Глава I Ранние воспоминания
Глава I
Ранние воспоминания
Самое раннее мое воспоминание — страдание.
Я как бы пробудился к жизни под влиянием острой, режущей боли: мне произвели операцию левой ноги, пораженной детским параличом.
Я лежу в кроватке. Вокруг меня: мама, отец, доктор, какие-то родичи. Мне было тогда около пяти лет.
Это воспоминание до сих пор живо в моей памяти. Последующие годы навсегда закрепили его.
У меня не было беззаботного детства, как у других детей. Я не был в состоянии ни бегать, ни прыгать и мог только наблюдать, как проделывали это мои товарищи. И я страдал от этого больше, чем от боли. Я рано приучился размышлять. Брат и сестренки, моложе меня, но здоровые — никто во всей семье у нас не болел, — были приучены помогать мне. Это меня и трогало и обижало. Я рос нервным, раздражительным ребенком: я чувствовал в себе силу и волю и… беспомощность. Как это унижало меня!
Вспоминаю нескончаемые споры между отцом и матерью по поводу моей болезни. Отец — рабочий-металлист, неверующий — работал часто сверх обычных одиннадцати часов в день, чтобы собрать денег на мое лечение, на докторов. Заветной его мечтой было отправить меня в Турин, в знаменитую тогда Маврицианскую лечебницу. Мать же, глубоко религиозная женщина, не признавала докторов и верила в святых и чудотворцев, тоже «знаменитых». Бедняжка каждый день открывала все новых «целителей».
В результате родительских диспутов меня то лечили электричеством, за которое отец расплачивался сверхурочными работами, то возили «на исцеление» ко всевозможным мадоннам и прочим святым, какие только были в городе и в окрестностях. Мать молилась, а я рассматривал разрисованные стены и изрядно скучал.
Однажды (мне исполнилось уже шесть лет) явилась к нам одна моя старая тетка — тетя Роза. В семье я часто слышал это имя. Она была важной персоной в одной из соседних религиозных общин. Оказывается, тетка открыла какого-то «целителя» в Мондови. Там находился большой монастырь, сооруженный одним из членов Савойской династии[5] в благодарность мадонне за какую-то одержанную им победу.
Несмотря на недовольство отца, который ворчал, что меня только напрасно утомляют, мы — тетка, мать и я — поехали в Мондови. Я-то был доволен: предстояло целое путешествие, сначала по железной дороге, потом на лошадях. Поездка туда прошла благополучно. Монастырь был очень велик, к нему стекалось много народу. В монастырской церкви была большая статуя мадонны с массой свечей перед нею. Священник в красной одежде (прочие священнослужители были одеты в черное) проповедовал. Все это меня развлекало. Правда, ноги от долгого стояния на коленях у меня затекли, но я не жаловался, так как мне была обещана шоколадка. Наконец мы поехали обратно. От монастыря до городка Мондови, где я прожил позже несколько лет, надо было ехать на лошадях, в старом дребезжащем дилижансе. На одном из поворотов лошади испугались, понесли и опрокинули дилижанс. Пассажиры, в том числе и я, отделались легкими царапинами, но тетка — почитательница стольких мадонн и святых — сломала себе ногу и вышибла последние оставшиеся у нее три зуба. Исцелились!..
Вообще не везло нам в этих путешествиях.
Однажды, во время подобного же путешествия, мы попали под сильный дождь. Мадонна — не помню, какая — и на этот раз не захотела исцелить меня, но постаралась зато, чтобы я вернулся домой основательно промокшим.
В этот период поисков исцеления отец мой работал в механических мастерских Савильяно[6]. Рабочий день длился тогда одиннадцать часов, но отец, как я говорил уже, прирабатывал еще два-три часика, чтобы сводить концы с концами.
Я хорошо помню вечер, когда впервые услыхал разговоры о восьмичасовом рабочем дне. Какая это была трагедия! В этот вечер отец вернулся домой бледный, печальный и растерянный. Он не сел, а упал на стул. Мы думали, что он захворал. Мать с тревогой спросила:
— Что случилось?
— С завтрашнего дня мы работаем только восемь часов в день, — мрачно ответил отец.
Это означало нищету!..
Вечером пришли двое соседей-рабочих, оба в полном отчаянии. У одного было восемь детей, у другого пятеро да еще в придачу старики родители.
Моя мать старалась успокоить отца:
— Придется урезать себя… Милосердный господь нас не оставит…
Брат и сестры играли у потухшей печки. Я слушал, что говорили старшие, и не мог понять, отчего они приходят в такое отчаяние; ведь и сам отец и его товарищи всегда жаловались на слишком длинный рабочий день.
