КУРСАНТЫ И ПРЕПОДАВАТЕЛИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КУРСАНТЫ И ПРЕПОДАВАТЕЛИ

Большинство курсантов участвовали в финляндской революции 1918 года. Но это были не подавленные неудачами люди, а воины, закалившиеся духовно и готовые к боевым действиям.

Финская рабочая молодежь 1918 года не была молодежью «второго сорта», но носила на себе отпечаток создавшей ее тихой полухристианской среды. Молодые финские рабочие уступали своим русским сверстникам в главном, решающем — в понимании роли организованности и дисциплины.

Прошло два года в Советской России, величественных, тяжелых и тревожных. Росло новое, и оно прорывалось в душу каждого советского человека. И финская рабочая молодежь в России охотно впитывала в себя это новое, узнавало в нем свое, ранее мерцавшее вдали, и росло вместе с этим новым. Молодежь 18—20 лет и составляла лучшую часть курсантов, наиболее энергичную, активную, жаждущую знаний.

Были и отцы семейств — зрелые, достойные люди. Но тут следы старого воспитания давали о себе знать — и работать с ними было куда труднее. Часть питомцев состояла из уроженцев Петрограда и ближайших к нему городов и сел. Тоже молодежь.

Дружбу и товарищество скрепляла общность судьбы и общность мечты, а многих и общая горечь поражений. Связывала и фронтовая дружба, а кое-кого и далекие детские годы, общие знакомые.

Еще в Хельсинки я знал Ялмари Кокко, видного спортсмена, постарше меня годами. Знакомство наше, правда, было почти односторонним. Тогда Кокко меня едва замечал. Он имел более представительное окружение. Я же всячески вертелся около него и стремился перенять все приемы и повадки своего кумира. Да, все, кроме ухаживания за девушками. Они вертелись около него, а на меня, молокососа, не обращали ни малейшего внимания.

Кокко и в школе считался сильным спортсменом, добрым товарищем. Теперь наше различие в годах как бы стерлось, а вместе с ним и его былое превосходство. Теперь я и сам «крылом пыль поднимал». Вспоминали, посмеивались.

…Мне рассказывали, как погиб Ялмари Кокко. Раненый, он был захвачен финнами и расстрелян. В момент казни он порвал рубаху и обнажил могучую грудь с татуировкой названия финского рабочего спортивного союза: — Бейте!

Солдаты опустили винтовки. Кокко застрелил офицер.

Может быть, это было не совсем так. Может, вовсе не так. Но мне дорог этот рассказ, даже если он был легендой.

В Хельсинки я видал еще, правда издали, Оскари Кумпу. Но больше тогда слышал о нем. Борец тяжелого веса, участник Олимпийских игр 1912 года И вот он — краса и гордость школы, в моем отделении! Много встречал я людей, все больше хороших. Добрее Кумпу — никого. Лет тридцать, наверно, ему тогда было, и вес для курсанта двадцатых годов чудовищный — под девяносто килограммов!

Зная его доброту и силу, мы нещадно эксплуатировали его на тяжелых работах. А в зимнее время, когда уж очень холодно бывало, использовали Кумпу в роли генератора тепла. Заманим его в угол и кидаемся на него всем взводом: «Братцы, не выпускать слона из угла!» Повозится он с нами, сам согреется и, глядишь; легко раскидав нас, вырвался. Ничего мы с ним поделать не могли. Сила!

Кумпу сам был мягок и добр и не терпел, когда обижали слабых. Как-то Абель, тоже борец, но не такого веса и уж совсем иного характера, довел курсанта Пуллинена до слез, демонстрируя на нем свою силу и технику, увлекся так, что и наши уговоры не подействовали. Каким-то там «нельсоном» Кумпу уложил Абеля. Потом поднял его за воротник, встряхнул хорошенько и предупредил: «Если еще раз такое будет, то я тебя так ударю об стенку, что придется твоим родным тебя две недели ложкой со стены соскабливать. Ты понял, милок?» И «милок» не забывался более.

Попробовал Кумпу свои силы в спорте и в те годы. На любительскую арену тогда возвращались ученики профессионала-феномена Ивана Поддубного, и где же любителю справиться с ними? Выше второго-третьего места Кумпу не поднимался. Может, и горевал Кумпу, но виду не показывал. Бывало, скажет: «Прошло мое время», — и все.

Погиб он нелепо. Хороший пловец утонул в Олонке.

Был среди курсантов и мой хороший старый знакомый — Гуннари Лунквист, финский швед. Высокий, стройный и на вид гордый. Словом, настоящий швед. Внутренне — добрый и верный друг. Погиб он в бою во время лыжного похода на Кимасозеро. Похоронили мы его в Барышнаволоке, и не его одного. Четырех курсантов мы там потеряли. Фамилию Лунквиста помню, а остальных — нет.

Над этой могилой с речью выступил наш командир Тойво Антикайнен, и мы торжественно обещали ее не забывать. Слово дали, а вот получилось, что забыли.

Теперь жизнь торопит, требует: выезжай немедля! Найди могилу погибших товарищей. Положи на нее дикий камень. Придут потом люди — обелиск поставят. И фамилии остальных узнай! Могил много в стране, но но должно быть забытых и заброшенных. Не должно быть, и — не будет!

В числе курсантов была девушка — Тойни Мякеля. Высокая, стройная и красивая. Замечательный товарищ и верный друг. Именно товарищ и друг в лучшем понимании. Жила она отдельно, за военным городком, училась в нашей группе. Внезапно исчезла. Теперь знаем: была на подпольной работе в нелегальной коммунистической партии Финляндии. Долгие годы провела в тюрьме. Много видела горя, но познала и радость борьбы. Было и личное счастье у нашей Тойни — товарища и подруги Тойво Антикайнена.

Она и теперь такая же — добрый товарищ и верный друг.

