Между Марксом, Мао и Маркузе

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Между Марксом, Мао и Маркузе

Теперь настало время рассказать о печальном эпилоге философско-литературной деятельности Сартра. В жизни каждого человека есть, по-видимому, «потолок», только определить его нельзя с такой точностью, с какой конструкторы рассчитывают потолок самолетов. Невозможен бесконечный рост, бесконечное развитие индивида, сама природа положила тут предел. Вопрос только в том, сумеет ли человек, пережив апогей своего развития, высшую точку своих достижений, достаточно долго оставаться на высоком уровне или, наоборот, стремительно покатится вниз. Последнее и случилось с Сартром.

Он словно разучился понимать то, что понимал каких-нибудь десять — пятнадцать лет назад. Когда просматриваешь циклы его статей «Коммунисты и мир», то, несмотря на неизбежность расхождения во взглядах, соглашаешься с автором в главном и даже испытываешь к нему чувство живой и искренней симпатии за смелость и доброжелательство, с которыми он выступил в защиту социалистических завоеваний в СССР в условиях самой бешеной антикоммунистической истерии. Тогда он понимал неизбежность ошибок и отклонений на неизведанном пути строительства нового общества, необходимость сильного и сплоченного авангарда рабочего класса — коммунистической партии, без которой рабочий класс не смог бы не только достигнуть конечной цели, но вообще приобрести революционное самосознание.

В хаосе исторических случайностей, временных трудностей и наносных явлений он сумел разглядеть главное: СССР представляет в современном мире совершенно новый тип социального устройства, социалистического по своей социально-экономической природе. Именно поэтому он публично заявил о своей солидарности с коммунистами по ряду важнейших вопросов современности и присоединился к Движению сторонников мира в тот период, когда антикоммунистическая пропаганда пугала обывателей вездесущей «рукой Москвы». Еще в 1963 году Сартр заявил о том, что «СССР — единственная великая страна, где слово „прогресс“ имеет смысл»[118].

И вот, словно забыв о длительном и мучительном своем пути сквозь дебри академической философии и предрассудки буржуазного интеллектуала, больше всего лелеющего «гордое одиночество» избранного, Сартр после майских событий 1968 года в Париже резко порывает с коммунистическим движением на Западе и отдает свой авторитет и свое перо в услужение левоэкстремиетским группкам, которые своей подрывной деятельностью больше помогают империализму, чем борются с ним. Он становится редактором маоистского журнальчика, выходящего под претенциозным названием «Дело народа», регулярно перепечатывая некоторые его материалы в «Тан модерн». Еще недавно, как рассказывают журналисты, в рабочих пригородах Парижа неподалеку от заводских ворот можно было видеть на импровизированной трибуне в окружении десятка юнцов невысокого толстого старика, с искаженным лицом выкрикивающего маоистские лозунги. Рабочие, с недоумением бросив взгляд на эту странную картину, не останавливаясь, проходили мимо…

Что касается профессиональных литераторов и философов, то они давно уже заметили, что читать Сартра стало неинтересно: о чем бы он ни писал, с первых строк уже ясно, чем он кончит, а кончает он набившими оскомину штампами экстремистской идеологии. Раньше каждое его выступление по злободневным вопросам дня с нетерпением ожидалось и жадно прочитывалось. Читателей привлекал поиск пытливой мысли, склонной порой к излишним парадоксам и отклоняющейся часто далеко от истины, но всегда побуждающей на самостоятельные размышления и задающей вопросы, которые, может быть, самому и не пришли бы в голову. Теперь не то. Постаревший мэтр экзистенциализма из последних сил пускается вдогон за бегущим днем, жадно тянется к молодежи, перенимая модные веяния «молодежной контркультуры», и, кажется, больше всего на свете заинтересован в том, чтобы нравиться и чтобы не отстать от юности в смелом радикализме воззрений.

