2
2
Конечно, вершиной батальной лирики Лермонтова – а это, несомненно, лирика! – не элегия, не ода… является это стихотворение без названия: «Я к вам пишу, случайно, право», которое в скобках, в ряде изданий, называют «Валерик»[55].
Здесь бой не только бой с врагом, но внутреннее действо и личностное ощущение смертного человека. И опять надо вспомнить Пушкина. Ибо Лермонтов явно поставил пред собой образцом – именно его, и именно – «Полтавский бой»: великий военный апофеоз «Полтавы».
И нужно напомнить снова: Пушкин трижды бросал на весы правду Человека и правду Государства, Истории… Чтоб в «Полтаве» твердо вырешить эту антиномию в пользу Государства. В данном случае государства Петра. Вспомним, несчастная любящая Мария – жертва политической распри – вообще исчезает в финале. Ее нет – и судьбы ее тоже нет… («Она вспрыгнула, побежала // И скрылась в темноте ночной».) Остается лишь правда героики: сражения, победы. («Эроика» – был такой великий польский фильм о прошедшей войне режиссера Анджея Мунка, рано погибшего.)
В гражданстве северной державы,
В ее воинственной судьбе,
Лишь ты воздвиг, герой Полтавы,
Огромный памятник себе.
Пройдет немного лет, и этот герой уже будет «горделивым истуканом» мчаться по площади, с угрозой за «безумцем бедным» – Евгением… (Кстати, вряд ли случайно простой герой «Медного всадника» носит имя главного героя Пушкина!) И возникнет еще одна антиномия – и вряд ли автор вырешит ее теперь в пользу Государства!
Но сам «Полтавский бой» непременно нужно вспомнить – чтобы перечесть «Валерик» Лермонтова.
И грянул бой, Полтавский бой!
В огне, под градом раскаленным,
Стеной живою отраженным,
Над падшим строем свежий строй
Штыки смыкает. Тяжкой тучей
Отряды конницы летучей,
Браздами, саблями звуча,
Сшибаясь рубятся с плеча.
Бросая груды тел на груду,
Шары чугунные повсюду
Меж ними прыгают, разят,
Прах роют и в крови шипят.
Швед, русский – колет, рубит, режет,
Бой барабанный, клики, скрежет,
Гром пушек, топот, ржанье, стон,
И смерть и ад со всех сторон.
……………………………………
Но близок, близок миг победы.
Ура! мы ломим; гнутся шведы.
О славный час! О славный вид!
Еще напор – и враг бежит:
И следом конница пустилась,
Убийством тупятся мечи,
И падшими вся степь покрылась,
Как роем черной саранчи.
Пирует Петр. И горд, и ясен,
И славы полон взор его…
У Тынянова, в романе «Смерть Вазир-мухтара», Грибоедов спрашивает автора:
«– А вы заняты военной поэмой?
Тут Пушкин поморщился.
– Полтавская битва. О Петре. Не будем говорить о ней. Поэма барабанная.
Он посмотрел на Грибоедова откровенно и жалобно, как мальчик.
– Надобно же им кость кинуть!»[56]
Это звучало красиво в те времена, когда надо было во что бы то ни стало показать, что Пушкин был противник царской власти. Это касалось даже Петра. Потом понадобилось совсем иное… возвышать Петра. – Чем и займется «красный граф» – Алексей Толстой. А после даже и Ивана Грозного… Он и за это возьмется. И Тынянов с его шутками времен отошедшей революции – уже больше не понадобится. Но… Я никогда не верил, что Пушкин мог такое сказать Грибоедову. Да и кому угодно тоже. Создавая «Полтаву», он именно так и думал. Не в этом дело. Но Лермонтов точно думал иначе. И о войне вообще…
…Но в этих сшибках удалых
Забавы много, толку мало;
Прохладным вечером, бывало,
Мы любовалися на них
Без кровожадного волненья,
Как на трагический балет.
Зато видал я представленья,
Каких у вас на сцене нет…
Он точно «видал представленья», каких не было на пушкинской «сцене»!
Раз – это было под Гихами,
Мы проходили темный лес;
Огнем дыша, пылал над нами
Лазурно-яркий свод небес.
Нам был обещан бой жестокий.
Из гор Ичкерии далекой
Уже в Чечню на братний зов
Толпы стекались удальцов.
