Глава XXXIX Покушение на Муссолини и разгул реакции. Смерть Серрати

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XXXIX

Покушение на Муссолини и разгул реакции. Смерть Серрати

7 апреля 1926 г. ирландка мисс Гибсон[104] выстрелила в Муссолини. Пуля чуть задела кончик носа «дуче». Гибсон была схвачена на месте преступления. Весь гнев и ярость фашистов обрушились на головы коммунистов: последовал разгром наших учреждений, бешеный террор.

Затем был издан закон об обществах, согласно которому в управлении полиции должны находиться списки членов всех обществ и объединений. По этому поводу меня вызвали в управление полиции.

— Вы должны дать список миланской федерации вашей партии, — сообщили мне.

— Обратитесь к секретарю федерации.

— Кто там секретарем?

(Секретарями федерации по постановлению партии выбирались всегда депутаты, как лица, пользующиеся так называемой неприкосновенностью и аресту не подлежащие).

— Депутат Бендини, — сообщил я.

— Вечно у вас депутаты! — досадливо заметил комиссар. — Погодите, кончится и эта масленица с депутатами!

«Арестую, когда захочу» и «масленица» были любимыми выражениями достойного командора.

В это самое время мы потеряли Серрати. Он пал на посту, направляясь в горы на одно из заседаний ЦК[105].

В тот день мы вышли вместе. Он радовался прогулке в горы: Серрати был прекрасным ходоком.

Часть дороги мы проделали вместе, а потом разделились, чтобы снова встретиться в условленном месте… Через несколько часов я увидел его бездыханным на крутой горной тропе, по которой он поднимался. Сердце, так много перенесшее за годы тяжелой революционной работы, не выдержало.

Вся миланская полиция была мобилизована по случаю его смерти. Буржуазия боялась его даже мертвого. Опасались демонстраций. Тело Серрати было перевезено в Милан ночью и помещено в одной из комнат подземелий миланского крематория. Известие о его смерти произвело сильное впечатление во всей Италии. С самого раннего утра к его гробу стали стекаться желавшие проститься с ним товарищи: рабочие, служащие, женщины, солдаты. Приносили цветы, расписывались в тетради, специально заготовленной. Вскоре гроб был весь покрыт цветами. Я с утра находился при гробе. Явился наряд полиции во главе с комиссаром.

— Вы кто такой? — взволнованно обратился он ко мне. — Убрать цветы сейчас же! Где подписи?

Я отрекомендовался и подал ему тетрадь, из которой предварительно вырвал все исписанные листы. Комиссар открыл тетрадь: все листы были чисты.

— Где подписи?

Я пожал плечами вместо ответа.

— Долой цветы! — обозлился комиссар.

— Цветов я не сниму. Какой закон запрещает принести цветы на гроб усопшего? Или вы боитесь мертвого?

— Мы не боимся никого! Очистить от публики помещение! Убрать цветы! — скомандовал комиссар полицейским. — Здесь можно только проходить.

Присутствующие товарищи запротестовали: полиция принялась «очищать» комнату от посетителей и цветов. Один из товарищей пошел предупредить входящих, чтобы они спрятали цветы.

Полицейские сняли цветы с гроба, и печальная церемония прощания возобновилась. Комиссар удалился. Проходившие товарищи приносили с собой цветы, мужчины — в карманах или под полою, женщины — в сумках, под платками… Они склонялись над гробом, некоторые целовали крышку гроба и, уходя, оставляли красный цветок. На глазах у растерянных полицейских гроб снова покрылся цветами. У многих по щекам катились слезы. Один солдат разрыдался над гробом; пришлось его вывести, спасая от ареста.

К вечеру снова явился комиссар и приказал прекратить «демонстрацию». Мы попросили разрешения сфотографировать гроб, у подножья которого красовались три венка: один от Коминтерна, другой от Итальянской компартии и третий от миланской федерации партии. Пока товарищи устраивали венки и фотограф прилаживал свой аппарат, я и товарищ Репосси, тогда депутат от Милана, а теперь каторжанин, занимали полицейских разговорами. Польщенные беседой с самим «онореволе», агенты не приметили ни красных лент, ни венков, ни надписи на них. Когда они спохватились, дело было сделано: часть негативов и ленты уже исчезли.

— Где ленты? — спросил рассерженный комиссар.

— У меня! — ответила одна из работниц.

— Отдайте!

Она запротестовала; ее увели в комиссариат, где после бесплодного обыска отпустили. А мы благополучно отнесли в потайное место и негативы и ленты.

В день похорон у входа в крематорий собралась огромная толпа, несмотря на опубликованное полицейскими властями запрещение участвовать в похоронах, мотивированное соображениями «общественного спокойствия». По сведениям фашистской печати, присутствовало свыше десяти тысяч человек; в действительности цифра эта должна быть увеличена в несколько раз.

В самый крематорий были допущены только несколько членов семьи и представителей партии, всего четырнадцать человек при пятидесяти полицейских!