Располагалась наша школа необычайно просторно, в огромном здании бывшего Первого кадетского корпуса на Съездовской линии. В этом здании заседал один из первых съездов Советов новой России. В память об этом событии Кадетская линия была переименована в Съездовскую. Напротив школы, через Неву, виднелся памятник Петру Первому. Здание, в котором мы учились и жили, старинное, заложенное еще в петровские времена, было удобным — все под одной крышей: просторные жилые помещения, учебные классы, спортивные залы, санчасть, кухня, столовая, караульные помещения. Имелась даже баня с плавательным бассейном, маленьким и, по тому времени, разумеется, без воды. Здесь все было для занятий: просторный внутренний двор, величественный актовый зал с двумя ярусами окон и с барельефами виднейших полководцев Российской империи между ними.

Тут же, на стенах, более скромно, краской, списки курсантов, павших в боях с войсками Юденича и, уже после, когда мы за заготовку дров для города взялись, — фамилии лучших наших лесорубов, что-то вроде прообраза «красной доски».

Только учебные стрельбы на сто метров в зимнее время проводили в другом месте, но совсем недалеко.

На летнюю учебу выезжали вначале в Усть-Ижору, а после в Петергоф. В палатках не жили. Они стояли на территории лагеря только для учебных целей. В лагерях курсанты жили в настоящих виллах с балконами — против первых ворот в величественный Петергофский парк. Убежден, что ни одна другая военная школа не располагалась с таким комфортом.

Учебный процесс в школе был чрезвычайно сложным. Если по общеобразовательному уровню, в объеме четырех-шести классов, мы существенно не отличались от курсантов других пехотных школ, то в области русского языка наши познания равнялись почти нулю. Русский язык у нас не входил в число обязательных дисциплин. Изучали его по желанию. Не хочу в этой серьезной ошибке обвинять руководство, только ищу объяснение факту. И оно есть. Революционная эпоха выдвинула много великих, срочных проблем. Ближайшее будущее обещало так много и так властно торопило…

Только отдельные курсанты свободно владели русским языком, другие, знали лишь сотню-другую слов. Большинство же языка не знали вовсе. Преподавание военных дисциплин проводилось с помощью переводчиков из числа самих курсантов. Переводчики более или менее знали два языка, но не знали финской военной терминологии. Дело доходило до курьезов. Так, предварительная уставная команда для изготовки к стрельбе — «по мишени» понималась и переводилась как «помещение». Так и командовали, под дождем и в снегопад: «Хуонесса!», что означало «В комнате».

Правда, слушатели старшего курса, кроме некоторых, понимали речь руководителя. Здесь роль переводчиков сводилась лишь к уточнению ответов. Но до старшего курса путь далекий. Целых два года! Среди нас были и такие, как Эрнст Бек и Лунквист, которые не знали русского языка, плохо владели финским, а нужные записи вели на шведском. И хотя для многих учеба была тяжелым трудом, учились мы жадно. Все новое, узнанное, волновало и толкало на новые поиски.

Спорили, бывало, в казарме шумно и часто бестолково. Кто-то доказывал, к примеру, что человеческую речь будут передавать на расстояния без проводов. На большие расстояния, на сотни километров, по каким-то «волнам из ничего». Волны эти идут себе, и по ним слова. Ну надо же выдумать такое! Набросились мы на него, на выдумщика. Сдался, конечно. Потом и сам удивлялся, как мог поверить такой ереси: тысячи волн в минуту и слова с них сыплются. Комбат Гиммельман скажет пару слов, и с ними полдня побегаешь. А если тысяча в минуту…

Когда страсти очень уж разгорались, в спор вмешивался Кумпу и давал дельный совет:

— Изучите! Потом и петушитесь.

Но в науках и сам он был не силен.

Тяжело нам давались основы материалистического понимания мира. Старые представления рушились, и мы расставались с ними без сожаления. Но новое не всегда доходило до нас в правильном освещении. Некоторые положения марксистской философии воспринимались в массах довольно примитивно. А упрощенное, прямо-линейное толкование запутывало, вызывало недоумения.

Полностью, например, отрицалась случайность. Все, — утверждали, — до мельчайших деталей, предрешено и закономерно. Между тем отрицался и бог и вера в бога. Мы в него и — в детстве не особенно веровали, а тут точно узнали: нету бога и не бывало!

Получалось непонятно. Раз все так заранее решено и измерено, значит, есть такая сила над людьми, которая этим занимается. Учитывает все и каждому положенное отделит. Пусть она богом ныне не именуется, а по-ученому как-то — необходимость или всеобщая связь, — какая же разница?

Впрочем, и старый бог не сдавался. Как-то я шел по Невскому и на углу Литейного встретил крестный ход, с иконами, хоругвями. Не хотел я снять пилотку, и получил такую оплеуху, что, падая, понял: может, эта новая сила кое в чем и сильнее старого бога, но и он, видать, еще не дистрофик.

И много позже, вспоминается, встречались еще попытки даже сложные общественные процессы рассматривать и оценивать по формуле «Да — Нет».

Несмотря на все трудности обучения, выпускники нашей школы по объему приобретенных знаний не уступали окончившим другие военные школы такого ранга. Как ни парадоксально звучит такое утверждение, все же это несомненная истина. И объяснение простое: советская власть, партия и военное командование, включая и высшее, сделали все возможное для нашей успешной учебы.

На курсах, как потом и в школе, подобралось превосходное командование и знающий свое дело преподавательский состав. Первым начальником финских командных курсов и после некоторого перерыва — начальником Интернациональной военной школы, — был Александр Инно, с образованием академии генерального штаба старой армии.

Финским отделением Петроградской пехотной школы командовал Изместьев, в прошлом генерал-лейтенант старой армии, командир Сибирского стрелкового корпуса в первую мировую войну. Автор первого, наверное, учебника по тактике пехоты для военных школ Красной Армии.

