Еще один чудак!
Еще один чудак!
Абрам Танхумович Пшоник был педагогом. Окончив курс естественных наук в Одессе, молодой человек увлекся психологией и стал ее пленником. Читал ли он детям курс биологии, проверял ли работы учеников — вопросы, связанные с изучением мышления и чувств, не покидали его. «Как, например, — спрашивал он себя, — идет усвоение знаний? Как они наслаиваются в мозгу? Что такое память? Где границы ассоциаций? Как эти процессы развиваются?» В психологии он ответа не нашел, и в душе у него начался разлад. Именно это привело учителя в Ленинград, в тот самый институт, где Быков приобщал к физиологии педагогов. Обстановка столичной лаборатории, камеры для выработки временных связей, о которых он так много читал, знакомство с профессором — учеником и последователем Павлова — произвели на него большое впечатление.
Свое отношение к физиологии он так объяснил Быкову:
— Я смотрю на эту науку как на средство всерьез осмыслить психологию. Меня интересует не собака с выведенным наружу протоком слюнной железы, а человек с его душевными ощущениями. Я хочу понять, как объективное преломляется в субъективном и внешний мир отражается в восприятии людей. Мы знаем, что перевоспитание достигается переменой среды, социальной направленностью и возникновением подлинных идеалов, — я хотел бы проследить эти перемены в организме так, как вы наблюдаете движение крови в сосудах, сокращения мышцы, регистрировать их на аппарате.
«Еще один чудак! — подумал Быков. — Сколько их тут бродит со своими идеями! Все они являются, отрывают от дела и требуют к себе внимания и времени».
Ученый выслушал молодого человека и сказал:
— Я должен вас огорчить. Мы так далеко еще не зашли и не скоро до этих высот доберемся. Мы скромные люди, нас занимают временные связи. Вам будет скучно у нас.
Пшоник виновато взглянул на ученого и не без волнения произнес:
— Я не предъявляю претензии к науке, это не так. Меня привела сюда необходимость, и мне ничего другого не остается, как просить вашего разрешения остаться у вас.
— Пожалуйста, — любезно предложил Быков, — я вам не помеха.
Молодой человек немного помолчал и с грустью в голосе сказал:
— Я думал, что вы поможете мне.
— Вряд ли, — последовал сочувственный ответ.
— Почему? Разве это так трудно?
— Да, нелегко. В науке все легкое уже сделано, впереди самое трудное. Нас с вами, молодой человек, интересуют разные вещи. Вам, психологу, объясни, как рождаются чувства, а меня занимают лишь их проявления и взаимосвязь. Далеко еще нам до того, чтобы как следует уразуметь законы воспитания.
Педагог был крайне огорчен, и голос его, вначале уверенный и звучный, упал до полушепота:
— Вы напрасно разочаровываете меня. Я нуждаюсь сейчас в поддержке, и вы не должны мне отказывать в ней.
— Отказывать? — удивился ученый. — Никто не намерен вас разубеждать! Приступайте к работе, а там видно будет.
Какой фантазер! И придет же человеку в голову этакий вздор! Зачем бы он стал его расхолаживать? Мало ли каких взглядов держатся его ученики и думают и работают каждый на свой лад.
— Займитесь собачкой, выведите у нее проток слюнной железы и выработайте временные связи. Поможете нам осмыслить психологию — скажем спасибо и руку пожмем.
Вскоре ученый и его новый помощник встретились снова.
— Как ваши дела? — спросил Быков.
— Неважно, — ответил тот. — Моя собака не образует временных связей.
— Где же вы откопали такое диковинное животное? Покажите мне его.
— Собачка неважная, — пожаловался молодой физиолог, — склонна к аффектам, эмоциональна, психически неуравновешенна…
— Остановитесь, пожалуйста, — перебил его ученый. — Что вы сыплете психологическими терминами? Какая-нибудь шавка, а вы такое приписываете ей, что об ином человеке этого не скажешь. Учитесь у Павлова, он не философствовал.
Тут Пшоник неожиданно ударился в амбицию.
— Я с вами не согласен, — заявил он. — Павлов был философом-материалистом, смелым в своих решениях ученым.
— И философом и смелым, но не любил терминологии, взятой из арсенала психологов… Запомните, пожалуйста, и это… Что же с вашей собачкой?
