2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2

«Напечатано при первой главе „Евгения Онегина“» – пометил Пушкин в бумагах непосредственно при стихотворении «Разговор книгопродавца с поэтом». Будто напоминал. Хотел подчеркнуть…

С тех пор, как появилось позднее Посвящение к «Онегину»: «Не мысля гордый свет забавить…», все привыкли к тому, что оно есть, и стали принимать его за полноправное предисловие к роману, хотя это не так. Начисто забывалось, что существовало некогда уже одно предисловие. Известное нам как «Разговор книгопродавца с поэтом». И что смысл его состоял лишь во вторую очередь в споре – Искусства с Рынком, Поэзии с Корыстью. Но главное – там было обозначено художественное кредо автора той поры. И что таково было назначение этой публикации – «при первой главе „Евгения Онегина“».

20 марта 1840-го, на Арсенальной гауптвахте в Петербурге, в ожидании суда за дуэль с де Барантом, Лермонтов пишет свой диалог в стихах: «Журналист, читатель и писатель».

Лермонтов сидит на гауптвахте, а в типографии печатается его роман. Тот самый! Который довольно скоро назовут основой русской прозы. Во всяком случае, прозы психологической. Но он еще не знает об этом и сомневается – как всякий автор. Пушкин тоже сомневался – когда готовился выдать в свет свою первую главу… И если мы вспомним, что существующее Предисловие к роману Лермонтова появится лишь во втором издании… Перед нами – первоначальное и истинное Предисловие к «Герою нашего времени». Ситуация схожа до тождества. (Иногда уже начинает раздражать – это упорное стремление нашего героя ступать след в след Пушкину!)

Меж тем «Разговор книгопродавца с поэтом» тоже не принято слишком связывать с «Онегиным» – в редких комментариях укажут тебе на эту связь. А уж «Журналист, читатель и писатель» Лермонтова в связи с «Героем» почти вовсе не рассматривается. Хотя ни для кого не секрет – время и контекст написания его…

«В стихотворении поставлен центральный для поздней лирики Лермонтова вопрос о судьбе поэта в обществе. Следуя Пушкину („Поэт и толпа“, „Поэт“, „Разговор книгопродавца с поэтом“), в постановке этой темы Лермонтов еще более драматизирует ее…»[26] Вот все, что-то в этом роде! (Из последнего по времени собрания, близкого к академическому.)

Потому-то еще меньше оказалось желающих положить рядом эти два стихотворения. Рассмотреть их в этом качестве двух предисловий к двум романам.

Как мы сказали ранее, Пушкин не просто спорит с Книгопродавцем «о месте поэта». Он выражает некую общую концепцию творчества. Духа. Ругает Толпу – почти как в более позднем и помянутом нами уже – стихотворении «Поэт и толпа». Там мы прочтем: «Душе противны вы, как гробы // Для вашей глупости и злобы…» и так далее. А в «Разговоре книгопродавца»:

Блажен, кто про себя таил

Души высокие созданья

И от людей, как от могил,

Не ждал за чувство воздаянья.[27]

А что по этому поводу думает Лермонтов, мы как бы рассмотрели уже («Не верь себе»).

Автор «Разговора книгопродавца» отрицает также любовь – как стимул творчества и «вниманье красоты», какое он искал прежде, и прежних «муз»…

Книгопродавец спрашивает его:

Теперь, оставя шумный свет,

И муз, и ветреную моду,

Что ж изберете вы?

Поэт

Свободу.

Правда, Поэт Пушкина несколько сужает это понятие свободы. Ибо страницей раньше убеждает нас в том, что речь идет больше все-таки о «покинутых музах». О женщинах, не понимающих Поэта.

…Теперь в глуши

Стон лиры верной не коснется

Их легкой ветреной души;

Не чисто в них воображенье;

Не понимает нас оно,

И признак Бога, вдохновенье,

Для них и чуждо? и смешно…

Но стоит обратить вниманье: слово «вдохновенье» звучит здесь в стихотворении уже в третий раз! То самое слово, которого, по Лермонтову, следует «бояться, как язвы».

«В нем признака небес напрасно не ищи!..» – говорил он («Не верь себе»). А Пушкин уверяет нас, что оно – «признак Бога»!