На мой недоуменный вопрос один из приятелей отца ответил:
— Работы мало. Мы теперь меньше зарабатывать будем, малыш!
И я подумал обо всех этих святых и мадоннах, которым молились мать и тетя Роза, ходившая на костылях после поездки в Мондови. Мой мозг начинал работать, многое становилось понятным.
Несколько месяцев спустя рабочие стали работать только по четыре часа в день. Приближалась зима. Некоторые тайком рубили в лесу дрова.
Приятель отца однажды вечером тоже привез тележку дров. На следующий день к нему явились карабинеры[7] и увели его связанного, с кандалами на руках. Отец мой был этим очень расстроен.
Вечером в доме фабриканта был бал, и отец понес меня посмотреть на иллюминацию. Глядя на сверкающие окна, отец сжимал кулаки: мы ведь ложились спать раным-рано, чтобы не зажигать свечей.
Примерно в это же время я услышал разговоры о войне в Африке.
Однажды я видел, как уезжали солдаты. Провожавшие их женщины плакали.
Говорили о множестве убитых. Пока стоял поезд, мужчины принесли два ведра вина для солдат, но офицер запретил угощение. Публика запротестовала, раздалось несколько свистков. Я слышал, как кругом говорили:
— Бедные парни! Едут на убой!..
Потом — странные названия: Догали, Микаллэ, Абба-Гарима, Менелик, Таиту, Баратьери[8]…
Поезд наконец ушел…
Еще одно событие запечатлелось в моей детской памяти.
Это забастовка рабочих гончарного производства в Мондови, куда мы недавно перед этим переехали. Отец работал на большой посудной фабрике в качестве механика по осмотру и ремонту машин. Жили мы в фабричном доме, и я целые дни проводил среди рабочих. Здесь рабочий день продолжался одиннадцать часов, одинаково для всех: мужчин, женщин, детей.
Работа была тяжелая, а оплата грошовая: мужчины получали по пятнадцать чентезимов[9] в час, женщины — по десять, а дети за день — сорок-пятьдесят чентезимов. Общие условия были прескверные: хозяин возмутительно обращался с рабочими; однажды при мне он с грубой бранью рассчитал старую работницу только за то, что она разбила миску.
Италия переживала тяжелый экономический кризис; это было в период колониальной войны в Эритрее, когда молодой еще итальянский империализм делал свои первые шаги в Африке. Из Мондови на войну угнали тогда отряд альпийских стрелков, и многие из них были убиты в далекой стране.
По вечерам отец вслух читал газету, и до моих детских ушей доходило эхо общего недовольства и демонстраций, происходивших в больших городах. На фабрике я тоже часто слышал, как рабочие ругали хозяина, богачей, правительство.
Особенно нравилось мне слушать одного из них — резчика. Он был «иностранец» — так называли у нас всякого пришельца из другого места, хотя бы нашей же области. Он прибыл из Тосканы, говорил на литературном итальянском языке, что редко в Пьемонте[10], и говорил хорошо. Я постоянно вертелся возле него» Рабочие меня любили, а тосканец разговаривал со мной, как со взрослым, и никто из них не боялся, что я могу проговориться перед служащими, которые, как говорили рабочие, были все хозяйскими шпионами.
Даже подготовляя забастовку, рабочие не таились от меня.
Тосканец рассказывал, что в других городах рабочие объединены в профессиональные организации, и всегда добавлял:
— Здесь, в Мондови, социалисты занимаются только выборами и делают политику в кафе: у нас же, порка мадонна[11]…— Дальше следовал поток ругательств.
В одно прекрасное утро, несмотря на то что давно уже прогудел гудок, ни один рабочий не показался у ворот фабрики. Только какой-то «пузырь» — так рабочие называли учеников — грыз сухую корку, ожидая второго гудка.
Фабриканта, судя по его волнению, события застали врасплох; служащие же, казалось, ожидали их.
Хозяин во всеуслышание заявил, что, если рабочие через час не окажутся на своих местах, он закроет фабрику.
— У меня денег хватит. Я вел дело для вас, чтобы помочь вашим семьям, и вот какую благодарность вижу от вас!.. — и он возмущенно теребил свои усы.
Через час прибыло десятка два карабинеров, которые заняли все входы в мастерские.
Я знал о подготовлявшемся, и забастовка ничуть меня не удивила. Я принял ее, как обычную вещь. Но я ожидал большого шума, боевых схваток, а вместо этого рабочие сидели по домам.
Фабрика была в некотором отдалении от городка. Вечером помещение «рабочего кружка» было занято карабинерами, а по улицам сновали вооруженные патрули. Позже я узнал, что рабочие устроили собрание за городом и что они требовали прибавки в пятьдесят чентезимов в день для всех, без различия пола и возраста.