— Не пойму, Константин Михайлович. Звонок приводит ее в бешенство, она лает, скулит, рвется из станка…
Ученый задумался и сказал:
— Выясните ее происхождение: где она жила, как вела себя дома. Вот уж где не грех вам вспомнить свою педагогику.
Совет пригодился молодому физиологу. Собака оказалась приученной хозяином откликаться на звонок лаем. Когда условным раздражителем вместо колокольчика сделали метроном, временные связи стали вырабатываться.
Год провел Пшоник у собачьего станка, с горечью убеждаясь, что лабораторные занятия не приблизили его к решению тех вопросов, ради которых он прибыл сюда. Давно сданы испытания, изучена техника физиологического опыта, ну, а дальше как быть?
Аспиранту все более становилось не по себе. Его потянуло к прежним занятиям, в школу, к ученикам, вспомнилась психология, которую он с такой любовью преподавал, пришли на память лекции, задушевные беседы в школьной семье. С тех пор прошли годы, а как невелики его успехи! В одну из таких трудных минут Пшоник принял решение. Он обратился в райком с просьбой дать ему возможность читать лекции по психологии.
— Так ли у вас много времени? — спросили его.
Нет, времени у него в обрез. Но сейчас, ему кажется, он психологию читал бы по-другому. Прочитал бы курс — и излечился от нее навсегда. Да, дело за аудиторией.
Быков пригляделся к ассистенту и сделал первое открытие. Спокойный и ровный, как символ терпения, с выдержкой, не знающей границ, помощник совмещал в себе великодушие учителя с покорностью ученика.
— Вас, кажется, интересует, — заметил ученый, — область мысли и знания?
— Да, меня занимает все, что определяет душевный мир.
— Всего лишь? И ничего больше?
Настойчивость Пшоника начинала ему нравиться.
— А как бы отнеслись к задаче из области чувств?
— Я не вижу тут границ, — осторожно заметил Пшоник.
— Не видите? — переспросил физиолог. — Границы равнобедренного и разностороннего треугольников, разумеется, более определенны, чем границы мысли и чувства.
Аспирант поспешил исправить положение:
— Я охотно займусь сферой чувств.
— В таком случае, исследуйте влияние холода и тепла на кровеносные сосуды.
— Влияние холода и тепла на кровеносные сосуды? Так ли уж это интересно?
— Результаты опытов, — продолжал Быков, — пригодятся вам для исследования чувствительности кожи.
Чувствительность кожи? Разве о ней не все сказано? Ученый не на шутку его удивил.
Философское спокойствие помощника настроило профессора на морализующий лад.
— «Во всякой науке, — процитировал он ему Гарвея, — нужны прилежные наблюдения и советы собственных чувств. Мы не должны полагаться на чужой опыт, у нас должен быть свой, без которого нельзя стать достойным учеником естествознания…» И еще говорил Гарвей: «Не предвзятое мнение, а свидетельство чувств, не брожение ума, а наблюдение должно убеждать нас в истинности или в ложности учения».
Свидетельство Гарвея не оказало на Пшоника должного впечатления. Он твердо стоял на своем.
— То, что написано о кожной чувствительности, кажется мне бесспорным. Я не вижу основания не доверять опыту других.
Быков сделал второе, не менее интересное открытие: педагог свято чтит авторитет книжной истины, чтит его выше научного факта.
— Что же вам кажется бесспорным в учении о кожной чувствительности? — спросил несколько озадаченный Быков.
— Я решительно считаю, — уже не смущался ассистент, — что холод, тепло, давление и боль воспринимаются каждое различным прибором. Мельчайшие точки, приспособленные для приема этих раздражений, рассеяны всюду в коже.
— Вы, однако, неплохо знаете предмет, — добродушно заметил ученый. — И вы уверены, что точка, предназначенная давать ощущение холода, не откликнется болью, если стегнуть ее электрическим током?
— Ни в коем случае. Любое раздражение вызовет у нее присущий именно ей стереотипный ответ. Мы знаем, где эти точки находятся, сколько их в коже на каждом квадратном сантиметре: болевых не больше ста, холодных — тринадцать, тепловых — до двух… Всего: первых — девятьсот тысяч, вторых — четверть миллиона, третьих — тридцать тысяч, а точек давления — полмиллиона.
