2. Прекрасное как полезное и целесообразное. Проблема художественной правды

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. Прекрасное как полезное и целесообразное. Проблема художественной правды

Об эгоизме в общефилософском и этическом планах прежде в Англии писали Гоббс, Локк и Мандевиль, а во времена Юма во Франции много пишут Гольбах и Гельвеций. Проблема же симпатии оказалась в фокусе внимания не только почти во всей тогдашней английской этике, но и в эстетике. Полемизируя со взглядом Гоббса, Шефтсбери утверждал, например, что человеку свойственна изначальная доброта, а добродетель есть естественное состояние человеческой души. Этому состоянию, или чувству, уже Хатчесон дал особое название «спокойной страсти» (calm passion), которая просветляет и облагораживает поведение людей. Как и его учитель Шефтсбери, он тесно связал внутреннее чувство доброго с чувством прекрасного, полагая их оба врожденными. Общим выводом английских моралистов был тот, что переживание прекрасного и верный вкус суть такие же естественные состояния человека, как и его альтруистические наклонности, и свойственны ему вместе с последними.

Отправляясь от этого вывода, Юм извлекает из человеческой природы масштаб эстетических оценок. Человеческая природа обладает способностью к вариациям, но только в рамках, заданных Природой с большой буквы (это дало Юму право заметить, что человек постоянен в своем непостоянстве). И потому человеческая природа полагает колебаниям во вкусах определенные границы. Мало того, она создает основу для развития таких вкусов, которые приблизительно одинаковы для большинства человечества. «…Существуют определенные общие принципы одобрения и порицания, влияние которых внимательный глаз может проследить во всех действиях духа. Некоторые отдельные формы или качества, проистекающие из первоначальной внутренней структуры, рассчитаны на то, чтобы нравиться, другие, наоборот, на то, чтобы вызывать недовольство; и если они не производят эффекта в том или ином отдельном случае, это объясняется явным изъяном или несовершенством воспринимающего органа… принципы вкуса всеобщи и почти, если и не вполне, тождественны у всех людей» (19, т. 2, стр. 728, 736). Юм не соглашается с крайним релятивизмом во вкусах и связывает далее «хороший вкус» с глубоким пониманием вещей, со свободой от невежественных предрассудков, с чувством соразмерности и с особенностями жизни в данной стране. Общий природный «эталон», или «норма (standard)», вкуса может быть воспитан, если правильно и без иллюзий понять человеческую природу.

Перед нами в общем просветительский ход мысли. Правда, Юм трактует человека все же не совсем так, как Монтескьё, Гельвеций и Эддисон. Он подчеркивает то, что сближает людей с животными, и он растворяет мысли в эмоциях, суждения — в склонностях, эстетические оценки — во вкусах. Как и его французские компаньоны и оппоненты, он начинает искать мерило единых вкусов в общих и более или менее одинаковых для всех людей установках на то, что приносит пользу. Прекрасное сближается с тем, что переживается как полезное. Появляется утилитаристский мотив: «…удобство дома, плодородие поля, сила лошади, вместительность, безопасность и быстроходность парусного судна — все эти качества составляют главную красу перечисленных объектов» (19, т. 1, стр. 739).

Происходит не только ориентация прекрасного на полезное, но и сближение полезного и прекрасного, что позволяет Юму отойти от плоского утилитаризма: ориентация пользы не на узкоиндивидуальные выгоды, а на нечто более общее и «прекрасное» приобретает отвлеченный характер, после чего прекрасное становится выражением целесообразного вообще. Великолепный конь, например, представляется прекрасным и тем, кто не имеет ничего общего с бегами, хотя он целесообразно устроен для своих, а вовсе не для наших нужд. Но если так, то уже не только у Хатчесона, но и у Юма обнаруживаются тенденции, ведущие к будущей Кантовой «целесообразности без определенной цели». Не более как намечаются. Ведь Юм не расстается до конца с эмпирически конкретной манерой рассуждения, которую Кант стал отвергать самым решительным образом.

Юм удаляется от узкого утилитаризма в эстетике еще более благодаря использованию им принципа абстрактного альтруизма. В своем эстетическом учении он применяет уже хорошо известную нам «симпатию», которую он мыслит то как нечто совершенно самостоятельное, то как естественное продолжение и развитие эгоизма. О тенденции соединения альтруизма и эгоизма воедино говорит сам факт слияния эстетической и моральной целесообразности у Юма: то, что полезно всем людям, то «нравится» и им и мне.