Смешно и объяснять одному из самых ярких представителей изощренного самоанализа, что при таком настрое из теоретической деятельности не выйдет ничего путного: мысль становится раболепной служанкой желания, а теория, вместо того чтобы анализировать действительность, вырождается в конструирование заведомо пристрастных мнений. Не сам ли Сартр писал когда-то, что литературная деятельность должна быть автономной и свободной от внушений страсти, преследуя одну лишь цель — реальное освобождение человечества. Об освобождении он говорит, конечно, по-прежнему, да только его представления о достижении этой цели становятся все более фантастическими.

Юности свойственна безоглядность. В этом и сила ее и слабость. С уважением и пониманием относиться к запросам молодежи, направляя ее энергию в русло сознательной борьбы за лучшее будущее и созидательной работы на благо нового общества — в этом всегда состояла и состоит политика коммунистических партий. Без мелочной опеки и скучного менторства приобщать молодежь к научному пониманию социального мира и перспектив его развития, вовлекая ее в практическую борьбу на основе строгой организованности и дисциплины, — одна из главных задач воспитательной и идеологической работы коммунистов. Научная достоверность коммунистического идеала, ясность и убедительность марксистско-ленинской программы радикального переустройства общества служат надежным идеологическим ориентиром революционной молодежи всех стран. Эта молодежь продолжает дело своих отцов в новых условиях 70-х годов XX века. Это не значит, что у революционной молодежи в рамках мирового коммунистического движения нет своих проблем. Речь идет о том, что в рамках коммунистического мировоззрения и практической революционной борьбы эти проблемы никогда не выступают в форме неразрешимых трагических коллизий индивидуума и «организации», личных ценностей и коллективных убеждений, старой веры отцов и нигилизма юности.

Иное дело анархический радикализм мелкобуржуазного студенчества. В нем выражен искренний протест против всеобщей обесчеловеченности как атрибута капиталистического общества, использующего могучую силу современной науки и техники для наиболее эффективной, «рациональной» организации извлечения прибылей. И вот юные радикалы не нашли ничего лучшего, чем перенести свою ненависть к капитализму на самое науку и научный стиль мышления, объявив их главными виновниками бедствий современного человечества. В самом этом утверждении нет ничего нового, почти полтора столетия тому назад подобные идеи высказывали Шопенгауэр и Кьеркегор, а затем они были подхвачены широким течением иррационализма XIX — XX веков и ныне превратились в расхожую монету светских бесед и в популярное журнальное чтиво. Новое было в том, что молодью представители деклассированных слоев капиталистического общества восприняли иррационализм не из книжек, а из жизни и не как теорию, но как стиль жизни.

Бегство из мира деловых отношений в собственный групповой мир, основанный на интимных связях в широком и узком смысле этого слова, беззаботная кочевая жизнь (часто на деньги буржуазно-респектабельных родителей), жизнь в наслаждении и созерцании наслаждения, по ту сторону изнурительного труда и повседневной заботы первоначально возникли как стихийная реакция на социальный кризис буржуазной цивилизации, неспособной уже порождать идеалы и ценности, которые по-настоящему привязывали бы людей к традиционным устоям — «истеблишменту», как принято говорить в США.

Так стихийно возникла идея «контркультуры» как радикально иного стиля жизни, отрицающего все ценности буржуазного общества. Затем уже явились теоретики, взявшиеся обобщить сложившуюся практику и выяснить до конца ее принципиальный смысл и возможные последствия. Первым из них стал Г. Маркузе, книга которого «Одномерный человек», вышедшая первым изданием в 1964 году, стала библией молодежных радикалов, заменив в этой функции «Бытие и Ничто» Сартра. Маркузе среди прочих выдвинул идею «новой чувственности», потребной для преобразования старого общества. Революция, по его мнению, должна начинаться с революций в «биологических потребностях», в самом способе ощущения жизни и регулирования жизнедеятельности[119].