Аспирант торжествовал. Выражение его лица как бы говорило: «Науку надо охранять от посягательств. Одно дело критика, а другое — защита научного наследства».
— Допустим, что вы действительно правы, — сказал Быков, — однако ваша математика не объясняет самой сущности этих приборов. Мы не видели их в действии, не наблюдали в покое, не знаем, наконец, как они построены. Почему бы нам этим не заняться?
Можно, конечно, он нисколько не возражает. Одно дело — сомневаться в том, что бесспорно, другое — расширять общепризнанную истину.
— Теперь разрешите вам заметить, — с деланной серьезностью продолжал Быков, — что вы о многом позволили себе умолчать.
— Разве? — смутился помощник. — Что ж, я с удовольствием послушаю вас.
— И покаетесь, если упустили нечто важное?
— Несомненно.
— Вы ни словом не обмолвились о точках, вызывающих ощущение щекотки и зуда, не упомянули точек болей: колющих, режущих, давящих, стреляющих, рвущих, грызущих, сверлящих, дергающих, острых и тупых… Скажете — об этом еще спорят, таких точек, возможно, и нет. Охотно допускаю, думаю даже, что никаких точек вообще в тканях кожи нет.
Помощник слишком поздно сообразил, что ученый над ним посмеялся.
— Я расскажу вам об одном замечательном опыте, — продолжал между тем Быков. — Из него мы узнали, что так называемые точки боли порой ведут себя так, точно их нет и в помине. Знаменитый физиолог Цион, медленно варя живую лягушку, неизменно убеждался, что она незаметно для себя переступает опасную для жизни границу и, не проявляя беспокойства, погибает. В этом опыте точки боли как бы не затрагиваются горячей водой, ничто не сигнализирует о грозящей организму опасности…
На этом разговор их окончился.
Предложение Быкова серьезно встревожило Пшоника. Ему предлагали опровергнуть общепризнанную теорию. Ни опыта, ни знаний для этого у него нет. Уж лучше бы эту тему предложили другому. Просить об этом поздно, ученый откажет. Пшоник знал это и промолчал.
Таково было начало.
Аспирант взялся за дело без излишней веры в него, заранее убежденный в своей неудаче. Кожная чувствительность казалась ему научно решенной. Чего ради заноситься и выступать против бесспорных идей?
Итак, где искать истину? На чьей стороне? Определяется ли чувствительность кожи специализированными точками или точек этих вовсе нет? Достоверны ли теории, запечатленные в многочисленных ученых трудах, или верны догадки Быкова?
Метод, избранный Пшоником для своих опытов, показался бы многим неудачным. Кисть руки юноши покрывали чернильными точками, охлаждали и нагревали их и при этом записывали показания испытуемого.
«Какой наивный прием, — скажет объективный наблюдатель, — основываться на свидетельстве человеческих чувств! Так ли совершенно наше восприятие? Разве методы психологии одинаково пригодны и для физиологии?»
Пшоник прекрасно это понимал и сумел оградить свои исследования от случайностей. Он скоро убедился, что испытуемые ошибаются в своих ощущениях, воспринимают холод, как тепло, и наоборот, или вовсе не обнаруживают чувствительности. Одна и та же точка, одинаково раздражаемая, подсказывает им различные ответы. Предоставив испытуемым толковать свои ощущения как им угодно, ассистент позаботился и о контроле.
Пока левая рука подвергалась воздействию холода или тепла, правая находилась в аппарате, чувствительном к малейшим переменам в состоянии сосудов. Вращающийся барабан вел строгую запись объема крови в кровеносном токе руки. Так как всякое охлаждение и согревание одной руки вызывает сужение или расширение сосудов на другой, можно было все ответы левой руки проверить на записи, сделанной сосудами правой. Эти письменные признания контролировали устные свидетельства испытуемых.
Своих добровольных помощников Пшоник предупреждал:
— Вы ничего не узнаете из того, что я делаю, это не касается вас. Вы не должны во время опыта размышлять, забудьте о своих заботах, выбросьте их из головы.
И, как бы в доказательство того, что ему все известно и ничего не удастся скрыть от него, он среди опыта бросает молодому человеку:
— Чему вы радуетесь?