После этого у Юма происходит оборачивание понятий: то, что «нравится» и вызывает удовольствие хотя бы вследствие смутного осознания какой-то его целесообразности, становится для нашего вкуса, считает он, как бы изначально прекрасным. Юм достигает известной широты и гибкости точки зрения, но тем самым и утрачивает ее определенность: у него испаряется специфичность собственно эстетического переживания, особенность и неповторимость которого невыводима ни из общих биологических предпосылок, ни из универсальной целесообразности или «полезности вообще». Юм пишет, что эстетические чувство представляет собой особую «холодную», или «спокойную» (а значит отчасти скорректированную разумом!), страсть, связанную с тонкими переживаниями и размышлениями и особым чувством гордости; но это определение слишком расплывчато. Тем более остаются теоретически неосвоенными вариации художественных вкусов и загадочные закономерности преобразования стилей и «моды». Известные нам до сих пор положения эстетики Юма недостаточно четки и оставляют возможность приспособления их к различным конвенциональным построениям. Недаром в одной из новейших буржуазных диссертаций об эстетике Юма мы читаем: «Как бы то ни было, Юмов анализ совместим с распространенными течениями в семантической эстетике» (62, стр. 84–85).

Шотландский мыслитель предпринимает попытку уточнения своей позиции, исходя из того, что ассоциативные механизмы в области эмоций действуют по-своему закономерно. Приложение этих закономерностей к эстетике позволило ему вмонтировать в ассоцианистскую комбинаторику свои собственные художественные вкусы и предпочтения. Тонкие наблюдения и верные соображения Юма привели его к тому, что он несколько отступил от первоначальной агностической платформы и в некоторых пунктах приблизился даже к реалистической эстетике.

Предпочтения Юма во многом соответствовали тому значительному, что смог принести в драматическое искусство классицизм. Он перетолковал, однако, традиционные для эстетики классицизма принципы единства времени, пространства и действия и другие в духе ассоцианизма и усмотрел в них проявления ассоциативной связи по временной последовательности, пространственной смежности и причинно-следственной зависимости. В изданиях эссе Юма, выходивших в свет в период с 1748 по 1770 г., в конце III главы его «Исследования о человеческом познании» имелось на этот счет соответствующее пространное примечание. Но многого из рациональных моментов эстетики классицизма Юм заимствовать не мог. То, что было возможно для материалиста Дидро, который не раз, беседуя с Юмом в салоне Гольбаха, высказывал уверенность в широких перспективах разума, а значит, и в желательности рационально упорядоченных эстетических правил и норм, было невозможно для агностика Юма, снижавшего претензии разума и в принципе «разводившего» разум и вкус, познание и искусство в разные стороны.

Но это «разведение» до упразднения эстетики у Юма не дошло не только потому, что он симпатизировал классицизму, но и потому, что в его художественных пристрастиях и антипатиях наметился поворот к критериям, свойственным реализму. Этот поворот ставил вопрос о совсем иных теоретических горизонтах, чем те, которых достиг Юм. Успешнее и дальше путь к этим новым горизонтам прошел Дидро[13].

Автор эссе «О простоте и изощренности [литературного] стиля» выступает перед нами с его страниц как противник субъективизма и манерности, и есть несколько свидетельств тому, что теория «подражания» Аристотеля вызвала сочувственный интерес как у него, так и у его друга Адама Смита.

Юм-эссеист не совсем тот Юм, который создал «Трактат о человеческой природе» и примыкающие к нему сочинения. Это обстоятельство верно и применительно к эстетике Юма, которую вполне точно понять нельзя, если не учитывать несколько сдержанное теперь отношение автора эссе к собственным ранним философским сочинениям.

Как же сказалось «замыкание» скептицизма Юма «на себя» на его эстетике? В тех восьми его очерках, которые посвящены собственно проблемам литературы и искусства или в значительной мере их затрагивают, Юм не только касается теоретических вопросов, но и выступает как практик, создающий произведения несомненной эстетической значимости, по крайней мере как публицист яркого и элегантного стиля. И у него именно как у писателя то и дело берет верх здоровое реалистическое чувство. Хотя в эссе «О норме вкуса» и «Скептике» сохраняются агностические положения, не изменяющие, а в основном лишь разъясняющие и дополняющие соответствующие идеи «Трактата…», в остальных очерках чувствуются иные веяния. Там, где Юм высказывается по вполне конкретным вопросам художественной практики, литературной критики и истории искусств, то есть там, где от него требуются определенные оценки и суждения, он оказывается на довольно близкой к реализму дистанции.