Девизом «новой чувственности» и принципом создания нового общества должно стать полное удовлетворение всех человеческих потребностей, которые подавляются буржуазным обществом и буржуазной моралью. И первой из этих потребностей является любовь как воплощение жизнеутверждения в противоположность труду как «буржуазному принципу эксплуатации». Прежде чем создать социалистическое общество, люди должны научиться по-иному чувствовать, любить и дышать, отказаться от самоконтроля с помощью разума и вместо разума — оплота буржуазности — опираться на эмоциональную стихию души и могучую силу воображения, поднимающего человека ввысь. В контексте этих идей и возник знаменитый лозунг парижского студенчества в мае 1968 года «Воображение к власти», в котором Сартр усматривает самый важный урок студенческих волнений.

Нигилистическая направленность идеи молодежной «контркультуры» не могла не импонировать Сартру: тут ведь была капля (и не одна) его собственного меда. По ходу нашего разбора его воззрений мы неоднократно отмечали нигилистические тенденции его творчества, а также троцкистские и полутроцкистские веяния в некоторых его произведениях. Но до поры до времени эти тенденции были в тени, а стремительный социально-политический рост Сартра в 50-е годы давал даже надежду на полное их преодоление. Случилось, однако, обратное: нигилизм выступил на передний план социально-политического мышления Сартра и поглотил, можно даже сказать, придушил все остальные мотивы его философствования.

Майское движение привело Сартра в восторг особенно потому, что здесь практика как бы пошла навстречу теории: бунтующая молодежь в справедливом гневе против власти монополистического капитала, усилившего свои позиции при режиме де Голля, действовала, однако, наподобие некоей суммы «экзистирующих субъектов», а не революционеров марксистско-ленинской школы. Порыв студенческой толпы был импульсивен, «спонтанен», не связан никакой программой (что-то похожее на нее возникло лишь в ходе событий), он бросал дерзкий вызов реальности, не считаясь с объективными факторами, и вылился наконец в безудержную оргию разрушения, от которой пострадало, между прочим, немало неодушевленных предметов научно-технической цивилизации, виновных только в том, что они были сфабрикованы в условиях государственно-монополистического капитализма. «Революционная ненависть масс не знает границ» — так, небось, написали бы по этому поводу пекинские пропагандисты, которым ради светлого будущего ничего не жаль. Пусть погибнет хоть половина человечества, зато другая будет жить по-новому, а «женщины не перестанут рожать», как изрекла однажды главная пекинская пифия. Цель-то святая, какое же тогда значение имеют миллионы погибших и гигантские разрушения материальных и культурных ценностей?

Вот здесь и вступает в силу диалектика, о которой Сартр имел неплохое представление в ту пору, когда писал пьесу «Дьявол и Господь Бог», но начисто забыл, по-видимому, теперь. Такого рода циничные рассуждения только компрометируют революционную идею и тем играют на руку контрреволюции. Безумие и провокация — звать массы к открытому вооруженному выступлению против власти капитала, когда в стране нет революционной ситуации и открытое выступление только помогло бы буржуазии раздавить авангард рабочего класса и установить в стране террористическую диктатуру. Мерзость и варварство — сжигать книги классиков мировой литературы под тем предлогом, что в них содержится «феодальная и буржуазная идеология», уничтожать картины и скульптуры старых мастеров, которые не знали ни Мао, ни Маркузе и, следовательно, к своему счастью, не могли руководствоваться их «идеями».

Совсем недавно Сартр обронил замечание, что надо еще посмотреть, стоит ли выставлять в музее «Джоконду», эстетическая ценность которой, с его точки зрения, сомнительна и которая стала символом буржуазной культуры. О «буржуазности» Баха и Моцарта писал и Маркузе. Можно себе представить, что натворили бы молодчики, «вооруженные» такими идеями и собственным глобальным невежеством, буде им представилась бы возможность претворить их на практике, и какое «будущее» они создали бы для человечества!

Марксисты-ленинцы отлично знают, что революции не делаются в белых перчатках, что революции вовлекают в свою орбиту стихийное возмущение масс и потому неизбежно связаны с определенными эксцессами. Но они не превозносят эти эксцессы и не видят в них сущности революционного процесса, наоборот, одной из задач революционной партии рабочего класса является внесение организованности в стихийные выступления масс и сведение к минимуму побочных явлений, сопровождающих процесс ломки старого общества. Достаточно напомнить, с какой железной последовательностью и беспощадностью большевики искореняли вооруженный бандитизм анархистов, творивших безобразия под предлогом «революционной необходимости».