Пепел, собранный в небольшую урну… вот что осталось от одного из лучших революционеров Италии… Но его дело, его мысли, его чувства сохранены партией.

Вспомнились мне его слова на третьем съезде партии в 1926 г.:

— Вернувшись снова к вам, я чувствую себя переродившимся. Я ничего не прошу, кроме разрешения работать с Коммунистическим Интернационалом.

В доме Серрати я застал Ладзари.

— Лучше бы умер я! — твердил печально старик. — Я уже стар, он мог бы еще много сделать для пролетариата!

Он плакал…

Вскоре умер и он.

11 сентября — новое покушение на Муссолини: бомба Лючетти[106]. Снова аресты, избиения и убийства. И, конечно, новые ограничения наших «свобод».

Террачини и Биболотти были арестованы на другой же день после покушения и больше не были освобождены, так как при них был найден компрометирующий материал. Арестовали было и меня, но за отсутствием улик выпустили. Ненадолго!

Полицейская петля затягивалась все туже, работать легально было совершенно немыслимо, и партия почти целиком ушла в подполье. Но нельзя было добровольно отказываться даже и от тех жалких крох законности, которые еще уцелели от начавшегося террора, и полулегальная деятельность наша все еще не ликвидировалась окончательно.

Но что это была за деятельность! «Унита» конфисковывалась до четырех раз в неделю. «Задержания» превращались в непрерывный арест. Дубинка работала вовсю. Чувствовалось, что не сегодня-завтра петля затянется окончательно.

Фашисты решили торжественно отпраздновать годовщину «похода на Рим». Поэтому обычные аресты неблагонадежных граждан, коммунистов в первую очередь, начались не за два дня, как обычно, а за целую неделю. 28 октября была годовщина, а 21-го рано утром меня арестовали. В участковом отделении в то утро нас собралось восемнадцать человек, из которых одиннадцать — коммунисты. После традиционного путешествия в фургоне по комиссариатам мы прибыли в Сан-Витторе.

Тюрьма была уже набита до отказа: в камерах-одиночках помещалось по пять человек. Многие из арестованных не вмещались в камерах, и их разместили в коридорах. Несмотря на это, новые партии прибывали каждый день. Тотчас же по прибытии я установил связь с Террачини.

Мы полагали, что и на этот раз дело кончится обычным, более длительным, соразмерно торжественности годовщины, «задержанием» и что после празднования нас выпустят. И действительно, с 30 октября началось освобождение арестованных. На следующий день оно приостановилось, но, так как это случилось в воскресенье, мы не беспокоились, решив, что храните ли «складов человеческого мяса» хотят воспользоваться правом на праздничный отдых.

В понедельник уборщик сообщил мне:

— Вчера утром опять было покушение на Муссолини, в Болонье.

— Ну, — сказал я товарищам, — теперь подождем с освобождением!

В этот день никого не выпускали. Ночью начали прибывать новые группы арестованных. Многие из них были ранены, избиты… Они описывали сцены насилия, разгрома. Людей хватали на улице, избивали, уводили…

На другое утро я узнал о прибытии товарищей из «Унита». У них были повязки на головах. Нам удалось раздобыть номер какой-то газеты, из которой мы узнали о новых законах: о восстановлении каторги, роспуске партий, введении смертной казни, закрытии всех антифашистских газет.

Было ясно, что рассчитывать на скорое освобождение не приходилось. Надо было позаботиться о получении белья и прочих необходимых вещей.

Еще через несколько дней я на прогулке увидел Грациадеи, Репосси и других депутатов.

Итак, никаких иллюзий!

Кроме тесноты, нас донимало еще и религиозное рвение наших тюремщиков: чуть ли не каждый день — церковная служба. Годовщина похода на Рим — торжественная обедня; 31-го — воскресная обедня; 1 ноября — торжественный молебен по случаю «избавления дуче от опасности»; 4 ноября — годовщина победы — снова обедня; 11 ноября — опять обедня в день рождения короля!..

Я написал квартирной хозяйке, прося ее приготовить мне чемодан с наиболее необходимыми вещами: нам стало известно, что уже работала специальная комиссия, приговаривавшая к ссылке на каторгу!

В один прекрасный день нам велели «собрать вещи». Это не всегда означает, что нас выпустят на свободу; в нашем случае это исключалось.

Внизу, в канцелярии, я встретил многих других товарищей. Они были прекрасно настроены. Я не разделял этого чувства.

Обычно арестованных по распоряжению охранки отправляли для установления личности в центральный комиссариат, а оттуда обратно в тюрьму, в ожидании дальнейших распоряжений. Очевидно, такая же процедура кругового путешествия в тюремном фургоне ожидала и нас…

Около полудня в канцелярию, где мы ожидали, явились карабинеры с мешком ручных кандалов, в которые начали заковывать арестованных. Бригадир спросил у надзирателя:

— Сколько арестованных мне даешь?