Знакомые названия, не правда ли? Аул Гихи – еще недавно мелькал у нас в сводках. Да и речка Валерик… – «А перевесть на ваш язык так будет речка смерти…» – она тоже вряд ли пересохла с тех пор.
…Ура – и смолкло. – Вон кинжалы,
В приклады! – и пошла резня.
И два часа в струях потока
Бой длился. Резались жестоко,
Как звери, молча, с грудью грудь,
Ручей телами запрудили.
Хотел воды я зачерпнуть…
(И зной, и битва утомили
Меня), но мутная волна
Была тепла, была красна.
«И мы услышали великое безмолвие рубки», – скажет Бабель, почти столетие спустя, ставши свидетелем битвы Первой конной. Вот это «великое безмолвие рубки» – открыл в литературе Лермонтов. Как люди крошат людей. Он писал войну, какую никто не писал до него. Ее простоту и не героическую природу. Мудрую и обыденную завершенность «трагического балета».
На берегу, под тенью дуба,
Пройдя завалов первый ряд,
Стоял кружок. Один солдат
Был на коленях; мрачно, грубо
Казалось выраженье лиц,
Но слезы капали с ресниц,
Покрытых пылью… на шинели
Спиною к дереву лежал
Их капитан. Он умирал;
В груди его едва чернели
Две ранки; кровь его чуть-чуть
Сочилась. Но высоко грудь
И трудно поднималась, взоры
Бродили страшно…
………………………………..
На ружья опершись, кругом
Стояли усачи седые…
И тихо плакали… потом
Его остатки боевые
Накрыли бережно плащом
И понесли. Тоской томимый,
Им вслед смотрел я недвижимый.
Меж тем товарищей, друзей
Со вздохом возле называли,
Но не нашел в душе моей
Ни сожаленья, ни печали.
Как так? Почему не нашел?.. Впрочем… Он сам не сразу ответит. Может, не знал ответа.
А где же кода? Где «пир Петра» – пушкинский? Пожалуйста! Есть и «пир»:
Уже затихло всё; тела
Стащили в кучу. Кровь текла
Струею дымной по каменьям,
Ее тяжелым испареньем
Был полон воздух. Генерал
Сидел в тени на барабане
И донесенья принимал….
И тогда начинается прозрение – и автора, и читателя:
Окрестный лес, как бы в тумане,
Синел в дыму пороховом.
А там, вдали грядой нестройной,
Но вечно гордой и спокойной
Тянулись горы, и Казбек
Сверкал главой остроконечной.
И с грустью тайной и сердечной
Я думал: жалкий человек.
Чего он хочет? Небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он – зачем?..
Это мрачное равнодушие человека – как равнодушие самой природы. Или Бога?..
Уже в первом рассказе Л. Толстого «Набег» будет явствен этот след «Валерика»[57]:
«Природа дышала примирительной красотой и силой. Неужели тесно жить людям под этим неизмеримым звездным небом? Нужели может среди этой обаятельной природы удержаться в душе человека чувство злобы, мщения или страсти истребления себе подобных? Все недоброе в сердце человека должно бы, кажется, исчезнуть в прикосновении с природой – этим непосредственным выражением красоты и добра»[58].
«Да! будет, – кто-то тут сказал, —
Им в память этот день кровавый!»
Чеченец посмотрел лукаво
И головою покачал….
Лермонтов писал войну, как вскоре станет писать Толстой свой Севастополь, свой Аустерлиц и свое Бородино. Как век спустя будет писать свою «Конармию» Бабель, а Хемингуэй – Италию Первой мировой или Испанию времен гражданской войны. Как В. Некрасов и В. Гроссман будут писать свой Сталинград, а Твардовский и Вячеслав Кондратьев – свой Ржев… И когда С. Гудзенко скажет:
Бой был короткий. А потом
Глушили водку ледяную
И выковыривал ножом
Из-под ногтей я кровь чужую… —
…он тоже будет наследником Лермонтова.
«Где выражение зла, которого должно избегать? Где выражение добра, которому должно подражать в моей повести? Кто злодей, кто герой ее? Все хороши и все дурны. Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, правда»[59].
В старости уже, ворча на всех и вся – и на себя, и на литературу в особенности: «Все литераторы, все литераторы!» Толстой все ж будет признавать: «Я и Лермонтов – не литераторы!»