3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3

В стихотворении «Поэт» «биография» кинжала составляет 24 строки – из 44, – ну а дальше – 20 строк о поэте.

Если просто считать, что «Л. синтезировал в стих. целый комплекс идей, обсуждавшихся в рус. и европ. лит-ре, публицистике и философии его времени» и все сводится к тому, что «он сурово осуждает современную поэзию, к-рая…» и т. д. (ЛЭ)[13] – тогда нам приходится признать, что поэт сочетал две совершенно разных поэтических мысли – и произвольно свел их в одну по принципу «лиса и пила». Или… нам следует отнестись со всей серьезностью к замечанию Э. Г. Герштейн о «непонимании полемической направленности многих (подчеркнем! – Б. Г.) поздних произведений Лермонтова»[14].

Произведение литературы – как всякий культурный феномен – и слава Богу, и к сожалению (одновременно) – рождается не «вообще», в воздухе – а в неком поле напряжения – в контексте. Которым принято клясться – не слишком отдавая себе отчет в сущностях. Меж тем сущности эти различны – и сам контекст не один, их много… И даже количество их меняется во времени. Когда мы произносим это слово – «контекст» – мы говорим об уравнении, где число неизвестных – тоже входит в число неизвестных.

Есть контекст культурный, литературный… Это и творчество самого художника, и общехудожественный процесс в каждый данный момент. Есть контекст жизненный – временной: биографический, бытовой, социальный, политический… И про него или про них не скажешь, что их так легко определить. Есть временной контекст стойкий и есть подвижный. Эпоха Николая I, к примеру, – это стойкий контекст, целых тридцать лет. А подвижный за это время сто раз менялся… И сам Николай менялся, и время менялось… Иногда нельзя вспомнить, что было на прошлой неделе, – каково же следить изменения в контексте с расстояния в несколько эпох?.. С литературной «составляющей» – к счастью, все проще! Она остается во времени, она зафиксирована на бумаге. Здесь легче следить «лестницу контекстов» (выражение Е. Эткинда).

К примеру, «Поэт» Лермонтова нельзя рассматривать вне сопредельных ему – «Думы» или «Не верь себе»… Но нужно попытаться представить себе и Время (с большой буквы), и вполне конкретный, исчезающе малый временной отрезок, сопровождавший появление стихотворения: а) под пером автора; б) в «Отечественных записках», начавших выходить под новой редакцией – А. Краевского…

«Кинжал и поэт»?.. Смутная ассоциация носится в воздухе – и вскоре садится к нам на плечо…

Твой стих свистал по их главам,

Ты звал на них, ты славил Немезиду;

Ты пел Маратовым жрецам

Кинжал и деву-эвмениду!

Пушкин! «Андрей Шенье»[15]. Ода, стоившая Пушкину крупных неприятностей – года два спустя после написания, когда не пропущенные цензурой строфы как-то случайно стали расходиться в списках – и под многозначительным названием «На 14 декабря». («Дело кончилось в Государственном совете в июле 1828 г. учреждением секретного полицейского надзора за Пушкиным».)[16]

Умолкни, ропот малодушный!

Гордись и радуйся, поэт:

Ты не поник главой послушной

Перед позором наших лет;

Ты презрел мощного злодея;

Твой светоч, грозно пламенея,

Жестоким блеском озарил

Совет правителей бесславных;

Твой бич настигнул их, казнил

Сих палачей самодержавных;

Твой стих…

Это повторяющееся пушкинское притяжательное «твой» – так естественно, по ритму и смыслу – переходит в лермонтовское:

Твой стих, как Божий дух, носился над толпой;

И, отзыв мыслей благородных,

Звучал, как колокол на башне вечевой,

Во дни торжеств и бед народных.

Между прочим, Лермонтов в жизни еще не раз воспользуется этим приемом. Как бы «договариванья» за кого-то… Особенно за Пушкина. Что ж! Как скажет много позже Хемингуэй – «иногда родится писатель лишь для того, чтоб подсказать другому одну фразу».

Если отбросить мысль о том, что эти стихи – полнейшая абстракция, что они – лишь «синтезированный в стих. комплекс идей», – а представить себе, что они, напротив, абсолютно конкретны – то есть имели конкретный смысл (и адрес), – о ком еще в русской поэзии того времени можно было такое сказать?

