен. Единственная возможность, которая еще осталась, — чтобы мы сами участвовали в решении вопросов, как нас разместят и как будут кормить”.

Он, конечно, был прав. Различие между нами заключалось только в том, что ему, вероятно, предстояла карьера в воссоединенной Германии, мне же, напротив, — не один год за тюремными стенами. Разумеется, я хотел оставаться на свободе, но осознавал свои моральные обязательства. Они заключались в том, чтобы не предавать никого из тех, кого сотрудники моей службы побудили к разведывательной деятельности.

В конце концов мы договорились, что я установлю контакт со своими преемниками Гроссманом и Фишером, чтобы сдвинуть с мертвой точки застрявшие переговоры с г-ном Вертебахом. Мне дали понять, что уже есть предложения и с других сторон и что часы не остановятся.

Между тем последовало еще одно более чем ошеломляющее предложение, неожиданно прозвучавшее с такой стороны, что сам бы я никогда не додумался до подобной возможности. В конце мая 1990 года у садовых ворот моей дачи в Прендене появились два американских джентльмена с букетом цветов и коробкой конфет для моей жены, с обезоруживающей откровенностью назвавшиеся представителями ЦРУ. Они попросили разрешения войти.

Старший, безупречно одетый, представился мистером Хэтэуэем, личным уполномоченным тогдашнего директора ЦРУ Уильяма Уэбстера. Он в совершенстве владел немецким.

“Типичный бюрократ”, — прошептала моя жена Андреа, когда мы искали на кухне вазу для цветов и пепельницу для меня. Хэтэуэй оказался фанатичным противником курения и как только мог уговаривал меня не закуривать. На мой шутливый вопрос, не начало ли ЦРУ кампанию против курения, он отреагировал сдержанной улыбкой.

Его более молодой сопровождающий производил впечатление жесткого человека. Он назвался Чарльзом, руководителем берлинского представительства ЦРУ, но казался скорее телохранителем — был неразговорчив и, похоже, не особенно интересовался беседой. Андреа он напомнил американских морских пехотинцев, какими она видела их в кино.

Посетители заявили, что они сознательно избегали всякого телефонного контакта и тем самым любого предупреждения о своем приходе, чтобы их не подслушали КГБ или восточногерманские службы. Мне понравилось, что американцам пришло в голову разыскать меня в лесу, вдалеке от любопытных взглядов. Что за странное ощущение — четыре года спустя после ухода из разведки сидеть в собственных четырех стенах напротив ведущих представителей могущественнейшего разведывательного ведомства западного мира!

Нетрудно было догадаться, чего они от меня хотели. Хэтэуэй вплетал в непринужденный разговор то один, то другой комплимент моей честной позиции и моему авторитету признанного главы одной из наиболее успешно действовавших разведок. Он не скрыл своего сочувствия мне в связи с большой вероятностью ареста, грозившего мне после воссоединения. Американец ясно дал понять, что знал обо мне очень многое, и теперь проверял в разговоре то, что было ему известно. Чтобы создать атмосферу искренности, он старался откровенно рассказывать о себе и своей карьере.

“Вы — человек высокой трудовой морали и интеллигентности”, — сказал Хэтэуэй. Я подумал: «Сначала пряник, а когда же будет кнут?” Одна чашка кофе следовала за другой, и, к неудовольствию гостей, я выкуривал сигарету за сигаретой. В конце концов я потерял терпение. “Джентльмены, вы, конечно, пришли сюда не для того, чтобы расточать мне комплименты. Вероятно, вы чего-то ждете от меня”.

Оба обрадованно засмеялись, освободившись от необходимости говорить обиняками. Хэтэуэй понизил голос. “Мы знаем, что вы — убежденный коммунист. Но если бы вы были готовы консультировать нас или помогать нам, то все это можно было бы уладить между нами. Об этом никто не узнал бы. Вы понимаете, что мы умеем устраивать такие вещи”.

“Вот оно!” — просигналил мой мозг. Эмиссар нашего главного противника в холодной войне предложил мне убежище от мести своего немецкого союзника по НАТО.

“Калифорния, — продолжал между тем Хэтэуэй почти без акцента, — очень красивое место. Там круглый год стоит чудная погода”.