Почему-то никогда и никому не приходило в голову спрашивать у Пушкина – кто есть кто в этом его стихотворении: кто – «Книгопродавец», а кто – «Поэт»?.. И это было б, между прочим, не безынтересно, ибо финальная «сдача» Поэта резонам Книгопродавца – не просто торгаша от литературы, но представляющего собой торгашеский век («век-торгаш» – по Пушкину), – в сущности, и есть наступление житейской прозы: не только на поэта – на человека вообще, – мысль, которая пронижет собой «самое задушевное произведение Пушкина». И стихотворение, в этом плане, выполнит еще роль предуведомления читателя – о чем роман… Кроме того, тут в образе Поэта происходит нечто вроде предварительного представления двух из четырех главных персонажей романа: Автора и Ленского… (Пока безымянным – еще до первого появления его во Второй главе.) И более того, тут на наших глазах происходит как бы расщепление образа: отделение Автора от Ленского. «Рождение Ленского из ребра» – Автора…

Ну а у Лермонтова кто есть кто – стали спрашивать чуть ли не с появления этих его стихов на свет – и тут открылись поразительные возможности догадок и домыслов!

Во-первых, стихотворение Лермонтова, признаемся, сложней пушкинского. Хотя бы по количеству персонажей: их трое вместо двух, и все несут в себе какие-то истины – и сложность увеличивается естественно.

А во-вторых… сами «истины», какими порой они начинают оперировать у Лермонтова, – все какие-то неочевидные!

Ну, в самом деле – произносит человек, персонаж, Читатель – важные и прекрасные слова:

Когда же на Руси бесплодной,

Расставшись с ложной мишурой,

Мысль обретет язык простой

И страсти голос благородный?

Все критики довольны – от Белинского до Николая I и советских литературоведов. Те вообще готовы были признать в Читателе предтечу соцреализма и прямого протагониста автора, его alter ego… Но и Николай I считал себя «государем народным».

Да, но кто ж тогда Писатель? И потом… Читатель в стихотворении, вкупе со своей «народностью» и тягой к простым страстям – как персонаж, несет такое!..

И я скажу – нужна отвага,

Чтобы открыть хоть ваш журнал

(Он мне уж руки обломал):

Во-первых, серая бумага,

Она, быть может, и чиста;

Да как-то страшно без перчаток…

Такой дешевый аристократизм – который, что греха таить, был свойствен «пушкинскому кругу писателей» – за что им крепко доставалось порой, и не всегда несправедливо. Кроме того, они частенько здесь себя подставляли под удары – Булгарина, например, и делали себя из правых – неправыми.

…Вряд ли Лермонтов говорил бы так от собственного лица! И все это в речах Читателя – вперемежку – с упреками в «сотнях опечаток», в «недочете в рифмах» и в «пустоте стихов». Пройдет немного лет – 120 примерно – и Эмма Герштейн обнаружит, что всё это или почти всё – прямая цитата – из письма кн. П. А. Вяземского к А. Готовцевой, в свое время опубликованного князем в периодике! Право зваться «Журналистом» в этом диалоге дружно разделят меж собой (под пером разных исследователей) В. Белинский и Н. Полевой… Ну, будет маячить еще на горизонте Сенковский. – А вопрос (кто Поэт) ах, простите – Писатель, конечно! – Лермонтов как-никак печатает в этот момент роман в прозе, не в стихах! – так и останется открытым.

Уж если можно высказать столь дикую мысль, что, печатая «Героя нашего времени» – и создавая вроде бы стихотворное Предисловие к нему (что бесспорно!), – Лермонтов самого себя изобразит в роли Читателя… то ничего удивительного – если Писателю он придаст черты, например, Хомякова. Так какое-то время думал Эйхенбаум, который нигде далее не вернулся к этой мысли, но и нигде не отказался от нее. Правда, никому не понятно, почему, выдавая в свет свой роман, Лермонтов должен говорить от лица… Хомякова. Но, конечно, всё запутал сам автор! Эти «намеки тонкие на то – чего не ведает никто»… и полемические выпады, какие трудно расшифровывать!

Нет слов – диалог на то и диалог, что он – диалектичен! И со времен Платона или ранее, так или иначе – всякий автор диалога выражает в нем себя и в каждом персонаже себя – даже как своего антипода или свою иронию над кем-то.