Не все генералы старой армии с ходу и безоговорочно признали Советы. Может быть, колебался и Изместьев. Ходили слухи о том, что свой учебник по тактике пехоты он написал в дни превентивной изоляции в Петропавловке. Достоверно знаю, что с этой крепостью он был знаком. Изместьев покорял нас разумной требовательностью, знаниями и глубоким пониманием среды, ее нужд и стремлений. Плохо владея русским языком, мы не все понимали и не все знали об Изместьеве, но любили его таким, каким он был. Особенно запомнился он нам, курсантам, в роли… переводчика. Нашу школу посетила большая группа делегатов Конгресса Коминтерна. Они приехали в Петроград из многих стран мира, говорили, на разных языках, а переводчик был один — бывший генерал-лейтенант Изместьев!

Мы не страдали излишней чувствительностью, но у многих показались слезы, когда Изместьев, передавая школу новому начальнику, прощался с нами. Сильный руководитель, хороший человек, немного загадочный и в то же время какой-то очень свой.

Изместьева заменил Е. С. Казанский. Старый вояка из унтер-офицеров пулеметной команды царской армии, видный командир в период интервенции и гражданской войны. Это был энергичный начальник, знающий, требовательный, несколько тяжеловатый. После Казанского, до конца моей учебы, опять был А. Инно.

Все они превосходно понимали требования армии и войны, стремясь одновременно понять задачи нашей школы и ее особенности. Многим обязаны им первые «краскомы» из красных финнов!

Гордостью школы был Михневич, генерал от инфантерии, профессор. Нелегким, по-видимому, был и его путь к Советам. Но он, патриот России, как и Изместьев, не имел выбора. Подлинную России представляли только Советы. Белые — уже не Россия. Белые — это интервенция и порабощение России ее могущественными «союзниками» на многие годы.

Вспоминается такой случай. Трамваи по городу ходили редко и нерегулярно. Михневич был уже стар, и ему стоило большого труда добираться на занятия, в особенности на утренние. Мы, курсанты старших курсов, попросили командование посылать за ним по утрам лошадь. С какой радостью Михневич сказал однажды утром: «Советская власть подала мне экипаж».

Верил Михневич в военное будущее своей страны безгранично. На всю жизнь запомнились слова, сказанные им осенью 1920 года: «Мы бедны и разорены. Армия наша вооружена плохо. Малого достигла и наша военная наука. Но не за горами то время, когда наша армия будет вооружена лучше знаменитой французской. И военная наука достигнет такого расцвета, что вызовет страх у врагов наших. Меня уже не будет, но вы будете. И прошу не забывать тогда, что это сказал вам я, генерал от инфантерии, профессор Михневич».

Много лет спустя, когда в буре тяжелейшей войны наметились первые признаки перелома, я часто вспоминал эти слова Михневича. В них была пламенная вера патриота и предвидение ученого.

Вскоре, как-то один за другим, Михневич и Изместьев скончались. Похоронили их с высокими воинскими почестями.

Батальоном курсантов командовал Гиммельман. В прошлом, говорили, — подполковник старой армии. Это был исключительно выдержанный человек, никогда не повышавший голоса. Казалось, он мало и вмешивался в жизнь батальона, но все замечал и ничего не забывал. К курсантам обычно претензий не предъявлял, но заметив вялое или неправильное выполнение ими какого-либо приема, собирал нас, младших командиров, и так гонял полдня, что мы приобретали понимание предмета, правильные приемы да еще и желание все это передать курсантам Вселить желание Гиммельман умел!

Слушать его и учиться у него было и приятно и нелегко. Многие десятки раз мы повторяли все один и тот же прием, пока, наконец, он, потирая руки и весело улыбаясь, не скажет:

— Ну, кажется, начинает получаться. Остановимся на этом.

По вечерам этот немолодой уже человек, полуголодный, часами сидел в казарме, добиваясь усвоения всеми курсантами программы учебы. Никогда Гиммельман не допускал унизительных для человеческого достоинства «воспитательных мер».

Через многие годы и, опять в чрезвычайно тяжелых условиях, мне приходилось заниматься обучением курсантов и сколько раз возникала мечта:

— Гиммельмана бы нам, Гиммельмана!

Из многих преподавателей помню еще двух. Артиллеристов готовил известный петрозаводчанам Ф. Ф. Машаров. С нами, стрелками, занимался Иванов, кажется, капитан старой армии. Были и другие, конечно.

В обучении курсантов широко применялись наглядные пособия — всевозможные модели, макеты. Незаменимым помощником был мел. Схемы и чертежи использовались настолько умело, что это в какой-то мере компенсировало слабое знание языка. В памяти сохранился первый урок по фортификации. Так в те годы называлась отрасль науки, ныне несравненно более широкая и под новым названием: военно-инженерная подготовка. Преподаватель выставил табурет и дал задание: «Времени 15 минут. Нарисуйте этот предмет». По нашим рисункам он более или менее точно выявил подготовленность каждого курсанта в группе.

Слабое знание курсантами языка, недостаточное количество наглядных пособий требовали от преподавателей огромного труда и большой изобретательности.

Учебный процесс и вся жизнь школы опирались на широкую систему партийно-политической работы, на умелую организацию духовного воспитания курсантов. Во главе этого нелегкого дела стоял Густав Ровио. Он один из тех революционеров, которые, по велению партии и собственной совести, спасли В. И. Ленина от агентов Временного правительства и корниловцев, спасли в те тяжкие времена, когда такая преданность Ленину сулила одно преимущество — первую пулю врага. Ровио был комиссаром школы, и не мне — курсанту и рядовому коммунисту — выносить суждения о нем. Скажу только, что ему верили, относились с уважением. И он нам верил. В его лице мы имели старшего товарища и друга.

Кроме работы по воспитанию коллектива, в летнее время, в период лагерной учебы, делались попытки установить общение курсантов с населением окружающих сел, с которым нас связывала общность языка. Целью таких встреч была пропаганда среди крестьян советского общественного строя и антирелигиозная работа. Немногое, наверное, дали эти попытки.

