Письмо к Юлии Губаревой

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Письмо к Юлии Губаревой

Юлия Сергеевна Губарева (род. в 1946 г.) — преподаватель музыки, закончила Ленинградскую консерваторию по классу фортепьяно, знакомая Сергея Довлатова с 1970 г., когда она вышла замуж за Александра Васильевича Губарева (1941–1983), приятеля Довлатова с начала 1960-х годов. Губарев закончил отделение социологии психологического факультета Ленинградского университета, с конца 1960-х годов работал в Русском музее, в 1982 г. — в должности заместителя директора. Незадолго до смерти вынужден был из музея уйти.

Часть писем Сергея Довлатова к Юлии Губаревой, в том числе публикуемое ниже, печаталась в петербургской газете «Невское время» (11 июля 1994 г.).

24 декабря. (Или — ночь перед Рождеством.) <1982 г.>

Здравствуй, милая Юля! Мы были очень рады твоему письму, хотя жизнь, в общем, печальна. Сложность в том, что я, довольно хорошо представляя себе ваши обстоятельства, не в состоянии изобразить — свои. Мы живем не в другой стране, не в другой системе, а в другом мире, с другими физическими и химическими законами, с другой атмосферой. Одни и те же понятия — семья, любовь, работа, деньги, творчество, вера и так далее — наполнены абсолютно другим, иногда чуждым и малопонятным содержанием. Объяснить все это косвенным путем — невозможно, поскольку нет аналогий, нет линии отсчета, не с чем сравнивать. Более того, все попытки описать нашу жизнь вызывают, я думаю, однозначную реакцию: «с жиру бесятся», а это — не вполне справедливо. У нас, действительно, раз и навсегда решена узкая группа проблем (примитивная еда, демократическая одежда), но к этому чрезвычайно быстро привыкаешь, и та часть сознания, которая всю жизнь была поглощена этими двумя заботами, наполняется заботами иного порядка, куда более острыми, а главное — совершенно неведомыми и непривычными. Так что, поверь мне, Джулия, мы живем отнюдь не в раю, и значительная часть эмигрантов тайно или явно полагает, что дома было лучше. Наш случай особый, я уехал по конкретным творческим, или, говоря шире — идейным причинам, и, в общем, достиг, чего хотел, то есть — положения, более или менее соответствующего моим возможностям. Люди, уезжавшие по материалистическим причинам (а таких — подавляющее большинство), во многом разочарованы, что-то выиграли на уровне джинсов, подержанных автомобилей и кинофильмов с голыми барышнями, но что-то существенное и проиграли, баланс же подводить очень трудно: слишком легко мы забываем плохое и слишком быстро привыкаем к хорошему. Как говорит Бродский, «русские в Нью-Йорке ходят и ищут, что бы такое полюбить на всю жизнь» — здесь это выглядит глупо. Здешняя жизнь требует от человека невероятной подвижности, гибкости, динамизма, активного к себе отношения, умения приспосабливаться. Разговоры на отвлеченные темы (Христос, Андропов, Тарковский и прочее) считаются в Америке куда большей роскошью, чем норковая шуба. Никакие пассивные формы жизни здесь невозможны, иначе пропадешь в самом мрачном, буквальном смысле, и поэтому Боря (Довлатов. — Ю.Г.) и Валерий (Грубин. — Ю.Г.), такие, казалось бы, похожие люди, здесь существовали бы по-разному. Боря стал бы хозяином ресторана или бензоколонки, или, на худой конец, сел бы в такси, чем занимаются по традиции (еще с Парижа) тысячи русских, зарабатывая до 700 долларов в неделю, а Валерий поселился бы у нас в гостиной, чему я, кстати, был бы очень рад и что не исключено в будущем. Короче, мы живем очень напряженно, очень трудно, и проблемы, которые приходится решать, соединяются в несколько групп.