В этом смысле и Пушкин, и Лермонтов шли в своих двух диалогах одним и тем же путем: и Книгопродавец пушкинский формулировал, в какой-то мере, спор автора с собой, и во всех трех персонажах Лермонтова есть сам Лермонтов. И все-таки… В первом случае Пушкин рисует нам в Поэте – не Пушкина А. С., сына Сергея Львовича и Надежды Осиповны. – но образ поэта, каким этот образ видится ему в данный момент; а Лермонтов, в свой черед, проделывает то же самое – создавая Писателя. И вот тут и возникает «противуречие» – как говорили наши предки «к противуречию склонны»…

«Толпу ругали все поэты…» И Писатель Лермонтова ругает толпу, почему же нет? Но как-то странно ругает! То говорит:

Зачем толпы неблагодарной

Мне злость и ненависть навлечь,

Чтоб бранью назвали коварной

Мою пророческую речь?..

хотя и не советует нам, как Поэт Пушкина, – «от людей, как от могил, не ждать за чувство воздаянья…», и не говорит этой «толпе»: «душе противны вы, как гробы…» А потом вообще – делает поворот на 180 градусов, как свойственно его автору, – и утверждает уже нечто совсем иное:

…Чтоб тайный яд страницы знойной

Смутил ребенка сон покойный

И сердце слабое увлек

В свой необузданный поток?.. —

…являя нескрываемое участие по отношению к этой самой – «руганной всеми толпе» – и стремясь, как бы, оградить ее от разрушительной силы духа. А это – мысль, новая, свежая… ее не было до Лермонтова – и нескоро будет после! Да неизвестно – возникнет ли она в таком виде вообще? Нужно всю жизнь свою писать «Демона» – чтоб выразить ее!.. Такой путь к Толстому – и перепрыгнув Достоевского. Есть тут что-то, может, от возникшей у Гоголя периода – после Лермонтова, – боязни самого себя и собственной художественной силы. Но… все равно это иное – совсем иное! Тема, о которой нужно будет еще поговорить – возможно, весь наш длинный опус – в сущности, об этом. Только… не будем забегать вперед и обратимся прежде к двум явным сущностям, которые перед нами.

К главной части обоих стихотворений, которые, как мы сказали уже, представляют собой кредо двух авторов, – к двум главным персонажам: к Поэту Пушкина и Писателю Лермонтова.

Первое, что они высказывают, – оба, заметьте, в унисон! – сомнение: стоит ли вообще в данный исторический момент писать? И поскольку лермонтовское стихотворение лет на шестнадцать «моложе» пушкинского – то это обретает значение почти «вечной темы». И пушкинский Поэт вспоминает то время, когда писать имело смысл, и лермонтовский Писатель. Всем мнится некий идеальный вариант… Духовные условия, в которых творчество возможно

О чем вздохнули так глубоко,

Нельзя ль узнать?

Покуда просто отметим этот оборот речи!

Поэт

…Я был далеко:

Я время то воспоминал,

Когда, надеждами богатый,

Поэт беспечный, я писал

Из вдохновенья, не из платы.

Я видел вновь приюты скал

И темный кров уединенья,

Где я на пир воображенья,

Бывало, музу призывал.

Там слаще голос мой звучал;

Там доле яркие виденья

С неизъяснимою красой

Вились, летали надо мной

В часы ночного вдохновенья…

Все волновало нежный ум…

(Впрочем, эта, ставшая расхожей, строка принадлежит, скорей, Ленскому, чем Пушкину. Хотя… ею столько упивались, вынося в заголовки книг, статей, – порой создавалось впечатление, что к ней и сводилась, в сущности, вся поэтика Пушкина!)

…Все волновало нежный ум:

Цветущий луг, луны блистанье,

В часовне ветхой бури шум,

Старушки чудное преданье.

Какой-то демон обладал

Моими играми, досугом;

За мной повсюду он летал,

Мне звуки дивные шептал,

И тяжким, пламенным недугом

Была полна моя глава;

В ней грезы чудные рождались;

В размеры стройные стекались

И звонкой рифмой замыкались.

В гармонии соперник мой

Был шум лесов иль вихорь буйный…

А лермонтовский герой – Писатель повторяет дважды: «О чем писать?..» В первый раз, почти в начале диалога, на прямой вопрос Журналиста, просто повторяющий вопрос пушкинского Книгопродавца:

– Ну, что вы пишете? нельзя ль

Узнать?

Заметьте, он просто копирует вступительный вопрос Пушкина!