Бедняки, за малым исключением, твердо стояли за Советы и не нуждались в нашей агитации. «Понимаем, товарищ курсант, власть — наша и хорошая власть! Нам бы теперь ситцу, гвоздей, мыла… Да хотя бы даже керосину», — обычно говорили они.

Зажиточные обрастали жиром. И как тут не богатеть! Трудности великого переломного времени опрокинули старые понятия о стоимости вещей. Несметные богатства столицы огромной империи, в особенности личные вещи и предметы быта дворянских семей и служивой интеллигенции, за бесценок расползались по кулацким хуторам. Все за картошку, муку, за кусочек сала. Вещи надежнее денег, а времена меняются, — рассуждали кулаки.

За бальные туфли, узкие и замысловатые, явно не по ноге крестьянке, хозяин с видом благодетеля отвешивает на безмене несколько фунтов картошки.

— Помогать нам теперь друг другу надо… Доброта меж людей — первое дело Кто его знает, как еще повернется.

Такой выменяет и рояль концертный за пуд картошки. Потом похвастается:

— Пианино покупают, дураки! Что в нем? А это — вещь! Ножки-то какие, а? Блеск какой! Распорю внутренности — и стол будет, да еще с ящиком.

Или зеркало тянет, большое, из дворцовых, видно. По высоте не умещается в кулацкой избе, и вот рубит он зеркало зубилом на две части. Неровно вышло, уголок откололся. Ничего, вещь-то господская!

Не поможет тут курсантское слово! Не повлияет на таких.

По воскресным дням посылали нас вести антирелигиозную работу. Кампания тогда антирелигиозная проводилась. Не знаю, насколько силен в этом деле был сам Ровио, но наши-то знания умещались в два слова: «опиум» и «долой». Много с такими знаниями не сделаешь! Я и не пытался. Обменяю сахарный паек на самосад и возвращаюсь в казарму.

— Не получается у меня. Не умею.

— Надо нападать. Самому нападать надо. Так легче.

— Напал бы я, но они первые налетают. Бабы и старушки всякие!

— Значит, не можешь?

— Не могу, товарищ комиссар.

— Ладно уж. Иди, посмотри, как остальные делают.

Может быть, другие работали более успешно…

Создание в нашей стране такой интернациональной школы, пожалуй, было первой попыткой. И несомненно удачной, несмотря на отдельные слабости и промахи. Как политический руководитель, Г. Ровио несет ответственность и за эти слабости и промахи. Но хотелось бы на его счет отнести и часть того хорошего, положительного, чем славилась школа.

Не для баланса. По справедливости.

Курсантскими ротами и взводами командовали выпускники финских командных курсов, краткосрочного, до полугода, обучения, имевшие немалый боевой опыт и прошедшие, как правило, повторные курсы, иногда ошибочно именуемые высшей школой.

Наиболее ярким представителем этого нового поколения командных кадров школы был командир пулеметной роты Тойво Антикайнен.

Антикайнен командовал не нашей ротой, но к нам захаживал, когда раз в неделю бывал дежурным по школе. Мы часто в свободные вечерние часы попарно или мелкими группами сидели — вначале из-за холода в казарме, а потом уже по привычке — на толстой трубе старинного водяного отопления и вели тихие задушевные беседы. Вспоминали тех, которых уже не было с нами, и тех, которые оставались вдали. Часто возникал вопрос — что будет с нами? Что ждет нас в жизни? Приходил Антикайнен, вступал в разговор, и как-то незаметно получалось так, что в дальнейшем уже он направлял его ход. Никаких особенных речей он не произносил и долго в роте не задерживался. Несколько слов всего и скажет, но именно такие слова, которые давали правильное направление ходу мыслей и даже поступков. После таких его посещений у курсантов появлялись дела. Пуллинен, например, направлялся в спортзал, к рапире, которой так великолепно владел. Другие садились за книги, учебники и уставы, а я шел к Пихканену, старшине нашей роты, свободно владевшему двумя языками:

— Помоги, Вильфрид, разобраться с этими тремя русскими буквами. Не получается у меня, не могу сам…

Антикайнен любил людей любовью верного, но сурового друга, и я не представляю себе обстоятельств, когда бы он из-за любви к другу не сказал бы ему самой суровой правды.

Однажды на общем собрании меня избрали контролером от курсантов по расходованию продовольственных пайков, крайне ограниченных. И тут, вскорости, из Канады прибыло свиное сало, купленное канадскими рабочими-финнами курсантам-финнам в России. Решения собрания, как распределить это сало, не было, и меня атаковали многие курсанты, как в нашей роте, так и во второй и пулеметной:

— Смотри, Топи! Мы тебя избрали, тебе доверили и сделай так, чтобы сало выдали только нам, финнам.

Правда, не все курсанты на этом настаивали, но многие, особенно более старшие по возрасту. Конечно, и мне хотелось получить как можно больший кусок этого сала и, следовательно, распределять его надо было возможно меньшему числу людей. Но чтобы только курсантам-финнам? Нет, так было бы неправильно!

— А как же остальные курсанты и командиры, обслуживающие?

— Не твоя забота. Топи. Финны нам, финнам, прислали на свои трудовые копейки… Смотри, не думай вилять…

Я обратился к Антикайнену, члену партийного бюро школы, который главным образом и занимался с нами, ротными организаторами:

— К завхозу вызывают, чтоб распределить это сало. Только я не знаю, как получится? Бузят ребята и некоторые требуют, чтобы только нам сало выдали.

— А ты как думаешь?

— Я? Чтоб всем курсантам и командирам. И обслуживающим тоже. Может и поменьше кому, но чтоб всем.

— Ну, правильно. Ты так и сказал ребятам?

— Нет пока. Возбужденные они. Не слушаются…

— Что, боязно? Тогда, может, я скажу?

— Нет, не надо, товарищ командир. Я сам.

Возвратившись в роту, я вечером так и сказал курсантам: решили сало выдать всем курсантам и командирам поровну, и немного обслуживающим. И я тоже так предлагал…

Никаких осложнений, конечно, не возникло. Общее мнение было такое: верно решили, всем!