“Да и Сибирь неплоха”, — отшутился я. Мне отчетливо представилась вся нереальность ситуации, мучительно похожей на самые плоские штампы шпионских романов. Мы засмеялись, что дало мне время подумать. Потом я сказал: “Ну хорошо, а как же мне представить себе жизнь в США? Я ведь совсем не знаю страну”.

Хэтэуэй заговорил о доме и финансовой поддержке в любой мыслимой форме. От имени Уэбстера он был уполномочен давать любые обещания обязывающего характера. Я никак не реагировал, хотя и знал, что начальнику отдела моей службы, отвечавшему за США, полковнику Юргену Рогалле за сведения, которыми он располагал, предлагался миллион долларов. Мы продолжали вежливую беседу о крахе коммунизма и о высоком авторитете моей службы. На вопрос о том, каких ответных шагов ожидают от меня, Хэтэуэй сказал: “Конечно, вам придется кое-что сделать для нас”.

Чтобы не дать разговору пойти в совсем уж бессмысленном направлении, я заявил, что от меня не стоит ожидать выдачи имен каких бы то ни было агентов. “Но для вас бы это было стоящим делом”, — заметил Хэтэуэй.

Такое смешение лести и надменности вызвало реакцию, которой собеседники не ожидали.

“Господа, — заявил я, — у меня есть определенный опыт в этих делах. Я знаю, чего вы хотите. Вы ожидаете от своего визави очень многого, но тут я ничем не могу быть полезен. В таких случаях самое лучшее — терпение. Можно говорить о многом и не держа в кармане подписанный договор”.

Это была самая вежливая форма для того, чтобы дать выход моим далеко не дружественным мыслям. Конечно, я мог бы оказать Хэтэуэю и более недвусмысленный отпор. Он, похоже, думал, что имеет дело с зеленым юнцом.

“Вы должны нам помочь”, — упрямо повторял американец. “Вы могли бы требовать чего-то подобного, сделай я первый шаг, — сказал я терпеливо, хотя все во мне кипело. — Тогда у вас действительно были бы основания спрашивать, что я намерен предложить. Но все обстоит не так. Вы пришли ко мне, а не я к вам”. “Конечно, конечно, — согласился Хэтэуэй. — Разумеется, я приехал в Берлин, чтобы поговорить с вами”.

Я продолжал: “Для меня существует граница, которая проходит там и тогда, где и когда речь заходит о предательстве в отношении людей, работавших со мной. Имена моих агентов — это табу. Если вы хотите продолжить разговор со мной, то пригласите меня в США. Там мы можем углубиться в детали. До того как я приму какое бы то ни было решение, мне надо по меньшей мере познакомиться со страной, где мне, по вашему предложению, предстоит поселиться”.

“Но здесь-то вы вовсе не в безопасности”, — возразил Хэтэуэй, будто я сам не знал, что мне угрожало. “Не забудьте, есть и Россия”, — ответил я. “Не надо бы вам ехать в Москву, — заметил американец, на сей раз повернувшись к Андреа. — Жизнь там очень трудна. Подумайте о семье. Поезжайте в страну, где вы сможете наслаждаться жизнью, сможете без помех работать и писать. Если я не ошибаюсь, такие условия для вас есть сейчас только в Америке”.

Что и говорить, идея о том, чтобы, уйдя на покой, коротать дни в солнечной Калифорнии, была, конечно же, заманчивей мысли о немецкой тюремной камере. Но обрести эту свободу в качестве “гостя” ЦРУ? Там бы меня, конечно, взяли в оборот. Я хотел оставить для себя открытым путь в США, но не ценой потери лица.

Так я и упорствовал, настаивая на предложении официально пригласить меня в США и организовать для меня турне. Но это моим гостям совсем не нравилось. Они говорили о квотах, которые ограничивали возможности ЦРУ, и о необходимости считаться с чувствительностью властей ФРГ. Моя идея использовать в качестве принимающей организации какое-нибудь издательство или кинокомпанию — я ведь, в конце концов, не был совсем уж неизвестным автором — не нашла отклика. Позже, вспоминая эту беседу в более спокойной обстановке, я подумал, что в обратной ситуации нечто подобное не составило бы проблемы для моей службы.