Писатель Лермонтова вполне мог бы здесь продолжить разговор с Книгопродавцем. Но он отвечает своему Журналисту:

– Да ничего…

– О чем писать? Восток и юг

Давно описаны, воспеты;

Толпу ругали все поэты,

Хвалили все домашний круг;

Все в небеса неслись душою,

Взывали с тайною тоскою —

К NN – неведомой красе —

И страшно надоели все.

Если б мы даже рискнули поверить в это безличное «все», мы б и то не могли не вспомнить, что именно в «Разговоре» у Пушкина (и не только там) ругают ожесточенно «толпу», а фраза – «хвалили все домашний круг» уж слишком напоминает известные пассажи из «Онегина»: «Когда бы жизнь домашним кругом // Я ограничить захотел…» «Я модный свет ваш ненавижу // Милее мне домашний круг…» Не говоря уже о финальном, авторском признании в IX главе: «Мой идеал теперь // хозяйка, – Мои желания – покой, // Да щей горшок, да сам большой…» (Подчеркнут курсив Пушкина.) И сразу же лермонтовское «страшно надоели все» – обретает особый смысл.

Повторно то же самое «о чем писать?» – возникает у Лермонтова и после перепалки Читателя с Журналистом по поводу состояния журнальной литературы.

Вздохнем! «Судьбою несть // Давно нам тяжкие вериги», подчиняться всяким табу – только потому, что есть простые вещи, каких мы сами повелели себе – не замечать и не касаться. В этой работе и дальше, во второй ее части, – мы с этим не раз столкнемся еще. Возникнут совсем удивительные вещи. К примеру, скажет Читатель у Лермонтова:

Зато какое наслажденье,

Как отдыхает ум и грудь,

Коль попадется как-нибудь

Живое, свежее творенье!

Вот, например, приятель мой:

Владеет он изрядным слогом,

И чувств, и мыслей полнотой

Он одарен Всевышним Богом…

Сразу ясно, что речь идет о присутствующем Писателе, о ком же еще? По простейшей драматической ситуации! Диалог происходит тогда, когда Журналист и Читатель пришли к Писателю навестить его – своего приятеля, в связи с болезнью… Но исследователь (Э. Г. Герштейн) почему-то считает, что речь не о нем. Ибо впрямую принимает читателя за кн. П. А. Вяземского – и тогда уж относит и слова его… к П. И. Козловскому – пятистепенному литератору пушкинской и лермонтовской поры, но зато прилежному автору «Современника», – и к рецензии означенного Козловского на… парижский ученый ежегодник. А почему Лермонтов, в предисловии к своему роману, столь важном для него, должен вести речь о Козловском и о парижском ученом ежегоднике – не спрашивайте! Это еще менее понятно, чем появление Хомякова вместо самого Лермонтова в роли Писателя.

Тут – «системная ошибка», как говорят в наше компьютерное время, но она неслучайна – напротив, симптоматична! Вся тирада Читателя относится, несомненно, к Писателю, который находится в комнате. Но содержит похвалу сугубо ироническую. Это подтверждается и точным, почти наверняка, наблюдением самой Герштейн, что Читатель Лермонтова как-то проецируется на князя П. А. Вяземского. Одно выражение «изрядный слог» несет, без сомненья, насмешливый оттенок. «Да, изрядно, изрядно… и чувств, и мыслей полнота… но – не Пушкин, не Пушкин!» – примерно так хвалили Лермонтова в пушкинском кругу до самой его смерти! Да и после тоже! Висковатов приводит письмо П. А. Плетнева Коптеву, писанное в годовщину смерти Лермонтова – через четыре года: «О Лермонтове не хочу говорить потому, что и без меня о нем говорят гораздо более, чем он того стоит. Это был после Байрона и Пушкина фокусник (подчеркнем! – Б. Г.), который гримасами своими умел напомнить толпе своих предшественников. В толпе стоял К(раевский). Он раскричался в „Отечественных записках“, что вот что-то новое и, следовательно, лучше Байрона и Пушкина. Толпа и пошла за ним взвизгивать то же. Не буду же я пока противоречить этой ватаге, ни вторить ей. Придет время, и о Лермонтове забудут, как забыли о Полежаеве»[28].

Мы ведь никогда не задавались праздным вопросом – то есть казавшимся нам праздным: чего стоило, в сущности, человеку заявить себя великим поэтом – след в след Пушкину, почти над гробом Пушкина! Кстати, это письмо Плетнева, пожалуй, дает право утверждать, что мы угадали третьего участника разговора – Журналиста: это, безусловно, Краевский!