Они не видят друг друга, их отделяет плотный экран, откуда это известно ему?
— У меня сегодня удача, — смущенно признается испытуемый, — очень большая. Я даже не улыбался, а только об этом на секунду подумал.
— Удача! — негодовал Пшоник, рассматривая запись кровеносных сосудов на ленте, которая запечатлела эту перемену. — Ваша удача все испортила мне. Забудьте о ней.
Иногда он вспоминал назидание Быкова и, не то обращаясь к себе, не то к испытуемым, горячо говорил:
— Никакого воображения, никаких ассоциаций, эмоций, аффектов и прочей психологической трухи! Выбросьте этот хлам из головы…
Сам он спокоен и сдержан, его малейшее волнение передается испытуемым, и тогда записям пульса нельзя будет верить. Когда опыты проводили на собаках, оказалось, что и с ними следует быть осторожными. Малейшие перемены в самочувствии экспериментатора отражаются на животных, и работу приходится заново начинать. Уже с первых шагов он стал опасаться собственных чувств.
Проведенные опыты установили, что специализированные точки не выдержали экзамена.
«Неужели нет приборов, воспринимающих отдельно холод и тепло? — Ассистент отказывался верить собственным глазам. — Неужели все написанное об этом лишено основания?»
Есть ли большая тирания, чем узаконенное временем ложное учение! Нелегко было Пшонику отречься от того, что давно почиталось достоянием науки. Он был педагогом — хранителем знания, отнюдь не судьей, чего ради ему спешить с заключением? Не лучше ли еще раз поразмыслить, оглянуться, проверить, не грубы ли его приемы исследования, не слишком ли механистичен подход? Он мог порой повести себя необдуманно, забыть, что перед ним человек, и неосторожным словом или действием допустить ошибку. И показаниям плетисмографа нельзя доверять безгранично: испытуемого могла поразить неприятная мысль, внезапный испуг, от которых бросает в холод и жар. Для чувствительных точек это, правда, не имеет значения — независимо от происходящих в организме перемен они на любое раздражение должны откликаться соответственно своей природе, — и все же над этим следует подумать.
Решено было опыты поставить иначе, заново их проверить. Пшоник искусственно создает постоянную температуру руки; что бы ни произошло в организме, в кисти будет неизменный уровень тепла. Откликнутся ли специализированные точки присущим их природе ответом, если в это время точки охлаждать?
Аспирант нагревает левую руку испытуемого и затем охлаждает на ней намеченные чернилами места. На этой площади много так называемых Холодовых точек, они должны себя обнаружить.
Ничего подобного не произошло: испытуемые утверждали, что чувствуют одно лишь тепло. С этим соглашалась и правая рука — сосуды ее расширялись. Что бы это значило? И человек и его кровеносная система твердили о тепле, но ведь точки руки, то есть отдельные места на ней, испытывали холодом? Где же те кожные приборы, которые на любое раздражение извне должны отозваться ощущением холода?
Может быть, закономерности, свойственные этим точкам, станут более очевидны, если опыт проделать наоборот — охлажденную руку испытывать теплом?
Аспирант упорно сражался за жизнь бесславно умиравшей теории. Он добросовестно потрудился, но опыты ничего не принесли: остуженная рука не обнаруживала ни малейшего тепла, как долго и упорно ни согревали бы эти точки. Сократившиеся сосуды, скованные холодом, не расширялись. Организм оставался верным себе: он отзывался на охлаждение и нагревание всей руки, безразличный к манипуляциям на отдельных ее частях.
— Вышло по-вашему, — признался ученому аспирант. — Я верил в эту теорию, считал ее нерушимой… Вы как-то говорили, что причины и следствия постигаются опытом, отнюдь не верой и почтением к авторитетам. Я, кажется, в этом убедился…
Некоторое время спустя Быков сказал аспиранту:
— Пора нам вернуться к прерванным опытам. Как вы думаете?
— Я хотел даже об этом вас попросить.
— Вот и хорошо, сейчас же и приступим… Мы с вами узнали, что в коже нет точек, воспринимающих раздельно холод и тепло. Одни и те же нервы усваивают все колебания температуры — от арктического мороза до тропической жары. Следует еще решить, контролируются ли эти нервные приборы корой головного мозга. Могут ли высшие отделы центральной нервной системы изменять наши ощущения холода и тепла, ослаблять и усиливать их, устранять и воссоздавать?