Вспомним, что Пушкин не скрывал «автобиографичности» «Андрея Шенье». Он писал Плетневу из Михайловского – узнав о смерти царя Александра в канун и в ожидании общественных потрясений: «Душа! я пророк, ей-богу, пророк! Я „Андрея Шенье“ велю напечатать церковными буквами во имя Отца и Сына etc. Кстати: Борька также вывел юродивого в своем романе. И он байроничает, описывает самого себя!..»[17] Пушкин не скрывал, что «байроничает», что описывает себя; хоть вряд ли не сознавал, что стихи не вовсе удались, что «Шенье» – стихотворение само по себе слабое, несколько косноязычное… Имея в виду некую пушкинскую планку, разумеется! («Суди об нем, как езуит – по намерению…» – писал Пушкин Вяземскому).[18] И все же дорожил им, несомненно – его общественной значимостью – и «описанием самого себя» в нем. Лермонтов всего этого, конечно, не знал. Но догадываться о связи «Андрея Шенье» с биографией его автора – это слишком на поверхности, и, чтоб это понять – не надо быть Лермонтовым.

К тому ж и у самого Пушкина тоже было два «Кинжала». Один – стихотворение 1821 года, посвященное «кинжалу Занда», – теракту, как сказали б нынче, немецкого студента Занда против «реакционного писателя Коцебу»[19]. «Лемносский бог тебя сковал // Для рук бессмертной Немезиды…» Стихотворение, какое в России, в советскую пору, любили относить к «вольнолюбивой лирике Пушкина».

Ритмическая и образная связь этого раннего пушкинского «кинжала» с «кинжалом» из «Андрея Шенье» и со всей одой «Шенье» – слишком очевидна. Даже неудобно приводить примеры…

Апостол гибели, усталому Аиду

Перстом он жертвы назначал,

Но высший суд ему послал

Тебя и деву Эвмениду.

(Но это означает и связь с «Кинжалом» и «Поэтом» Лермонтова!)

Начало наших размышлений сопровождал Б. Эйхенбаум. Это он счел аксиомой, что некоторые совпадения в тексте начальных глав «Героя нашего времени» с пушкинским «Путешествием в Арзрум» – не что иное, как «дань памяти великого писателя»… А почему Лермонтов прямо не сослался на Пушкина? Сам Эйхенбаум признает, что в другом месте романа – в «Княжне Мери» – Лермонтов спокойно цитирует Пушкина! И все же, чтоб сделать свой «один существенный вывод» – Эйхенбаум хватается за спасительную для всех соломинку: проклятый царский режим – то бишь причины цензурного порядка: «потому, что „Путешествие в Арзрум“ (а отчасти и имя Пушкина) было почти запретным», – утверждает Эйхенбаум. – А что, когда писалась «Княжна Мери», оно вдруг перестало быть запретным?

Мысль о «запретности Пушкина» требует рассмотрения. Тут классический сдвиг по отношению к временному контексту.

Трудно спорить с мифами! И с заблуждениями многих десятилетий…

Ни Николай I, ни Бенкендорф – привычные персонажи страшных сказок российской истории и литературы – не были заинтересованы впрямую в гибели Пушкина. Во всяком случае, Николай был очень возмущен тем, что Пушкина убили! Это была его собственность. «Фасад царства». Он его приручил – ценой, как он полагал, огромных трудов. Но еще больше царь был напуган тем, что створилось в России после этой смерти – особенно в столице… Он считал Пушкина своей игрушкой – а она, оказалось, принадлежит всем. Обществу! Слово, которое Николаю было недоступно и отвратительно – как, впрочем, и более поздним русским правителям. (В сущности, вся «история государства Российского» – во всяком случае после Петра, а может, еще с Ивана Грозного и по сей день, – это история борьбы с нарождающимся гражданским обществом.)

С этим испугом правителей России тотчас после смерти Пушкина – и был связан краткий период «запрета на Пушкина» – который длился всего-то два-три месяца после гибели поэта. Почему так мало?.. Да потому, что вскоре стало ясно – что мертвый Пушкин куда удобней, чем живой. Нужней! Для тех же самых целей «государственного строительства». (Что всегда занимало правящих людей – и, право, не только в России – куда больше всей поэзии на свете!)

И так вышло… Что Лермонтов уезжал в ссылку от одной «пушкинской ситуации» – а вернулся к другой. Был сослан за стихи на смерть Пушкина и уезжал, когда, в самом деле, «Пушкин был почти под запретом». А вернулся к другому Пушкину: общепринятому. Уютному. Удобно уложенному среди прочего в прокрустово ложе Собрания сочинений, издаваемого Жуковским по постановлению «опеки, учрежденной свыше» над имуществом Пушкина. В том 38 году, за которым мы следим, – вышло 8 томов. (После, в 41-м, Лермонтов уже не доживет до этого, выйдет еще три.)