Можно полагать, что уже первые шаги на трудовом пути обнажили перед Антикайненом несправедливость существовавшего общественного строя и простейшее деление людей на работающих и ничего не имеющих и на неработающих и владеющих всеми благами мира, — это давалось легко. Станок ученику, топор лесорубу и плуг батраку-подростку были орудием труда и средством познания мира. Но они не вывели и не могли вывести рабочую молодежь тех лет дальше первичного понимания разделения людей на бедных и богатых.

К пониманию сил, управляющих миром, Антикайнен пришел раньше других, опережая сверстников, вследствие его особой одаренности и жестокой требовательности к себе. Глубочайше убежден, что первые успешные шаги в этом направлении Тойво Антикайнен сделал будучи курсантом финских командных курсов, в той особенно благоприятной среде.

Аналогичным, только своим путем, пришел в нашу роту ее командир Иоган Хейкконен, обладавший какой-то особенной мягкой требовательностью и тактом.

Достойными командирами были также помощник командира роты Иконен и командир нашего взвода Гренлунд. Остальных командиров в школе я, курсант, конечно, знал куда меньше.

Самое живое участие в нашем духовном созревании принимал Василеостровский райком партии Петрограда. Мы имели немало встреч с видными партийными и советскими работниками того времени, участвовали в партийных конференциях. Многие бывали на совещаниях партийного актива города. Мне, в частности, удалось присутствовать при обсуждении петроградскими большевиками двух «платформ» по вопросу о профсоюзах: предложений В. И. Ленина и особой «платформы» Троцкого. Ожидался приезд Ильича на собрание, и открытие его откладывали на час или на два. Потом объявили, что Ильич не приедет совсем. Собрание проходило без него. Речей не помню. Итоги голосования остались в памяти более или менее точно. Троцкий набрал около двух десятков голосов, предложения В. И. Ленина — около полутора тысяч.

Время от времени школу посещал Э. Рахья. Между ним и курсантской общественностью чувствовалась какая-то отчужденность. Причины ее не знаю.

Несколько раз в школе выступал Юрье Сирола, в нашем понимании самый эрудированный из красных финнов в России. К нему отношение было особенное-бережное и трогательное. Ни к кому такого не было!

Восторженно курсанты принимали и с благодарностью провожали блистательного оратора А. Ф. Нуортева. Он поражал нас глубокими знаниями, пониманием курсантской среды и ее устремлений, редкостным остроумием. Приглашали часто и ждали О. В. Куусинена. Но в годы моей учебы он в школе не бывал.

В Петрограде было голодно. Трудно приходилось и нам, курсантам.

Часть хлебного пайка отчисляли голодающим. Им же «приварочное довольствие». На день оставалось 300 граммов хлеба и сахар. Соль — тоже: по три золотника. Прямо говоря — маловато еды.

Света по утрам в казарме обычно не было, и ротный раздатчик еще в — сумерках оставлял на тумбочке два кусочка хлеба. Тебе и твоему соседу. Съедали мы свои кусочки еще в постели, не открывая глаз. Стало быть, хлеба и вовсе не видели! Оставался сахар, но сахар не еда — курево! Его меняли на табак на взаимовыгодных условиях, конечно. Раньше выдавался табак, но нарком Семашко нашел курение вредным и это убеждение внушил армейскому руководству. Выдачу табака отменили, и мы стали «курить» сахар. Ничего особенного не случилось: некурящие не ожирели и курящие заметно не похудели.

В общем, питались мы, по-видимому, в пределах норм санаторного «разгрузочного» дня, после которого отдыхающий, захлебываясь от бурной радости, сообщает лечащему врачу: «Два кило потерял, доктор, два!»

Впрочем, выпадали иной раз и хорошие дни. Помню один такой случай. Группу курсантов, человек двадцать из разных рот, командировали в Петергоф для подготовки лагеря к переезду слушателей школы. Меня — старшим. Выдали нам хлеб на десять суток и по паре селедок па брата. Предупредили меня: «Ты — командир да еще и парторг роты! Смотри, чтобы продукты правильно распределяли, на все дни чтоб».

Смотреть я смотрел, только глазами моих товарищей… Проездных документов нам не выписывали: школа пехотная — топайте. За городскими свалками, где сейчас чудесный уголок города — Автово, устроили первый привал. А привал без еды не бывает, и мы поели, покурили. Ничего, недурно! За Стрельной — снова привал. И опять ели. Еще и поужинали В общем, денек выдался хороший. Нарушений никаких. А утром — неприятное открытие: хлеба осталось так мало, что не было ни малейшего смысла делить его на девять суток. Селедки вовсе исчезли. Решали мы, решали и сделали самое разумное — доели остатки тут же. Поработали день. Начали и второй, но в обеденное время работу бросили — сил не хватило. Лежим, спим, временами вспоминаем: «Бывают же хорошие дни!»

На третьи сутки подкатывает машина. Вскакиваем. Но дай бог, если Гиттис, командующий! Ругать он не будет — других натравит. Скажет пару теплых слов своему заместителю по учебным заведениям. Тот вызовет Инно и ему эти слова передаст. Да еще добавит самую малость. Так потом и пойдет  — по ступенькам. Все понемножку добавляют, а образуется довольно тяжелая ноша. Внушением называется…

Но в машине оказались Ровио и врач. И не с пустыми руками приехали! Каким-то чудом узнав о нашей беде, привез ли белые булки, масло сливочное и настоящий кофе, горячий, в термосе. Вот это праздник!

Ровио постарше нас годами, с несравненно большим жизненным опытом, умный и мягкий. Он не ругал, ничего не внушал. Пожалел, может быть, нас, болванов. Посетовал только: «До утра лежите, спите. Утром привезут вам паек на оставшиеся шесть дней. Только уж вы… Чтобы на каждый день…»

Обещать-то мы ему обещали. Но едва машина скрылась, у нас был готов коварный план: как только утром привезут паек на шесть дней, мы его тут же съедим. А тут, глядишь и опять Ровио с булками будет тут как тут!