Как мы уже отмечали, после майских событий 1968 года Сартр выступает с грубыми и несправедливыми нападками на коммунистические партии развитых капиталистических стран. Попытку «теоретически» обосновать свою позицию Сартр сделал в беседе с редакцией итальянского журнала «Манифесто» — органа группы левых экстремистов, впоследствии исключенных за ревизионистские взгляды из Итальянской коммунистической партии. В беседе он развернул перед слушателями следующую «диалектику партии»: партия необходима постольку, поскольку масса без нее остается в состоянии инертной сериальности, но как только партия превращается в «институт», она становится «реакционной» по отношению к «формирующейся группе»[120].

Мы помним, что «формирующаяся группа», по Сартру, это стихийно складывающееся в момент опасности объединение людей, несущее еще на себе отпечаток творческой силы «индивидуальной практики» и потому способное якобы «непосредственно воспринимать» факты, как они есть на самом деле. Партия же в этом отношении уступает группе, ибо ее мышление институционализовано и «идеологично».

Теперь мы сами, без помощи автора, можем подставить под эти теоретические абстракции реальные политические эквиваленты. «Формирующаяся группа» — это, стало быть, поднявшиеся на борьбу студенты, а «косная» идеологическая сила — Французская коммунистическая партия, которая, видите ли, глубоко виновата в том, что не ударила в набат и не повела массы на штурм Елисейского дворца. Под «формирующейся группой» можно понимать также и любую фракцию внутри партии, которая возникла позже, чем партия, и не успела, следовательно, «окостенеть».

Как видим, отвлеченные рассуждения Сартра имеют непосредственный и однозначный политический смысл, направленный на дискредитацию партийности и восхваление антипартийности. Однако «диалектика» Сартра Хромает здесь на обе ноги. Антиномия группа — партия есть произвольная игра противоположностями, а не отражение реальной диалектики взаимоотношения массы — партия. «Окостенение» партии Сартр как истый гегельянец дедуцирует из имеющегося у него понятия о ней. Поэтому все его рассуждение заранее предполагает то, что еще нужно доказать. Понятие партии следует вырабатывать не с помощью феноменологической интуиции общей сущности «партийности», а на основе реального исторического опыта.

Если подойти к этому вопросу с научной точки зрения, опираясь на факты без всяких посторонних прибавлений, как того требует материалистическая теория, то будет ясно, что нет никакой фатальной предопределенности в судьбе партий и что эта судьба зависит от обстоятельств классовой борьбы. Бывали революционные партии, сраженные контрреволюцией во цвете лет, как, например, якобинцы, разгромленные после 9 термидора. Были и есть партии, которые действительно умирали заживо и превращались в формально-механическую машину голосования, что и вызвало крах II Интернационала, или партии, поющие с чужого голоса, как, например, инспирированные маоистами группки «параллельных компартий» в ряде стран.

Были и есть, наконец, партии, которые подобно живому организму, осуществляющему обмен веществ с окружающей средой, сохраняют и умножают свою силу путем непрестанного контакта с классом и массами, не отчуждая себя от классовой базы, а, наоборот, постоянно поддерживая обратную связь с ней. Такие партии на самом деле воплощают в себе диалектику социального движения и являются динамическим фактором общества. Критерием же благополучия или неблагополучия партийных рядов является способность вести эффективную политику и занимать правильную позицию по узловым вопросам дня. Десяти лет не прошло с тех пор, как Сартр признавал за Французской компартией способность правильной политической ориентации. Теперь он думает иначе. Изменилась, однако, не ФКП, изменился Сартр, и, к сожалению, не в лучшую сторону.