По драматургии сцены – а это у Лермонтова – именно сцена и драматургия – хотя и литературная, – эта самая тирада и взбесила Писателя! И он начинает говорить грубости! То есть высказывать свое кредо…

– О чем писать?.. Бывает время,

Когда забот спадает бремя,

Дни вдохновенного труда,

Когда и ум, и сердце полны,

И рифмы дружные, как волны,

Журча, одна вослед другой

Несутся вольной чередой.

Восходит чудное светило

В душе проснувшейся едва:

На рифмы, дышащие силой,

Как жемчуг нижутся слова…

Тогда с отвагою свободной

Поэт на будущность глядит,

И мир мечтою благородной

Пред ним очищен и обмыт…

И тут, невольно, мы должны признать со всей очевидностью, «что вся сия тирада есть не что иное, как тонкая…» пародия на то, что сказано Поэтом у Пушкина – в «Разговоре» с ним Книгопродавца, а заодно и вызов – всему пушкинском кругу. Где так не любили новых поэтов – и новой поэзии. Правда, сделано это достаточно тонко – не придерешься, никакой прямой цитации, но смысл совершенно очевиден. Сравните:

…И тяжким пламенным недугом

Была полна моя глава;

В размеры стройные стекались

Мои послушные слова

И звонкой рифмой замыкались…

С лермонтовским: «И рифмы, дружные, как волны, // Журча одна вослед другой, // Несутся бурной чередой…» Или: «На мысли, дышащие силой, // Как жемчуг нижутся слова…» Или… «Восходит чудное светило // В душе, проснувшейся едва…» – как-то странно – ритмом и характером фразы напоминает раннее пушкинское: «Погасло дневное светило…» (близкое по времени к «Разговору»). И Лермонтов Михаил Юрьевич, должно быть, потирал руки от удовольствия, что «его блистательная шутка дошла», – как говорил Ежи Лец про нашу с вами жизнь – как всего только шутку Господа Бога.

А почему ж мы не видим – этой прямой связи и этой пародии – вот уж столько лет?

Причин, как минимум, две. Во-первых, потомкам свойственно принимать эстафету, в том числе, и заблуждений современников, а во-вторых… В самом деле, трудно поверить, если дальше… у Лермонтова идут столь суровые строки:

…Но эти странные творенья

Читает дома он один,

И ими после без зазренья

Он затопляет свой камин.

Ужель ребяческие чувства,

Воздушный безотчетный бред

Достойны строгого искусства?

Их осмеет, забудет свет…

– О ком это он?.. – Да что вы!.. Как можно-с!..

– Да, но… а что же он предлагает взамен?.. Этот странный человек?

…Бывают тягостные ночи:

Без сна горят и плачут очи,

На сердце жадная тоска;

Дрожа холодная рука

Подушку жаркую объемлет;

Невольный страх власы подъемлет;

Болезненный, безумный крик

Из груди рвется – и язык

Лепечет громко, без сознанья,

Давно забытые названья;

Давно забытые черты

В сияньи прежней красоты

Рисует память своевольно:

В очах любовь, в устах обман —

И веришь снова им невольно,

И как-то весело и больно

Тревожить язвы старых ран…

Воот его кредо – собственное! И если считать, что в образе Писателя выведен кто-то другой – не автор «Героя нашего времени» (например, Хомяков) – то мы должны признать и то, что в России в тот момент было, как минимум, два великих писателя, которые могли сказать это от своего лица.

Перед нами в самом сжатом – в почти обнаженном виде – вся концепция творчества, предложенная Лермонтовым. А он продолжает:

Тогда пишу. Диктует совесть,

Пером сердитый водит ум:

То соблазнительная повесть

Сокрытых дел и тайных дум;

Средь битв незримых, но упорных,

Среди обманщиц и невежд,

Среди сомнений ложно черных

И ложно радужных надежд…

Положите рядом 40-е Примечание к «Онегину»! Там, где Пушкин приводит сокращенный в основном варианте, но оставленный в Примечаниях финал VII главы…

…Среди кокеток богомольных,

Среди холопьев добровольных,

Среди вседневных модных сцен,

Учтивых ласковых измен… —

и вы убедитесь вновь в этой странной манере нашего героя «договаривать за Пушкина» – но так, чтоб сказанное меняло знак на обратный!