Юм ставит вопрос об объективных закономерностях художественного творчества и о различиях между разными видами искусства[14]. Он выступает против «чистого искусства» и ратует за изгнание из литературы и драматургии фальши и надуманности.

Наиболее интересно в этом отношении эссе «О простоте и изощренности [литературного] стиля». Насколько мало интересовался Юм поэзией (признавая, что она способствует «живости идей» и развитию здорового воображения, он обвинял многих поэтов в том, что их воображение распущенно и лживо), настолько внимательно изучал он и хорошо ориентировался в художественной прозе. Названное эссе появилось во втором издании очерков Юма (1742 г.) и обратило на себя внимание читателей гораздо более тонким, чем у Эддисона, анализом антиномии естественности и изысканности. Юм отнюдь не на стороне антитезиса к последней! Анализ, который он по этому поводу развертывает, при всей его сжатости гибок и многосторонен, то и дело выявляя сплетения сложных и неисчерпаемых, по сути дела диалектических оттенков, разноплановых отношений и переходов в свою противоположность.

На самом деле, естественность не только соединена с простотой и правдой в искусстве, обусловливая их и в свою очередь обусловливаясь ими, но и может трансформироваться, как в свое иное, в упрощенность, тривиальность, бессодержательность и примитивизм, а иногда даже граничит с низменной грубостью и пошлостью. Изысканность не только служит воплощению тонкого вкуса и способствует его воспитанию, но и легко вырождается в вычурное украшательство, претенциозную манерность, мелочную витиеватость. А от искусственности такого рода до фальшивой помпезности и бездушной гиперболической аффектации — всего один шаг, и немало писателей и драматургов, которыми этот шаг, увы, был совершен.

Юму очень хочется разыскать ту «середину» между крайностями (мотив Аристотеля!), которая послужила бы ключом к построению нормативной эстетики, подобно тому как он искал «середину» в правилах морального поведения[15]. Искомая нормативная эстетика помогла бы более точно квалифицировать произведения искусства с точки зрения их собственно художественной ценности и более верно ориентировать художников, поэтов и драматургов на подлинно творческие достижения. Но Юм — здесь не доктринер. Искомая «середина» не может быть какой-то заветной «точкой», и она располагается в довольно широком интервале, в котором шотландский философ и размещает тех известных ему древних и новых поэтов и драматургов, которых он высоко ценил. Мерилом у него становится предпочтение, оказываемое им лично естественности, простоте и жизненной правде (в Юмовом ее понимании), и отвращение его к ложной напыщенности, пустому оригинальничанию и дешевой погоне за внешними эффектами. Неестественность претит Юму, он убежден, что она ведет к деградации литературы и искусства, симптомы которой он подмечает у ряда современных ему английских, шотландских и французских авторов.

Не все даваемые Юмом оценки верны, далеко не полон и охват оцениваемых литературных явлений. Краткие замечания в VI и VII томах «Истории Англии», в которых признание гениальности соединено с упреками в нарушении чувства меры и логики, — это все, что Юм счел возможным высказать о Шекспире и Мильтоне. Увы, он оставил без внимания проникновенные сатиры Свифта, и их дальнейшее воздействие на английскую и мировую литературу не было им предугадано. Иронический реализм Филдинга также не был оценен им по достоинству. В отношении Шеридана Юма извиняет то, что, когда после постановки комедии «Соперники» (1775 г.) о нем заговорили все, Юм был уже тяжело болен. Но едва ли тут можно отрицать некоторую общую односторонность Юма. У нее есть, впрочем, свое объяснение. Вкусы Юма были типичны для века Эддисона, Поупа и Джонсона. К тому же философ был доволен своим временем, общественным строем и состоянием британского государства и не хотел видеть острых противоречий бурно развивающегося английского капитализма. Острая сатира не находила отзвука в его душе, и он не мог оценить ее действительного значения и силы. Он писал кое-что о Поупе, но его, видимо, совсем не заинтересовал знаменитый «Очерк о критицизме», в котором Поуп с большой проницательностью исследовал юмор и остроумие.

И все же литературно-критические суждения Юма были отчасти справедливыми. Они ценны, в частности, тем, что на них нередко лежит отпечаток его деятельности по организации культурного движения в Шотландии и они связаны с высокой оценкой им народного творчества (это видно по его эссе «О подлинности поэм Оссиана»).