Так началась вторая часть исследования.
То обстоятельство, что научная теория, казавшаяся безупречной, на практике не оправдалась, настроило Пшоника на скептический лад. С придирчивой страстностью сурового критика копил он теперь все, что свидетельствовало против низвергнутой теории. Не спеша, обстоятельно собирал он улики против нее.
Считалось установленным, что нервные приборы, вызывающие чувствительность кожи, воспринимают температуру и передают раздражение в головной мозг. Там формируются наши ощущения. Ни усиливать, ни ослаблять приходящие раздражения, ни влиять на чувствительность нервных приборов кожи головному мозгу не дано. Все автоматично с начала до конца.
На это у Пшоника были свои возражения, и число и убедительность их с каждым днем нарастали. Не хватало лишь одного — аудитории, которой он мог бы свои мысли изложить. И прежде всего это необходимо было ему самому. В кругу слушателей необыкновенно расцветает его фантазия: ему приходят в голову неожиданные примеры, красивые сравнения, художественные образы, припоминается нечто такое, что казалось давно забытым. Разъясняя другим сущность предмета, он глубже вникает в него и обнаруживает пути там, где их как будто и не было. Как много значит живое общение с людьми! Он пробовал представить себе аудиторию, мысленно увидеть множество глаз, обращенных к нему с интересом, но мысль от этого не становилась острее, фантазия не рождала ни страсти, ни вдохновения. Сотрудники лаборатории не были склонны превращать лабораторию в форум, и только в домашнем кругу его чувства находили удовлетворение. Происходило это обычно вечерами, когда домочадцы собирались за ужином. От их слуха не ускользали глубокие вздохи, идущие, казалось, от полного до краев сердца, и разговор как бы невзначай завязывался. В тот день, когда Быков предложил ему выяснить, влияет ли кора мозга на ощущение холода и тепла, его речь за столом звучала особенно жарко.
— Разумеется, влияет только так. Взять хотя бы, к примеру, такое обстоятельство. Под влиянием душевных волнений чувство холода вдруг сменяется жаром, жар, в свою очередь, ознобом. Кругом лютует мороз, а человек его не ощущает. Душевные волнения сковывают нас холодом, хотя бы нервные приборы воспринимали в это время тепло. Похолодевшего на экзамене студента никакими средствами не отогреть, пока в нервной системе не настанет успокоение. Занятые важным делом или застигнутые опасностью врасплох, мы, словно оберегаемые невидимою силою, не ощущаем ни мороза, ни жары. Зато, когда занятие лишено интереса и не волнует нас, легкое пощипывание заморозка воспринимается как разряд электрического тока, весенняя теплынь — как мучительный зной. Влюбленные могли бы рассказать, как ночами, оставаясь на лютом морозе, они не замечали его.
И еще один довод против развенчанной теории. Если так автоматично восприятие внешней температуры и так определенны ответы мозга на них, почему мы после длительного пребывания на холоде продолжаем его чувствовать, когда нас уже давно окружает тепло? Под покровом гостеприимного дома продрогший путник еще долго страдает от стужи, перенесенной им в пути. Говорят, что из него в это время «холод выходит», но ведь это никому еще не удалось доказать…
Он никогда не поверит, что кора больших полушарий — лишь механический приемник нервного возбуждения, возникающего в кожных приборах. Кора — прежде всего регулятор, от нее зависит не только возникновение чувства холода и тепла, но и управление им.
С таким убеждением аспирант приступил к доказательствам.
Левую руку исследуемых вновь подвергали испытанию, правая по-прежнему служила для контроля. Нагревали и охлаждали не отдельные точки, а всю поверхность руки. И еще одно новшество сопровождало опыт: перед нагреванием руки вспыхивал свет, а перед охлаждением звучал звонок. После нескольких сочетаний условного и безусловного раздражения одна лишь вспышка электричества раздвигала просветы кровеносных сосудов, звонок, наоборот, их сжимал.
— Что вы чувствуете сейчас? — спрашивал экспериментатор испытуемого.
— Тепло, — отвечал человек на вспышку электрической лампы.