Судья безвестный и случайный,

Не дорожа чужою тайной,

Приличьем скрашенный порок

Я смело придаю позору;

Неумолим я и жесток…

А как же тогда известное всем: «Перед Пушкиным он благоговеет и больше всего любит „Онегина“ (Белинский)?»[29] И ясно, что «любил» и «благоговел» – как же иначе? Если без любви – разве можно так спорить – с такой яростью – и так знать Пушкина?!.

П. В. Анненков писал в «Замечательном десятилетии»: «Выдержка у Лермонтова была замечательная: он не сказал никогда ни одного слова, которое не отражало бы черту его личности, сложившейся, по стечению обстоятельств, очень своеобразно; он шел прямо и не обнаруживал никакого намерения изменить свои горделивые, презрительные, а подчас и жестокие отношения к явлениям жизни на какое-либо другое, более справедливое и гуманное представление их. Продолжительное наблюдение этой личности забросило в душу Белинского первые семена того позднейшего учения, которое признавало, что время чистой лирической поэзии, светлых наслаждений образами, психическими откровениями и фантазиями творчества миновало и что единственная поэзия, свойственная нашему веку, есть та, которая отражает его разорванность, его духовные немощи, плачевное состояние его совести и духа. Лермонтов был первым человеком на Руси, который навел Белинского на это созерцание…»[30]

Не забудем, что это еще и слова первого биографа Пушкина!

Да, но это особое «состояние» никак нельзя было выразить при помощи только…

В гармонии соперник мой

Был шум лесов, иль вихорь буйный,

Иль иволги напев живой,

Иль ночью моря шум глухой,

Иль шепот речки тихоструйной…

Так же… «язык простой и страсти голос благородный» – были для этого решительно непригодны. И это никак не могло стать девизом литературы лермонтовской поры. Когда искусство запутывается в каких-то внутренних сложностях, когда эти сложности, уже сами по себе – и независимо от предмета – становятся самоцелью, чистым формотворчеством – тогда, пожалуй! Тогда начинают говорить о «простоте» и о «расставании с ложной мишурой». Но хаос невыразим – вне самого хаоса! «Разорванность, духовные немощи… плачевное состояние совести и духа» не переводимы на язык «страсти благородной»…

Искусство развивается циклами. Оно наступает и пятится назад, уходит от истоков и вновь норовит вернуться к ним. К прежней посылке – но на другом витке. И в тот момент, когда, допустим, живопись достигла искомого рубежа… «остановила мгновение», почти-почти выразила собой его – в тот же момент, и среди тех же художников, появляется некто – и, может, не один, а несколько, – кто готов начать немедля опасный спуск с горы – с вершины, достигнутой только что с таким трудом… возвращение – к условному миру и условному языку. Так было с постимпрессионизмом в живописи – в конце прошлого века. Так было в нашем веке – с крушением неореализма в кино – переворотом, который был совершен крупнейшими из неореалистов.

…Но, право, этих горьких строк

Неприготовленному взору

Я не решуся показать…

Скажите ж мне, о чем писать?..

Повторим! Эта забота Лермонтова о «неприготовленном взоре» оказалась чем-то новым. На столетия вперед. Представьте себе Достоевского с его открытиями «бездн и язв духа», которого вдруг взволновала опасность смутить чей-то «неприготовленный взор».

В свое время прекраснодушье наших предков оставило нам в наследство нечто трудно выразимое словами – с чем, тем не менее, много лет мы должны были считаться, – представление о некоем «Гоголевском периоде русской литературы». – Коего никогда не было и в помине – и не могло быть. Гоголь был один – и остался один. Его никто не понял. Он и сам себя не слишком хорошо понимал! Подлинные последователи Гоголя пришли много поздней – и он бы первым отшатнулся от них. Мало кто был так одинок и остался одинок в литературе, как Гоголь… И если говорилось о «Гоголевском периоде» – совсем непонятно было, с какого боку в нем мог примоститься Лермонтов.

Или для него нужно было придумывать еще один период. Особый.

Но все это – чушь, конечно. Был всего один период – пост-Пушкинский. И он длился больше полувека – до конца XIX, а может, дольше. Тынянов где-то сказал, что после Пушкина весь девятнадцатый век русской литературы только и делал, что боролся с Пушкиным.

Спор шел, конечно, не с самим Пушкиным, – но с художественной системой Пушкина. С пушкинским ощущением мира.