Но на этот раз сорвалось. Предупредил ли кто, или начальство само догадалось, но только перехитрило нас. Паек стали доставлять только на один день.

Надо сказать, что заботу о здоровье курсантов проявляло не только наше, «местное» начальство. Приказом РВС республики разрешался отпуск особо ослабевшим слушателям школы продолжительностью до двух месяцев. В отпуск уезжало до пяти процентов от общей численности курсантов. Ехали в Тюмень, Омск, Новосибирск. Армейский паек там был куда лучше. И состоятельные колонисты, преимущественно немцы и эстонцы, охотно нанимали отпускников на временные работы. Кормили и даже платили за работу. Не щедро, конечно, но как надо — в натуре, мукой и солью.

Летом двадцать первого в доходягу превратился и я. Дали отпуск, сухой паек, и я поехал в Омск. Путевой паек я тут же съел, еще до отхода поезда. Потом всю дорогу, трое суток, лежал на багажной полке и мечтал о еде. Но мечты мои не сбылись.

Ехал я в Сибирь за здоровьем, а приехал… на противохолерные уколы. В Омске свирепствовала холера. Из города не выпускали, богатые колонисты в городе не показывались, движение по улицам ограничивалось.

Сыворотку вводили всем без милосердия. Поймает тебя на улице патруль — и на укол. А там все просто и молниеносно.

Скучно в холерном городе и питание умеренное. Для других, может, и достаточное, но мне мало Нарушаю порядок и прохаживаюсь по городу, вспоминаю.

…Здесь я уже бывал. Жил тут беженцем под властью Колчака. Потом гнали его мы от Петропавловска до Оби. Рубеж Иртыша белые перешагнули, не оказывая сопротивления. Как будто и вовсе не было здесь столицы «верховного правителя». Колчаковцы взорвали только мост. Но не весь, лишь крайний восточный пролет одним концом упал в воду. Уж очень белые спешили — это мы их тогда поторапливали. Сам «верховный» мчался, во главе первых эшелонов на Восток! Туда же, к восточным границам, удирали и белые чехи, и польские уланы, войска Пепеляева и Каппеля, послы и посланники, кадеты, эсеры и мелкие лавочники. Гнали их части и соединения 3-й и 5-й армий Советов. Поезда шли только на восток. Многие застревали в пути. Эшелоны с беженцами стояли на перегонах без машинистов и кондукторов из-за аварий, поломок или потому, что более могущественные беглецы отбирали паровозы и топливо.

Дальше, за Новониколаевск, нынешний миллионный Новосибирск на Оби, — в те годы маленький и паршивенький городишко, — пошла только 5-я армия, а наша, 3-я, гарнизонами занимала города в Тобольской и Томской губерниях и в нынешнем Алтайском крае. Мне, правда, не довелось участвовать в этих походах. Нежданно-негаданно я очутился снова в Омске, точнее в его пригороде. Железнодорожная станция тогда стояла от города в пяти-шести километрах, и между ними проходила ветка. У станции был свой городок из нескольких десятков домиков — Атаманский Хутор. Здесь находился военный госпиталь, Благовещенский, и в нем — тифозный барак. Туда меня и положили, как сказали с сыпняком. Не то чтобы мне там особенно нравилось, но через полгода я побывал в этом бараке еще раз. Уже с брюшным тифом…

Я сразу узнал это место за рынком, почти напротив бывшего губернаторского дома. Вот и гостиница, которую тогда занимал личный состав нашего венгерского кавдивизиона. Лошадей размещали в ближайших пристройках. А вот железнодорожный мост, неподалеку — банк, в нем мы несли караульную службу. Это был лучший караул в гарнизоне Там вечером, по окончании рабочего дня, оставляли трех наших часовых, а разводящий не полагался. Закроют нас под замок, навешают на двери пломбы — и спи до утра! Чтобы этот караул проверить, надо было вызвать управляющего банком, бухгалтера и кассиров с образцами пломб. Дежурному по гарнизону не под силу поднять такую сложную систему. Не караул, а одно удовольствие!

От банка до деревянного моста и по левобережью Оби в день 1 Мая 1920 года мы, солдаты, посадили много сотен или даже тысяч кустов и саженцев. Политрук эскадрона Кауков объяснял и подбадривал:

— Теперь ежегодно праздник 1 Мая будет увеличиваться на один день. В этом году два дня. Три — в следующем и так далее.

С ним не спорили. Политрук — ему виднее. Ворчали только те, которым в ночь на 1 Мая пришлось быть в наряде.

— И всегда будем сажать такие кусты?

— Беспременно, всегда. Жизнь должна быть красивой, а разве она будет красивой без зелени? Вот и будем сажать.

— Разве я против? Но спать людям тоже надо. Один день, конечно, терпеть можно, но когда только одни праздники останутся и тебя ежедневно после караула будут гонять на посадку этих проклятых кустарников…

Кауков умолк. Возможно, и он не совсем четко уяснил порядок смены караулов при коммунизме?

Размечтался я, вспоминая эту прежнюю нашу службу в Омске, и не заметил, как ко мне подошли: «Документы». Поворачиваюсь: двое солдат с винтовками и командир. Однако документов в руки не берут и близко не подходят. Только командуют: «Иди». А сами следом. Недалеко увели, на ближайший медпункт. Там уж совсем просто:

— Поясной ремень сними и рубаху подними.

Не сопротивляюсь. Знаю — укол от холеры.

Из медпункта двинулся на окраину города. Может быть, там эти нуждающиеся в рабочей силе колонисты встретятся? Нет, не попались. Зато опять налетел на патруль, и тут же, конечно, укол. Школьное здание, в котором размещался этот медпункт, показалось мне знакомым. Вспомнил: я сюда приходил в полк Кальюнена.