Во-первых, и это самое главное, мы живем в чужой стране, с чужим и непонятным языком, с неведомыми традициями и законами, с непостижимой для нас ассоциативной структурой, с ускользающими визуально-смысловыми параллелями. Примитивно говоря, вопрос «Что бы это значило?» выжжен на наших физиономиях каленым железом, на каждом шагу мы теряемся в догадках относительно того, что же произошло: хорошее или дурное. Люда Штерн когда-то работала в американской фирме, и однажды босс, моложавый спортивный американец, сказал ей, что хочет пригласить ее в бар — поделиться огромным личным несчастьем. Они спустились в бар, Людка дико кокетничала, раскатисто смеялась, босс грустил, а потом сказал, что горе его заключается в необходимости лишить себя такого прекрасного человека и работника, как Люда. Все это означало, что ее уволили, а в Америке потеря работы очень много значит, человек успевает нахапать в кредит всякого барахла, и что потом делать — неясно. Короче, языка мы не знаем и не будем знать никогда, то есть, все мы примитивно объясняемся, но оттенки совершенно непонятны, так что осмысленные разговоры — не для нас. Законов мы не знаем, привычная юридическая интуиция в этих условиях — бесполезна, достаточно сказать, что за 4 года в Америке я почти беспрерывно нахожусь под судом. Меня судили за плагиат, клевету, оскорбление национального достоинства, нанесение морального ущерба (Глаша укусила вонючего американского ребенка), а сейчас нас с Леной судят за двенадцать с половиной тысяч долларов, которые мы взяли в банке для нашего приятеля и которые он не хочет (да и не может) возвратить. Суды в Америке долгие, формальные, тянутся месяцами, выматывают душу, и результаты могут быть самыми неожиданными. Я уже писал, что общая сумма наших с Леной долгов составляет более 30 тысяч, вообще, принципы финансовой жизни тут совершенно иные, в обращении находятся довольно значительные суммы, выделяя из себя, допустим, одну восьмую часть — на каждодневное существование, то есть, в Союзе человек зарабатывал 200 рублей, и мог эти деньги истратить, тут я зарабатываю, скажем, 18–20 тысяч в год, треть сжирают налоги, остальное как-то вращается, перемещаясь из одной горящей точки в другую, а для жизни я изымаю, например, 100–150 долларов в неделю, чего мне абсолютно и явно не хватает. Сама психология расходов тут совершенно иная. Допустим, мы с Леной считаемся «паблик фигъюрз» (общественные люди), у нас должны быть красивые зубы, в Америке еще никто не видел публично выступающего человека без зубов, в результате около шести тысяч ушло на это дело, ремонт тянулся год, я, например, износил четыре временные челюсти и так далее. По роду своих занятий я пять-шесть раз в неделю встречаюсь с разными людьми и почти всегда бываю заинтересованной стороной, это значит, я должен пригласить человека в ресторан, я не могу беседовать с ним в парке на скамейке, или сказать: «Можно, я к вам зайду», меня бы сочли ненормальным, а от уровня ресторана зависит успех переговоров, поскольку расходы являются эквивалентом моего к собеседнику отношения, сотни американских анекдотов построены на курьезе: предлагая сделку, человек пригласил собеседника в «Блимпи» или «Макдоналд» — это система дешевых забегаловок.

Второе, что делает здешнюю жизнь иногда совершенно невыносимой — это постоянная борьба за свою безопасность. Мы живем в самом криминальном городе мира, в Нью-Йорке за год убивают две тысячи человек (побольше, чем в Афганистане), среди которых десятки полицейских, здесь фактически идет гражданская война, то же самое, или почти то же самое происходит во всех крупных городах Америки, и большинство американцев рассуждают так, что лучше сдаться красным, которые ликвидируют бандитизм. В провинции, конечно, ничего этого нет, но в провинции мне совершенно нечего делать, и я никогда по доброй воле из Нью-Йорка не уеду, так что приходится воевать. Есть разные способы уберечься от опасности, евреи в Бруклине (главным образом — бывшие одесситы) создали что-то вроде милиции, организовали дозоры, ходят с автоматами и так далее. Мы с Леной выбрали пассивный способ, то есть — поселились в дорогом районе, квартира наша стоит сейчас 600 долларов в месяц — это стоимость четырех дубленок, или 120 бутылок водки, но и у нас время от времени бывают перестрелки, грабежи и убийства, к счастью, никто из нас не служит, Лена купила наборную машину и берет заказы на дом, а я сочиняю всякую халтуру и раз в неделю отвожу ее в город, мы живем как бы в Озерках. Даже в нашем сравнительно тихом Квинсе зарегистрированы десятки организованных банд со своими казначеями, идеологами, бухгалтерами, адвокатами и пр. Это — буржуазный Квинс, а, скажем, в Гарлеме, Бронксе, Нижнем Манхаттене есть огромные районы, куда уже не заглядывает полиция, и откуда криминальная информация уже не попадает в газеты, там происходит что-то жуткое. Я года два назад писал репортаж из ночного Гарлема, мы были вчетвером, взяли галлон водки (я тогда еще был пьющим), вооружились пистолетами, и в результате от страха так шумели и кричали, что мой приятель-фотограф вдруг сказал: «Обрати внимание, мы здесь страшнее всех!» И действительно, чернокожие с опаской поглядывали на русских журналистов. Короче, переехать в более дешевую квартиру мы не можем, и эти 600 долларов — больше половины наших месячных расходов.