— А теперь? — следовал новый вопрос.
— Холодит, — говорил испытуемый, когда звонок сокращал кровеносные сосуды.
Чувства холода и тепла возникали теперь независимо от внешней температуры. Пшоник на этом не остановился. Он допустил, что условные раздражители — свет и звонок — могут стать сильнее безусловных — холода и тепла, — и решил это доказать. Предположение не обмануло его. Влияние условных раздражителей на чувствительность кожи была так велика, что электрический свет вызывал у испытуемого ощущение тепла, хотя бы руку при этом охлаждали. Сосуды, покорные сиянию лампы, вопреки законам физиологии расширялись при охлаждении.
Пшоник представил ученому увлекательный план и после долгих размышлений приступил к завершающим опытам. Тот. кто в те дни наблюдал ассистента, не мог не заметить в нем больших перемен: он стал более медлителен и еще более спокоен. Клочки бумаг, покрывавшие пол лаборатории, несли печать его тягостных сомнений и дум. Неутомимая рука, следуя давней привычке, уснащала рисунками все, что могло служить этой цели. Профили юношей и девушек, руки с нанесенными на них точками, экран, аппаратура, старательно выведенные губы и глаза причудливо смешались с нотными ключами — свидетелями склонности Пшоника к музыке. Дома в те дни только и было разговора что о предстоящих испытаниях словом. Да, да, именно словом: вместо звонка и электрического света, предшествовавших охлаждению и нагреванию кожных покровов, будут следовать устные предупреждения: «даю холод», «даю тепло». Психологов это порядком озадачит, но что поделаешь, пусть постигают науки. Напомним им, кстати, слова Белинского: «Психология, не опирающаяся на физиологию, так же несостоятельна, как и физиология, не знающая о существовании анатомии».
Пшоник привел свой план в исполнение. Нескольких сочетаний действия температурного раздражителя и словесного было достаточно, чтобы слово исследователя обрело власть над кожной чувствительностью.
— Что вы чувствуете? — спрашивают испытуемого после слов «даю холод».
— Меня пробирает озноб, я холодею, — следует ответ.
Сократившиеся сосуды правой руки это подтверждали.
— А теперь — после слов «даю тепло»? — спрашивал экспериментатор.
— Мне становится жарко…
Бывали порой и неудачи, от которых Пшоник терял свое завидное спокойствие, терзался сомнениями и долго не находил выхода. Так, в один несчастный день трое испытуемых не подчинились команде исследователя. Предупреждения «даю холод», «даю тепло» не вызвали соответствующего отклика. Удрученный ассистент предался невеселым размышлениям. Когда знания физиолога оказались бессильными, на помощь им пришел опыт педагога. Суждения пошли по новому руслу: вопросы к природе сменились вопросами к чувствам людей.
— На что вы жалуетесь? — допытывался учитель у добровольцев.
Странный вопрос! Им по двадцать с лишним лет, они отменного здоровья и не видят основания пенять на судьбу.
— Может быть, вы влюблены? — интересовался учитель.
— И да и нет. Впрочем, это несущественно.
— Не случилось ли с вами, скажем, беды?
Они три ночи не спали, готовились к трудным зачетам, не было у них большей беды.
Это и надо было педагогу. Новые обстоятельства пригодились физиологу. Испытуемым предложили отоспаться, и спустя несколько дней команда «даю холод», «даю тепло» имела полный успех.
Оправдались подозрения Пшоника. Слово оказалось более действенным раздражителем, чем само охлаждение и нагревание руки. Господствующее влияние принадлежало отныне не окружающей температуре, а условному сигналу, закрепившемуся в коре больших полушарий. Именно здесь формируются ощущения, отсюда следуют импульсы к кровеносным сосудам. Только кора может воссоздать жар и озноб, хотя бы внешняя среда к этому в данный момент не располагала.
Разгадал Пшоник и другое: почему человек после долгого пребывания на холоде продолжает мерзнуть и в тепле.
Временные связи, возникшие между средой, где происходило охлаждение, и большими полушариями мозга продолжают и в тепле вызывать дрожь и озноб. Так длится до тех пор, пока новый раздражитель — теплая комната — не образует новую связь, и тогда озноб сменяется ощущением тепла.