Кальюнена я знал еще до революции. И в Дубровку он приезжал. Очень трогательно читал стихи. Но в 1920 году он стал другим, очень представительным и важным. «Сапоги мои, — говорил, — генеральские. Сам с генеральских ног снял. А перстень этот, — толстое золотое кольцо с малопонятным рисунком на большом пальце левой руки, — моя личная печать». Кальюнен намеревался сформировать кавалерийский полк из одних только финнов. Людей в его «полку» было мало, — сотня, наверное, мужчин и женщин, — но они продолжали прибывать.

Но разобраться в этом я не успел. Внезапно меня и еще десяток таких же занарядили сопровождать и охранять какую-то комиссию, изучающую запасы зерна, состояние складов, портовых сооружений и барж до верховьев Иртыша. Ездили мы довольно долго, больше месяца, наверное, и потом меня тем же путем вернули в тифозный барак на Атаманском Хуторе. Пока я бился в объятиях еще одного вида тифа, пока окреп и начал свободно ходить, из Омска исчезли и венгры и финны, в том числе и Кальюнен. Полка ему сформировать не удалось и, как потом выяснилось, — не имел он и полномочий для формирования полка. Венгры на Польский фронт поехали, а финнов раскидали по всей Сибири. Меня же, бесхозного, направили на пересыльный пункт.

Финны потом вернулись в Омск группами. Часть их, преследовавшая белых казаков из остатков войск Анненкова, через Славгород проникла до станицы не то Николаевская, не то Александровская и там была атакована белыми казаками, имевшими десятикратное превосходство в силах. Казаки легко помяли неустойчивую «местную роту» и с ходу захватили коней интернациональной группы. Но люди спаслись, организованно и энергично отбиваясь от наседающих казаков залповым огнем, от рубежа к рубежу, отошли к Славгороду. На выручку этой группы выступила кавалерийская бригада имени Степки Разина, опрокинула белых казаков и основательно их потрепала.

Группа, конвоировавшая пленных офицеров Колчака в Среднюю Азию, до места назначения их не довела. С наступлением белополяков к русскому офицерству обратился генерал Брусилов, и большая часть пленных немедленно изъявила желание с оружием в руках выступить против внешнего врага. Таких тут же вернули в строй, а небольшие остатки «непримиримых» были сданы тюремной администрации в Оренбурге.

Наиболее важную задачу выполнила группа в 100—150 человек, разведавшая Иртыш до Оби, часть Оби пониже устья Иртыша и в обратном направлении по Оби и мелким рекам до Томска — нет ли на берегах этих рек белых банд? Такое было специальное задание Особоуполномоченного Совнаркома по Сибири Шотмана, основанное на решении В. И. Ленина организовать перевозку зерна из Сибири речным путем в северные порты страны. Впрочем, об этом я узнал через многие десятки лет, в частности из материалов журнала «Север».

Гражданская война и интервенция довели страну до последней грани экономической разрухи, и борьба партии в эти годы за спасение людей от голодной смерти, в моем понимании, является одной из самых красивых и волнующих страниц в истории рабочего движения. Особоуполномоченный Шотман организовывал перевозку зерна к портам на Карском море, а рабочие и моряки Беломорья из обломков кораблей создали мореходный флот для перевозки его в Архангельск. Уголь для этой флотилии поднимали со дна моря, с кораблей, потопленных германскими подводными лодками в первую мировую войну.

На Иртыше и Оби, как и у берегов других рек в районе Томска, белых банд не оказалось. А. В. Шотман был крайне обрадован. В знак признательности он распорядился выдать всем участникам этой экспедиции новое обмундирование и даже новые сапоги. Немаловажное поощрение в те годы! Когда эти подарки особоуполномоченного вручались награжденным, среди них оказался и я, только что выписавшийся из госпиталя. И тоже получил сапоги и обмундирование, хотя в походе не участвовал.

Участники этой экспедиции рассказывали, что по долине Иртыша или Оби — точно уже не помню — им попадались селения, в которых все жители говорили на каком-то удивительном наречии — с большой примесью чисто финских слов…

…Все это я вспомнил, разгуливая по городу, с которым в прошлом меня связывало многое. Впрочем, ходить и размышлять надо было с осторожностью. Если попадешь к патрулям — не миновать очередного укола. Русский язык я знал слабо, но объяснить, что уже сегодня кололи, мог. Однако обычно, прежде чем я успевал что-либо произнести, дело уже было сделано. Оно и понятно: врачи торопились и фельдшера спешили. Где уж тут дожидаться окончания объяснений медлительного финна. Не в пользу, может быть, мне пошла бы эта поездка за здоровьем, но бывает и везение!

Однажды я стоял у входа в старый казачий ипподром и смотрел, как артисты поставленного тут же цирка-балагана живого человека в землю закапывали. В гробу, под похоронный марш и на целый час. Вдруг кто-то хлопнул меня по плечу. Оборачиваюсь — старый знакомый по Сибири, Август Андерсон.

— Что глядишь, Топи? Если тут очередь занял, то ошибся ты. Покойников вон где принимают. Вон, посмотри, за городом, откуда дым. Видишь?

— Да не за тем я, Аку. Успею еще…

— По виду тебе бы в самый раз. Давно не ел?

— Не так чтобы…

— Понял. Пойдем — накормлю. А ты откуда взялся?

— Я сюда из Питера на поправку приехал. А тут остановился. Любопытно потому. Живого человека в землю…

— Узнаю земляка! Никто другой не поехал бы на поправку в холерный город, кроме истинного финна. Нету таких ослов во всем свете! А номер тот совсем не интересный. Печальный больше. Разве ты не видел, как люди плакали и молились? Горе у многих свое, горькое…

Мы пошли к Андерсону. Я шел чеканной курсантской поступью по 71 сантиметру, которую так основательно заучивали. Но Аку шел более широким шагом и мне приходилось то и дело менять ногу.

— Почему ты ходишь, как лошадь?

— Как так?

— Подпрыгиваешь зачем?