Третья проблема — человеческие отношения. Я не говорю об американцах, с ними мы всегда будем чужими, то есть, я общаюсь с 15—20-ю людьми, но исключительно по делу. Это — переводчики, литературные агенты, редакторы и профессора-слависты. В делах американцы, как правило, безупречны, доверчивы, обязательны и так далее, но отношения российского типа с ночными беседами, внезапными появлениями, одалживанием денег — здесь совершенно исключены. Американское «друг» соответствует русскому «знакомый». Я, например, дружу с Воннегутом, он хорошо к нам относится, неоднократно и в разных формах выражал свою литературную симпатию, но когда у него было 60-летие <…>, он позвонил и сказал: «Приходи в такой-то ночной клуб к одиннадцати, когда все будут уже пьяные…» То есть, на торжественную часть меня не пригласили, там была публика другого сорта — бизнесмены, ученые, киношники, а меня позвали как бы с черного хода, и это не оскорбление, он совершенно не имел в виду меня обидеть, он просто выразил с большей или меньшей точностью уровень наших отношений. И так далее. Никакой задушевности, никаких пятерок до получки, никаких звонков без повода, только одни сплошные дела, и это нас, в общем, устраивает, на американцев мы давно махнули рукой, гораздо хуже складываются отношения с соотечественниками. С философской точки зрения все нормально, зависимость сплачивает, а свобода — разъединяет, дома все воевали с начальством и были дружны, как подпольщики, здесь начальство отсутствует, инерция неутихающей битвы жива, и поэтому все воюют друг с другом. Многие героические диссиденты превратились либо в злобных дураков, как М., либо (как это ни поразительно) в трусов и приживалов из максимовского окружения, либо в резонеров, гримирующихся под Льва Толстого и потешающих Запад своими китайско-сталинскими френчами и революционно-демократическими бородами. Почти все русские здесь рядятся в какую-то театральную мишуру, Шемяка увесил себя железными масонскими цацками, спит в сапогах, потому что снимать и надевать их — чистое наказание, Неизвестный (неглупый и литературно одаренный человек) говорил при мне коллекционеру Нортону Доджу: «Жизнь — это горизонталь, Бог — это вертикаль, в точке пересечения — я, Микеланджело, Шекспир и Кафка».

Тамара (Зибунова. — Ю.Г.) в одном из писем спрашивает, почему мы все не дружим. Так вот, наверное, я тоже изменился (не меняется, как известно, только Лена Довлатова), но с друзьями творятся какие-то странные вещи. Ефимов стал бизнесменом и дерет три шкуры с авторов, но с ним я продолжаю общаться, внутри своей жесткой финансовой политики он — честный, и к тому же хорошо работает, с Л. общаться все труднее, она стала злая, как пантера, завистливая, кокетливая, безрезультатно пристает к знаменитостям, В. богат, жаден, религиозно нетерпим и смехотворен, Бродский не меняется, хоть и получил «Стипендию гениев» — 200.000, это много даже в Америке. О художниках я почти ничего не знаю, Г. — Хлестаков и шулер, никто из русских художников настоящего международного успеха не добился, некоторое исключение составляют Шемякин, Неизвестный и отчасти Целков, но все они — этнические звезды, медведи, научившиеся ездить на велосипедах. Мирового признания добились Бродский и Барышников, остальные, даже самые успешные — у подножия этой горы, большинство по здешним меркам очень бедствуют и так далее. Промелькнул раза два в каких-то галереях переодетый в артиста Столярова — Е., выставил маленькую тусклую креветку, где-то что-то оформил Лева (он же Феликс) 3., Л. написал похабную книгу о своей несчастной, голодной жене, личико которой усыпано выпавшими ресницами, при этом все глаголят, вещают, учат американцев демократии и капитализму, вообще здесь очень много старых песен, вывернутых наизнанку, стойкие антикоммунисты до странности напоминают отставных полковников в сквере, кругом бродят герои Ильфа — любимцы Рабиндраната Тагора и отцы русской демократии…

Милая Юля, скоро утро, а я еще не сказал ничего существенного. Продолжаю отрывисто, как бы — пунктиром.

Американская жизнь в принципе исключает стабильность, будь то цены, доходы, отношения, завтрашний день всегда в тумане, понятие нулевого шанса отсутствует, но перемены к худшему все же более распространены. Высшее из моих достижений заключается в том, что я: а. Родил полноценного младенца Никки[43]. б. Зарабатываю на жизнь литературой и журналистикой (не служа), что удается весьма немногим, в. Моя жена работает дома, платя няне 60 долларов в неделю. г. Окончательно покончено с пьянством. К этому можно добавить, что я до сих пор не в тюрьме, и это тоже показатель качественный.