Наступила довольно длительная пауза. Хэтэуэй покачал головой. Он настойчиво повторял, что я могу прийти к соглашению с ЦРУ без необходимости предавать кого бы то ни было. Постепенно мне стало ясно, что мой собеседник и его служба были заинтересованы не столько в моей информации, имевшей важное значение для Федеративной республики, сколько в чем-то, связанном с моими отношениями с КГБ, советской разведслужбой. Чтобы действовать наверняка, я сказал: “Не знаю, какое подразделение своей службы вы представляете, и могу только кое-что предполагать на этот счет. Вы, конечно, хотите узнать от меня что-то определенное, не так ли?”

“Господин Вольф, — ответил Хэтэуэй тихо и рассудительно, — нас привело сюда предположение о том, что вы можете помочь нам в определенном деле. Мы ищем “крота” в нашей службе, который нанес нам большой ущерб. С 1985 года произошло много плохого, и не только в Бонне, но и в других местах. Мы потеряли от тридцати до тридцати пяти сотрудников, среди них и некоторых в самом аппарате”.

Хэтэуэй был так хорошо информирован о структурах советского аппарата, особенно его внешней контрразведки, что я заподозрил в нем высокопоставленного сотрудника американской контрразведки. Он осторожно упомянул имена известных предателей из Советского Союза — Пеньковского, Гордиевского и Попова. Американец высоко оценил моего советского коллегу, начальника внешней контрразведки генерала Киреева, вместе с которым я планировал не одну операцию против ЦРУ. Мой собеседник, похоже, знал о некоторых из них. Затем он попытался изменить тему и коснулся в беседе американского дипломата Феликса Блоха, вызывавшего подозрение у ЦРУ. Так как в штаб-квартире ЦРУ в Лэнгли, по всей вероятности, дотошно регистрировалось все, что свидетельствовало о моем сотрудничестве с КГБ, там надеялись в беседе со мной выйти на более обстоятельную информацию о предполагаемом агенте.

Но именно такая информация — наиболее тщательно оберегаемая тайна любой службы. Источник, работающий в самых высоких сферах, никогда не был бы раскрыт другой службе, даже той, с которой могли существовать самые тесные союзнические отношения. Самое большее — был бы намек на то, что в определенной области есть “хорошая связь”.

Настойчивость Хэтэуэя была лучшим доказательством серьезной озабоченности ЦРУ. Ему стоило определенных усилий дать мне понять это. После того как беседа еще некоторое время безрезультатно прошла по кругу, Хэтэуэй предложил встретиться снова на следующий день.

Повторилась почти точь-в-точь та же процедура. Теперь в действие вступил и Чарльз. Оба пытались убедить Андреа в привлекательности жизни в США. Чарльз забросил еще один крючок, оставив на случай необходимости бесплатный телефонный номер в Лэнгли.

Американцы не получили от меня никакого обещания. Они перешли на позицию ожидания, уверенные в том, что мое положение может только ухудшиться. Так оно и случилось.

С середины июля средства массовой информации сообщали в радостном предвкушении, что в полночь со 2 на 3 октября в дверь моей квартиры позвонит чиновник, чтобы выполнить приказ об аресте, выданный федеральным генеральным прокурором. Как-то раз во время завтрака появился один знакомый репортер “Бильд-цайтунг” и с обезоруживающей откровенностью не только предложил мне хороший гонорар, но и пообещал взять на себя расходы, которые моей семье придется нести, когда я окажусь за решеткой. Все это при условии, что я заявлю о своей готовности поехать с ним и его фотографом в Западный Берлин, чтобы там добровольно явиться к властям. Конечно, речь шла об эксклюзивном материале для его газеты.

Тем временем оказались обрубленными и контакты с западногерманской стороной, установленные через г-на Дистеля. И после этого американцы еще раз попросили принять их. На моей даче мистер Хэтэуэй, осторожно намекая на “трудную ситуацию”, в которой я оказался, снова повторил свое предложение. Как и прежде, об официальном приглашении речи не было, но, по словам американца, возможность получить официальное убежище в США оставалась для меня открытой, если я буду готов участвовать в охоте на “крота”. Теперь несколько оживился и Чарльз. Если мы, по его словам, хотели уехать в США, то Андреа надо было позвонить из Западного Берлина по телефону 011-212-227-964, представиться Гертрудой и попросить Густава. “Вытащить” меня проблемы не составило бы.