Он с презрением называет «идеологией» стремление коммунистических партий принимать во внимание политическую реальность и объективные тенденции социального развития и восторгается «инсургентами мая» за то, что детонатором их движения «было не сознание эксплуатации, но сознание их собственной силы и их собственных возможностей»[121]. Но ему следовало бы учитывать, что в политике субъективное ощущение силы и «возможностей» много раз бывало причиной самых тяжелых поражений. Еще Гегель понимал, что надо отличать абстрактную возможность как субъективное стремление к цели от реальной возможности, возникающей тогда, когда налицо соответствующие условия. Коммунисты не хуже Сартра знают, что политика требует смелости и невозможна без риска, но смелость не должна быть безрассудной, а риск должен быть оправданным и целесообразным. Конечно, если реакция в силу каких-то удачных маневров вынудит принять бой в невыгодной ситуации, коммунисты не капитулируют, а будут продолжать борьбу. История коммунистического движения полна примеров такого рода. Но встать на путь несвоевременного и не пользующегося поддержкой масс выступления — значит проявить политическую безответственность и облегчить реакции ее черное дело. Путч остается путчем, даже если его организаторы прикрываются социалистическими идеалами и владеют марксистской фразеологией.

Волюнтаристические теоретические установки Сартра, особенно заметно проявившиеся в «Критике диалектического разума», привели его на практике к поддержке авантюризма и даже к обоснованию раскола революционного движения, ибо он предлагает создавать «контрорганизацию класса», причем «контр» относится к существующим коммунистическим партиям. И здесь его позиция смыкается с той раскольнической политикой, которую уже на протяжении полутора десятилетий ведут маоисты. На страницах «Тан модерн» регулярно появляются статьи, в которых «наводятся мосты» от «европейской левой» к «марксизму Мао». Авторы их, в основном члены той же самой группы «Манифесте», силятся создать у читателей впечатление, что «маоистский марксизм» в гораздо большей степени подходит к условиям развитых капиталистических стран, чем подлинный марксизм-ленинизм.

Так, Э. Мази хвалит Мао Цзедуна и его приспешников за то, что они «устанавливают аналогию» между западным капитализмом и «советской системой»[122]. Россана Россанда превозносит «культурную революцию» в Китае как «один из необходимых способов обновления не только самой партии, но также революционной стратегии на Западе»[123]. Особенно ее радует, что Мао «поставил с головы на ноги» диалектику партии и масс, авангарда и класса. В рассуждениях такого сорта прежде всего удивляет нарочитая (или действительная) политическая наивность: в основу «теоретического анализа» положены демагогические лозунги мозгового треста Мао, а не реальное содержание и объективные последствия так называемой «культурной революции».

Сущность акции Мао отнюдь не в борьбе с «бюрократизмом аппарата», а в попытке престарелого деспота вернуть себе утраченный было контроль над партией и государством. Очередное кровопускание понадобилось Мао потому, что он позорно оскандалился как руководитель правящей партии, ибо его пресловутые установки на «большой скачок» и т. д. дезорганизовали жизнь страны, и он в значительной мере потерял авторитет в партии. Поэтому ему и понадобилось ее разгромить. А что касается бюрократизма и прочего, то «культурная революция» привела, как известно, к небывалому усилению военной власти в стране и военизации «революционизированной» партии. (Затем Мао, верный своей традиционной тактике, попытался повалить корабль на другой борт и развернул кампанию против отдельных военных руководителей, но эта тактика не вносит никаких структурных изменений, а приводит лишь к перетасовке правящей верхушки.)

А «спонтанность масс» в условиях маоистского Китая остается чистейшей фикцией. Напротив, маоизм довел до небывалых размеров практику циничного манипулирования массами посредством пропагандистского оболванивания и устрашения. Вот живет впроголодь народ в Китае действительно «спонтанно», однако «великому кормчему» до этого нет никакого дела, он мыслит миллиардами, а судьбы десятков миллионов его не волнуют. Не волнуют судьбы этих людей и таких «теоретиков», как Россана Россанда, которая в порыве пылкого теоретизирования пишет буквально следующее: «Грубо говоря, в слаборазвитом Китае социальный конфликт находится на том же самом уровне, что и в передовых капиталистических странах; противоречия, которые характеризуют оба эти типа общества, не могут быть преодолены иначе, как ускорением социального процесса по направлению к коммунизму»[124]. Интересно, что бы она сказала после того, как ее отправили бы «на перевоспитание», как это практикуется маоистами?