Потеряно тоже немало, дома не печатали, а здесь нет аудитории, американцы не считаются, они имеют дело не с тобой, а с переводами — ощущение довольно странное. Кроме того, я с некоторых пор очень тоскую по Ленинграду, Таллину и Пушкинским Горам, но об этом я даже не хочу говорить.

Катя — очень дерзкая, независимая, явно привлекательная внешне, ничему толком не учится, книг не читает, слава Богу — не употребляет наркотиков, заканчивает школу, вечерами где-то пропадает, ездит с друзьями на машине за рок-группой под названием «Сексуальные пистолеты», совершенно в нас не нуждается, мы для нее — неприличные этнические родители, вроде индусов или корейцев. Бабку Катя игнорирует, маму любовно и жалостливо презирает, со мной глухо враждует, ведь я по-прежнему не обладаю ничем таким, что может ее покорить, и я уже не стану певцом или торговцем наркотиками, а писатели, даже относительно признанные (из категории этнических звезд), находятся в смысле престижа между бухгалтерами и шоферами грузовиков.

Лена абсолютно не меняется, пыталась иметь кавалеров, но я это дело изжил серией истерических припадков.

Прости за сумбур. Люда Барышева[44] промелькнула в Австрии и, действительно, в сопровождении молодого кавказца, и навсегда исчезла, я даже не знаю — в Европе она или здесь.

Саша Щедринский[45], который первый рассказал мне о ваших неприятностях, где-то работает, живет где-то поблизости, вызволил невесту, пропагандирует Каплана[46] на уровне русских газет, Саша мне, вроде бы, симпатичен, он добродушный и веселый балбес.

Донат превратился в благоустроенного пенсионера, чем очень недоволен. Был во Франции, Бельгии, Германии, печатается в русских газетах и журналах, ворчит, что лишился учеников (как будто он Пифагор), задним числом ему кажется, что он был частью дубовой рощи: Шостакович, Райкин, Мечик и так далее.

Моя мать очень помолодела в связи с рождением внука, поет ему советские песни, перепробовала все 100 сортов кефира из нашего супермаркета (гастронома), дружит с нашими знакомыми и презирает еврейских старух.

То, что происходит у вас с Саней, довольно грустно, но, может быть, все это к лучшему, неизвестно, как повернется жизнь при новом руководстве[47]. Надеюсь когда-нибудь чем-нибудь быть вам полезным. А пока буду время от времени посылать вам какую-нибудь чепуху. Знаешь, Тамара прислала очень недовольное письмо, что я все не то посылаю, мне-то казалось, что я шлю какие-то нужные вещи, и ей, и Боре с Валерием, но она явно недовольна. Я, действительно, посылаю редко и что придется, но иногда не очень дешевые вещи, почти всегда не меньше, чем на двести долларов, кроме того, масса дополнительных факторов, почта далеко, отправление посылки занимает чуть ли не целый день (почта здесь государственная, работает хуже в сто раз, чем наша, или точнее — ваша), деньги все время куда-то уходят и так далее. Но тут я, получив ее недовольное письмо, от испуга купил долларов на четыреста — куртки ей и дочке, платья, сапоги, когда покупаешь в спешке — все получается дорого, заодно купил вам штаны и курточку и еще какую-то мелочь — во вторник поеду на почту заполнять бумаги. Объясни при случае Тамаре, что я буду стараться посылать что-то хорошее, пусть не сердится, все же я еще Донату помогаю, много езжу, много теряю по безалаберности и в результате свинства со стороны русских коллег. Но я буду стараться, и вам вскоре пришлю что-нибудь стоящее. Пусть Тамара все же не забывает, что есть еще Анеля, Рома[48], Лева Станкевич[49], которому многим обязана мама, и так далее, но, конечно, я очень виноват.

Милая Юля, письмо получилось абсолютно дикое, сумбурное, и мне кажется, что ты будешь чем-то раздражена, поскольку все раздражены, я даже хотел было это письмо не отправлять, но написать другое, более разумное, я уже не в состоянии. Не сердись на меня. Мы тебя очень любим, и Сашу, естественно, тоже, мы часто говорим о том, что Юля — оптимистка, резвая и удачливая, она бы не пропала, я в этом абсолютно уверен, ты действительно обладаешь качествами, очень здесь ценимыми, в отличие от пасмурного меня. Поверь, мы думаем о вас не реже, чем вы о нас, мы не буржуи, много, очень много работаем, часто грустим, но что-то главное было сделано правильно. Скоро, не позже лета, у меня выйдет одна книжка в приличном издательстве, может, я заработаю какие-то ощутимые деньги, и так далее. Всех обнимаю.

Помнящий и любящий вас

С. Довлатов

Публикация Юлии Губаревой