Как бы драматически ни звучали эти предложения, во всей ситуации было нечто комичное. Не было лишено пикантности уже то, что мне пришлось бы лететь в Америку из того же самого аэропорта Темпельхоф, в который я прилетел, вернувшись из Москвы в 1945 году после победы над Гитлером.

Мы решили избрать другой путь. Хотя мистер Хэтэуэй 26 сентября еще раз специально прилетел в Берлин и в нашей берлинской квартире состоялась краткая беседа, во время которой Чарльз передал записку, написанную на плохом немецком языке, с указаниями для связи “в крайнем случае”, этот разговор также остался безрезультатным. Мы уже упаковали чемоданы, готовясь покинуть Берлин — но в другом направлении. Это осталось нашей тайной. Хэтэуэй не услышал от меня ни “да”, ни “нет”.

Лишь значительно позже я узнал, какой “крот” доставлял ЦРУ столь сильную головную боль. Им был Олдрич Эймс, совершивший, возможно, самое тяжелое предательство в истории этой службы. Эймс помог советской контрразведке заглянуть в тайное тайных и назвал имена многих американских агентов, в результате чего шпионская сеть ЦРУ в Советском Союзе оказалась в значительной степени разрушенной. Он служил другой стороне девять лет, включая и то время, когда президентом России стал Борис Ельцин. В ходе процесса Эймсу было предъявлено обвинение в получении 2,7 млн. долларов, и это могло, пожалуй, превратить его в самого высокооплачиваемого агента в мире. Мой гость Гарднер А. Хэтэуэй был не только специальным уполномоченным директора ЦРУ Уильяма Уэбстера, но и бывшим начальником контрразведки ЦРУ.

Примерно после года его пребывания в этой должности становились явственнее признаки того, что на высших этажах Лэнгли нашелся предатель. Хэтэуэй был в числе тех немногих, кто знал о больших потерях, понесенных ЦРУ в Советском Союзе, — о смертных приговорах и длительных сроках тюремного заключения — и понимал, насколько резко этот неизвестный ослаблял эффективность шпионских операций США.

Ко мне Хэтэуэй, опытный разведчик и контрразведчик, относился с уважением. Хотя американцу в недалеком будущем предстоял уход на пенсию, он не мог просто подвести черту под карьерой и в кругу семьи предаваться радостям спокойной жизни. Он был захвачен смертельной головоломкой, которой посвятил последние годы своего пребывания в ЦРУ, — поиском крупного предателя.

Ему было нелегко просить бывшего противника о помощи. Его собственное подразделение, законспирированное даже внутри ЦРУ, располагало превосходными кадрами. В их числе была женщина, занимавшаяся анализом контрразведывательных операций, и некий чиновник, проследивший путь тайного китайского агента, которого не удавалось раскрыть на протяжении тридцати лет. Компетентность Хэтэуэя не вызывала сомнений. В качестве руководителя и я, вероятно, не действовал бы иначе. То, что в деле Эймса удача оказалась не на его стороне, объяснялось, пожалуй, тем, что ему явно не хватало творческого начала. Впечатление, что я имел дело с бюрократом, позже подтвердилось в разговоре с рядом его коллег, с которыми у меня установились довольно близкие отношения.

Как же могло произойти, что ЦРУ на протяжении столь долгого времени позволило работать у себя нераскрытому двойному агенту? Я осторожен в оценке происшедшего. Конечно, можно найти объяснение, просто подменив реальное желаемым — по принципу “этого не может быть, потому что не может быть никогда”. Но в данном случае такой подход имел бы фатальные последствия.

Теперь можно подумать, будто я был всерьез заинтересован в переговорах с ЦРУ. Но я вовсе не собирался покидать Германию. Об этом я написал еще в сентябре федеральному президенту фон Вайцзеккеру, Вилли Брандту и министру иностранных дел Геншеру. Тем не менее некоторое время я играл с авантюристической мыслью принять предложение Хэтэуэя и определенный период, который начнется сразу вслед за объединением, переждать в США. Мне было ясно, что поначалу в Германии возобладают идеи ненависти и мести. Российский вариант не был настоящим выходом. Исчезновение в направлении Москвы не только не улучшило бы перспективы моего будущего в Германии, но, наоборот, оказалось бы на руку моим противникам.