Мы вовсе не утверждаем, что можно поставить знак равенства между «сартризмом» и маоизмом. У Сартра все-таки слишком изысканный вкус, чтобы довольствоваться грубой похлебкой «мао-цзе-дун-идей», которая может сойти за пищу духовную только у «нищих духом» да у людей, изнуренных атмосферой страха. Но он пропагандирует эти «идеи» без каких-либо внятных критических замечаний публичного характера, считая их «прогрессивными» и «полезными» для дела революции. Не любовью к человечеству проникнуты маоистские откровения, на каком бы языке они ни звучали. Пекинские заправилы хорошо знают, для чего им это нужно. Западные же их подпевалы, в лучшем случае, не ведают, что творят. Для политических деятелей это не извинение, а наоборот — дополнительная вина. Наше время, может быть в большей степени, чем какое-либо другое, требует социальной зоркости и подлинно научного подхода к принятию ответственных решений.

Последний период идейно-политической эволюции писателя не нашел отражения в его художественном творчестве. Раньше, как мы старались показать, философ шел рука об руку с писателем: отвлеченная мысль питала воображение художника, а созданные им образы, превращаясь в предмет рефлексии, стимулировали теоретическое мышление. В последние пятнадцать лет литературной деятельности Сартра такого взаимообмена философской идеи и творческой фантазии уже не наблюдается. Художественный метод теряет относительную самостоятельность и целиком поглощается той «прогрессивно-регрессивной» процедурой, обоснованию которой посвящена преамбула «Критики диалектического разума».

Задача этой процедуры, как мы знаем, — воссоздание личности в самом процессе ее формирования. «Регрессивный» момент исследования — это историческая ретроспекция, путь в прошлое данной личности к исходным социальным факторам (общество в определенную эпоху и семья как клеточка этого общества). Такова «марксистская» корректива «экзистенциального психоанализа», предложенного еще в «Бытии и Ничто». Но не стоит обольщаться — это уступка, которая делается для того, чтобы взять ее обратно: «прогрессивный» момент проектируемой антропологии восстанавливает в правах экзистенциальное «понимание», опирающееся на интуитивное сопереживание «первоначального проекта», который представляет собой спонтанно возникающую и не допускающую научного объяснения реакцию личности на окружающие ее обстоятельства.

Экзистенциальное понимание «прогрессивно», потому что совпадает с движением самого «проекта», всегда устремленного в будущее, т. е. «впередсмотрящего» и с этой точки зрения оценивающего как настоящее, так и прошлое. Это взгляд не из настоящего в прошлое, не объяснение уже свершившегося, но попытка проследить сам процесс свершения, пока он (этот процесс) еще не «затвердел» в готовом продукте, наличном, объективно фиксируемом результате.

Именно потому, что экзистенциальный проект в принципе не допускает иного способа познания, кроме интуитивного сопереживания, вся рекомендуемая Сартром процедура включает элемент неконтролируемой фантазии — художественного вымысла, в лучшем случае правдоподобного, в худшем — совершенно произвольного. Отсюда и тот жанр, в котором он предпочитает работать в шестидесятые годы, — «роман-биография». Не просто «романизированная биография» в духе А. Моруа, А. Труайя, И. Стоуна, которым техника романиста нужна для занимательности рассказа, красочного изложения фактов, а нечто третье, не похожее ни на роман, ни на историческое жизнеописание, взятые по отдельности. Жанр этот требует, разумеется, специального исследования. Пока что с полной определенностью можно сказать только одно: пусть читатель остережется принимать за твердо установленный факт ту реконструкцию внутренней жизни Флобера, которую предлагает Сартр. Печать обычной экзистенциалистской двусмысленности лежит и на этом произведении нашего автора: возможность систематически смешивается с действительностью, порождение фантазии выдается за реальность.