«Многие стихи Жуковский переделал, некоторые смягчил или вовсе опустил…»

И долго буду тем любезен я народу,

Что чувства добрые я лирой пробуждал,

Что в мой жестокий век восславил я свободу

И милость к падшим призывал…[20] —

превратится в эти дни в «И долго буду тем народу я любезен // Что прелестью живых стихов я был полезен…» Всего только несколько месяцев прошло – а Лермонтов вернулся уже в эпоху «полезного Пушкина».

…Которого теперь кинулись активно читать во дворце, а «Современник» там стали именовать не иначе как «наш журнал» (замечание Э. Герштейн). Нужно добавить – последнему обстоятельству очень помогали дворцовые должности – и Жуковского, и особенно Плетнева. И методы редактуры Плетневым «Современника». Что при этом погублен был журнал, какой задуман был Пушкиным, – это другой разговор.

Не будем винить – того же Жуковского: он спасал, как мог, – и то, что мог спасти. В конце концов он заботился об осиротевших детях Пушкина. И его посмертной славе, которая ему казалась надежней – под сенью царских врат. Пусть так!

Но что должен был думать Лермонтов, который всего несколько месяцев назад стоял под судом, чуть не угодил в Сибирь или под разжалование – только за несколько смелых строк в защиту Пушкина – и этой самой пушкинской славы?..

В новом собрании Пушкина, которое выходило теперь, – не могло быть никакого запретного Пушкина. Опального. Мог быть только тот, на которого сверху взирали благосклонно. И это резко меняло акценты!

В сущности, на глазах у публики лепился новый образ Пушкина. Причесаны были его негритянские вихры…

Что-что – а пушкинский «самиздат» Лермонтов отлично знал! – То, что ходило в списках. Может, не весь, но… Историю с «Андреем Шенье» знал наверняка. И выброшенные строки тоже. И ранний пушкинский «Кинжал» – и так далее. Об этом говорят оба стихотворения его собственных: и просто «Кинжал», и первая часть «Поэта».

Откуда-то ведь рождалась вдруг эта неожиданная клятва в первом стихотворении?

Да, я не изменюсь и буду тверд душой,

Как ты, как ты, мой друг железный. —

Такая странная и такая чуждая всему лирическому строю предыдущих стихов. Кому он давал ее?.. Ну хорошо, он, Лермонтов, – не изменится. А кто изменился?..

Покуда выходит в свет восьмитомное собрание сочинений Пушкина, исправленное – и даже чуть дополненное Жуковским. Где не будет «Кинжала» 21 года. И многого другого… И даже «Путешествия в Арзрум».

Теперь родных ножон, избитых на войне,

Лишен героя спутник бедный;

Игрушкой золотой он блещет на стене —

Увы, бесславный и безвредный!

Есть в «Поэте» какая-то затаенная личная обида – которую, как ни тщись, – не спрятать никак:

Но скучен нам простой и гордый твой язык, —

Нас тешат блестки и обманы;

Как ветхая краса, наш ветхий мир привык

Морщины прятать под румяны…

Еще очевиднее – в последней строфе… В той, что смутила Белинского «ржавчиной презренья». Скорей всего, потому, что он так и не понял – о чем – верней, о ком идет речь.

Проснешься ль ты опять, осмеянный пророк?

Иль никогда на голос мщенья

Из золотых ножон не вырвешь свой клинок,

Покрытый ржавчиной презренья?..

Как тут было не заметить «пророка» пушкинского? И мысли о том, что великий учитель ушел из жизни «осмеянным пророком»? Но самые естественные мысли обычно приходят в голову в последнюю очередь.

К теме того «Пророка» Лермонтов вернется еще – под занавес. Перед самым финалом.

Во всяком случае, «Поэт» возник не один, не сам по себе – но в цикле: «Дума», «Поэт», «Не верь себе». Это – грозный цикл. Отчаянное соседство.

Богаты мы, едва из колыбели,

Ошибками отцов и поздним их умом…

«Поэт» будет напечатан следом. «Поэт» – покуда спор еще не с самим Пушкиным, но с тем, что пытаются сделать из него – с интерпретациями его… Впрочем…

И прах наш с строгостью судьи и гражданина

Потомок оскорбит презрительным стихом,

Насмешкой горькою обманутого сына

Над промотавшимся отцом.

Дума

Вряд ли кто мог ожидать, что человек, осмелившийся произнести столь жесткий приговор своему поколению, – окажется более милосерд – к поколению отцов!