— Пятьдесят, — последовал ответ.

— Черт возьми! Это последний мой заезд сюда, потом я займусь другими делами, а в фургоне у меня вместится только тридцать, самое большее сорок — и то, если среди них нет толстых.

— Что же я буду делать с остальными? — спросил недовольный надзиратель, которому предстояла скучная операция повторного вписывания уже выписанных было арестантов.

— А это уж твое дело. Я больше не приеду сегодня. Заеду завтра, может быть, через месяц. Можешь заново вписать их: все равно они вернутся.

Арестованные волновались, стараясь поскорее получить наручники и успеть попасть в фургон. Мы не торопились: не все ли равно? Бригадир был прав. И мы остались сидеть в канцелярии. Это спасло нас.

Когда фургон уехал, надзиратель пришел в полное отчаяние.

— Ну что мне делать с вами?!

— Отпустите нас, — советовали мы ему, — мы ведь «задержанные». У вас об этом есть данные. Вы можете спокойно освободить нас.

— Это так… — отвечал надзиратель.

— Позвоните в управление, — предложили мы ему.

— Правильно, позвоню. — И он снял трубку. — Алло! Дайте центральную… Да. Говорят из Сан-Вит-торе, из канцелярии. Вот в чем дело: у меня тут семнадцать арестованных, все «задержанные». У меня нет средств передвижения…

Он слушал ответ.

— Да, да, все в порядке. Ордера проконтролированы.

Мы ждали, затаив дыхание.

— Хорошо, хорошо. До свидания, мое почтение! — И надзиратель повесил трубку.

Он был доволен и потирал себе руки.

— Можете уйти, вы свободны, — обратился он к нам.

Немногие минуты, которые нам пришлось провести в канцелярии, показались мне целой вечностью: я все боялся, что вот-вот зазвонит телефон и надзиратель получит новый, иной приказ. Но, очевидно, в центральном управлении все потеряли головы.

Мы вышли на улицу.

— Теперь пойду домой и закажу себе макароны! — сказал один из наших товарищей, весело шагая по тротуару.

— Ты с ума сошел! — возразил ему кто-то. — Идти домой! Не понимаешь разве, что нас освободили по недоразумению?

Мы разделились. Я забежал к себе на минутку захватить самое необходимое и сейчас же ушел оттуда. Другие, задержавшиеся дома, были схвачены в тот же вечер и снова отправлены в тюрьму.

В городе было осадное положение; имеются раненые, убитые. По вечерам улицы оцеплялись полицией, которая пропускала прохожих поодиночке. Таким путем были схвачены многие товарищи. Фашистские отряды бушевали: громили и жгли наши редакции, помещения газет, профсоюзов, квартиры отдельных товарищей… Нас усиленно искали. Пробовали взять хитростью: посылали по нашим адресам приглашения пожаловать в управление полиции для ознакомления с новым декретом или для объяснений по такому-то вопросу. Делали вид, что считают нормальным наше пребывание на свободе!

Но мы уже знали список лиц, приговоренных к лишению свободы (я в том числе — на пять лет). Позже наше дело было передано Особому трибуналу, по приговору которого члены наших центральных органов в числе семнадцати — среди них: Грамши, Террачини, Маффи[107], Роведа, Борин и почти все арестованные до издания законов об «исключительном положении» — получили в совокупности около трехсот лет каторжной тюрьмы. Мотивировка этого приговора представляет собой наилучшее признание активности и значительности революционной деятельности нашей партии.

Не без гордости привожу здесь обвинительный акт Особого трибунала против меня:

«Такой-то, известный под псевдонимом «Меднобородый», согласно рапорту миланской полиции от 16 марта 1927 г., известен как активный пропагандист со специально антимилитаристическим уклоном.

В 1922 г. был послан партией в Россию. Возвратился на родину в 1923 г. В 1924 г. судился по статье 118, п. 3 (Римский процесс). В том же году снова выехал в Россию, где вел активную пропаганду и состоял корреспондентом «Унита» под псевдонимом «Меднобородый». С 1926 г. состоит членом ЦК партии, а также членом Национального профсоюзного коммунистического комитета. Кроме того, входил в административный совет издательства «Унита» в Милане. Отзыв командора Лучиани, т. 48, л. 178, гласит: совмещал различные партийные обязанности. Умелый организатор, бывший секретарь Палаты труда, родом из Пьемонта, близкий друг Террачини и Грамши. Многолетняя организационная практика сделала его ценным сотрудником Грамши в деле реорганизации партии; прекрасное знание им рабочих масс делает его способным руководить Национальным профсоюзным коммунистическим комитетом.

Обязанности, выполняемые им, и его способности заставляют считать его одним из наиболее ответственных за деятельность партии в 1926 г. Был приговорен к ссылке с лишением свободы, но исчез и до настоящего времени числится в бегах».

Таков был обвинительный акт против меня, с которым я ознакомился, уже находясь «в бегах».