— Я ногу меняю, чтоб в ногу…

— На черта тебе и тут в ногу шагать! И вообще твой ход на испанский шаг для обученных лошадей в цирке… а ты ж не конь. Иди, как люди идут. Бегать перестал?

— Уж редко когда…

— Жаль. Зачатки у тебя хорошие были.

Андерсон всегда был замечательным товарищем. По старшинству, правда, насмешлив и любил остроумные и не всегда безобидные шутки. Щедрый и все, что зарабатывал, расходовал на нас, менее приспособленных к жизни. Оказалось, сейчас он работал в Омске инструктором Всевобуча. В холостяцкой квартире у него было чисто, опрятно и много еды.

— Ешь, знай. Вечером еще принесу. Если живность завелась, то там, в коридоре, под столом утюг и уголь в ведре. Техники не забыл?

— Как можно! Помню.

— На улицу не выходи! По нечаянности под брезент угодишь и тогда на погост. Ты самогонку пьешь?

Слово это я еще не знал, но догадался, что меня спрашивают о чем-то подобающем зрелым мужчинам, и поспешил с ответом:

— Очень люблю, Аку. Очень!

Андерсон вернулся к вечеру. Принес очередную порцию еды и поставил на стол бутылку с мутной, дурно пахнущей жидкостью:

— На, лакай! Я в питье удовольствия не нахожу, а такой гадости и терпеть не могу. Но раз охота — пей!

Пришлось признаться, что с таким зельем не знаком и не могу терпеть его дурного запаха.

— Так бы и сказал. Ладно, хозяйке отдам. Молодая она и красивая, а уже одинокая. Всякую гадость лакает и потом плачет. Тоже свое горе, наверное.

Так я жил у Андерсона до снятия карантина. На его харчах.

Обратный билет мне, как курсанту, в товарный вагон выписали. В те годы нас так и возили. Андерсон ухмылялся:

— Знает комендант, как телят возят…

Тем не менее перед отходом поезда он пошел к коменданту и принес мне пропуск в классный вагон, или «штабной», как такие вагоны в те годы именовали.

— А курить у тебя есть?

— Нету, Аку. Да не беда, выдержу.

— Великомученик отыскался. На, копти.

Аку был Аку. Он успел не только достать пропуск, но и обменял свою нижнюю рубаху на самосад для меня.

Мы встречались еще не раз, до 1925 года. Август Андерсон, выходец из финского рабочего спортивного союза, скончался в 1970 году в Киеве заслуженным мастером спорта и заслуженным тренером СССР.

В Петроград я вернулся поокрепшим. «Вот что значит старый товарищ», — говорили мои друзья-курсанты. И добавляли шутливо: «А может, все дело в уколах? А, Топи?»

Да, трудности были немалые, но они преодолевались энергией и молодостью. Иногда и очень тяжело приходилось, но не хныкали, не считали себя великомучениками. И аскетами тоже не были. Нормальный молодежный коллектив своего времени. И учились, и спорт любили, и самодеятельностью увлекались.

На стрелковых соревнованиях гарнизона курсанты выступали всегда успешно. Правда, незамысловатыми были эти соревнования. Взводу надо было поразить все цели, выставленные по числу стрелков на дистанции сто метров. Все цели — это главное Количество попаданий в каждую мишень тоже учитывалось. Но этот показатель считался дополнительным. Мы, бывало, лукавили на этом. Отличных стрелков равномерно расставляли среди остальных и давали им задание — по выстрелу в мишень соседа! Так уверенно и поражали все мишени. Это распределение стрелков в цепи, разумеется, было не нашим изобретением.

Был у нас и свой спортивный союз. Официально он назывался «Пуна тяхти» («Красная звезда»). По тяжелой атлетике и лыжам школа не имела конкурентов не только в гарнизоне, но во всей огромной Северо-Западной области. По остальным видам спорта мы были в середняках. Лучшими спортсменами школы считались О. Кумпу, Я. Кокко, Э. Кярня, Э. Тойкка. Тойкка же был и лучшим танцором. Артиллерист, а у них — шпоры! Хорошо ноги от пола отрывал и Пуллинен. Но этот — пехота, без шпор. Уже не тот класс!

Изредка учебные занятия в школе прерывались ради нужд израненного, бьющегося изо всех сил огромного города. А нужд было бесконечно много. Возможностей же почти никаких. Хлеб пока оставался только мечтой. Проблемой дня считалось топливо хлебопекарням, столовым, детским учреждениям. Для отопления квартир, общежитий, казарм кое-где разбирали старые деревянные дома, использовали ветхую мебель, а то и книги. «Буржуйкам» топлива много и не надо. И, оказывается, не обязательно их топить ежедневно…

Дрова в город доставляли в решетчатых барках. Обычно осенью, под ледостав. В барках, как говорили, экономно и удобнее: в пути потерь нет и через шлюзы проводить легче. Сама барка — тоже топливо.

Но доставка дров — дело трудоемкое, в особенности выгрузка. Поленья, пролежавшие в барке все лето, тяжелые и скользкие. Попадались и очень толстые. Черт такое поднимет и удержит в руках! А если и поднимешь, так еще бежать с ним надо ходкой рысью по мокрым доскам на берег и там укладывать ровными рядами. Упаришься! Нашему взводу повезло: Кумпу у нас был добряк и силач! Довольно бессовестно мы его эксплуатировали. Бывало, сделаешь вид, что не можешь поднять полена, а Кумпу тут как тут: «А ну, положь! Выбери себе под силу, а уж эти я подберу». Так потом и пошло. Все тяжелые поленья таскал один Кумпу.

Много было этих барок с дровами. Выгружали их на Васильевском, на Французской набережной, против памятника Петру Первому. Уставали изрядно и всегда мокли. Но и радость была: мы не только потребители, но и добытчики.

По окончании выгрузки городские власти обычно выдавали каждому курсанту по кусочку хлеба с повидлом. Небольшой кусочек, но приятно было сознавать, что твой труд отметили.