Согласись ЦРУ с предложением принять меня в США без “выплаты задатка” с моей стороны, какое решение принял бы я тогда? Вероятно, поехал бы. Но этому не суждено было случиться.

Существовал еще один вариант, о котором ни американцы, ни русские, ни немцы ничего не знали. А исходил он от Израиля. Такое может, чего доброго, показаться несколько необычным для начальника разведки одной из стран Варшавского договора, но у меня были еврейские предки. Евреем был мой отец Фридрих Вольф. По логике холодной войны меня, вероятно, можно было считать противником Израиля, но им я никогда не был. Несмотря на все связи с палестинским освободительным движением, я всегда с интересом следил за судьбой евреев и Государства Израиль и никогда не отрицал своего еврейского происхождения.

До близких контактов дело дошло лишь значительно позже. Во время больших демонстраций протеста на Александерплац в ноябре 1989 года я познакомился с преподавательницей вуза и журналисткой Ирене Рунге, одной из основателей Еврейского культурного союза. В 80-е годы политика руководства ГДР по отношению к Израилю и еврейской общине смягчилась. Я договорился с Рунге об интервью для “Джерузалем пост” и о посещении ее организации.

Летом 1990 года Ирене позвонила мне и сказала, что со мной хочет познакомиться рабби Цви Вейнман из Иерусалима, важный представитель ортодоксальной иерархии Израиля. Так как был уже полдень пятницы, а рабби собирался уезжать в воскресенье, субботний отдых позволил нам лишь кратко поговорить друг с другом по телефону. Но через несколько недель он снова приехал в Берлин и на этот раз пришел к нам в гости. Его борода, черная шляпа с широкими полями и одежда, а также манера есть и пить выдавали в моем собеседнике ортодоксального иудея. В остальном же рабби, которому было лет пятьдесят с небольшим, оказался простым и контактным человеком. В его черных глазах светились сердечность и внимание. Он подробно расспрашивал о моем положении, о правовых аспектах возможного преследования и о перспективах — прежде всего моей семьи. Его интересовало мое еврейское происхождение. Мы не говорили о моей прежней деятельности, но зато речь шла о моем интересе к Израилю и о возможном посещении страны. Вскоре после этого я получил приглашение от иерусалимской газеты “Едиот ахронот”.

Вейнман рассказал мне, что он служил офицером в армии. Мы регулярно перезванивались, и я уже представлял себе ошеломленные лица в Бонне, Карлсруэ и Москве, когда там станет известно о моем приезде в Израиль. Тамошняя служба, по всей вероятности, захочет расспросить меня о моих отношениях с палестинцами, но ломать над этим голову я собирался, лишь вступив на землю обетованную. Пребывание в Израиле дало бы совершенно новую возможность ускользнуть. Так стоило ли слишком уж долго смотреть дареному коню в зубы?

За две недели до воссоединения раздался звонок Вейнмана, разом положивший конец моим мечтам. В его голосе слышались подавленность и разочарование. Я узнал, что в Израиле разразился скандал из-за вышедшей в США книги о Моссаде и его методах. “К моему большому сожалению, должен сказать, что сейчас вы просто нежелательны. Момент, как ни жаль, неблагоприятен”. Мне сразу же стало ясно, что провода между Иерусалимом и Бонном или Пуллахом раскалились и что отношения, которые так тщательно пестовались, не должны были понести ущерб из-за меня. Так захлопнулась и эта едва призывно открывшаяся дверь. Редактора газеты, без устали спрашивавшую, когда же я появлюсь, вдруг нельзя было больше найти. На ее автоответчик я наговорил просьбу оставить визы и билеты для меня и моей жены на более позднее время в Вене. Как я смог установить позже, этого не произошло.

Тем временем мое положение стало просто неуютным. Немецкие власти потирали руки, ожидая, когда меня упрячут за решетку, американцы хотели превратить в перебежчика, в Израиле я был нежелателен, а в Москву ехать не хотелось до тех пор, пока оставался какой-то другой путь. Куда же мне надо было бежать, и чего бы мне это стоило? Ни один из вариантов не был заманчивым, а времени оставалось все меньше.