На другой день пронесся слух, что десять рабочих ночью были арестованы и отведены в тюрьму. Через два дня перед воротами фабрики предстали выборные от рабочих.
Сторож заявил, что у него приказ никого не пропускать. Подошли карабинеры. За ними хозяин, который, по обыкновению, принялся ругаться.
Рабочие, не отвечая на брань, просили принять их как представителей восьмисот рабочих фабрики.
— Можете считать себя уволенными, — ответил хозяин. — Я вас голодом заморю всех, если не вернетесь через час на работу!
Этот «час» был для него пунктом помешательства. Выборные ушли медленно, точно ожидая, что хозяин передумает и позовет их. На меня эта сцена произвела тяжелое впечатление.
Отец, с согласия бастующих производивший ремонт оборудования, в этот день был печален и озабочен.
Аресты продолжались, положение обострялось. В карету фабриканта было брошено несколько камней, ходили слухи о попытках поджога на фабрике. Однажды несколько рабочих, в числе которых был и тосканец, освободили арестованного рабочего. Они сбросили в канал одного из карабинеров, сопровождавших арестованного товарища, другой карабинер убежал.
Борьба затянулась на несколько недель, но победил голод.
Рабочие сдались и вернулись на фабрику, опустив головы. Они должны были согласиться на снижение платы на десять чентезимов, на увольнение некоторых из них. Несколько товарищей остались в тюрьме.
Но поражение послужило хорошим уроком: рабочие нашей фабрики стали организовываться, многие из них записались в социалистическую партию. Начала выходить еженедельная газета в Мондови, на родине Джолитти, того самого буржуазного деятеля, который свыше четверти века стоял во главе политической жизни Италии.
В это время я много читал. Я поглощал газеты и книги самого различного содержания, начиная с библии и кончая «Капиталом». «Капитал» и многое другое мне помог усвоить новый мой приятель — анархист Бизаньи.
Этот анархист имел свой собственный грандиозный план революции, для осуществления которого необходимо было вести пропаганду в войсках. Поэтому он, к всеобщему удивлению, пошел в армию добровольцем и дослужился до сержанта, но через несколько месяцев после его повышения я прочел в газетах, что он приговорен к пятнадцати годам каторги за «сеяние смуты в войсках».
Отец мой потерял надежду на помещение меня в Маврицианскую лечебницу, но продолжал по-прежнему работать по четырнадцать часов в сутки: он вбил себе в голову, что должен дать мне образование, сделать из меня школьного учителя, — не знаю почему, быть может, из-за моей больной ноги. Но и это оказалось невозможным: слишком дорого стоит в Италии образование! С болью в сердце он отказался от этой мечты.
Однако необходимо было как-то меня «устроить». Поиски закончились выбором карьеры… цирюльника.
— Не смог я добиться того, чтобы сын мой учился своей головой, пускай поучится на чужих головах! — шутил мой отец в те редкие минуты, когда он был расположен к юмору.
Итак, я попал в парикмахерскую. Намыливал щеки и слушал разговоры, ибо там велись диспуты с утра до вечера. Посетители были самых разнообразных политических оттенков: либералы, клерикалы, социалисты, демократы. Двое из них позже стали депутатами, один — клерикал Бертоне — стал министром. Сам хозяин парикмахерской был демократом. Я — нужно ли говорить об этом? — сразу стал на сторону социалистов.
Признаюсь, случалось, что в пылу дискуссий я забывал о том, что делаю, и вместо щек преусердно намыливал глаза или рот своих клиентов.
Я записался на вечерние общеобразовательные курсы и по-прежнему поглощал книги и газеты. Состоял также членом Интернациональной антимилитаристской лиги; это был расцвет деятельности Эрве[12]. Кроме того, я принадлежал к Союзу социалистической молодежи и усердно посещал партийные кружки. Ни отец, ни мать об этом ничего не знали. Когда меня выставили из вечерней школы за один мой ответ, который показался преподавателю «неблагонадежным», разразилась катастрофа. Дома поднялась буря. Отец мой, как истинный «свободомыслящий», не признавал свободы мнений. Мать молилась всем святым и мадонне, чтобы они возвратили меня на путь праведный.
Вдобавок к этому произошло еще одно событие. Я написал статейку — первый мой опыт в печати, — обращенную к новобранцам, и подписал ее: «Одна из матерей». Дело было как раз во время призыва в армию. Королевский прокурор усмотрел в моем писании «оскорбление армии». Во время обыска в редакции при статейке нашли и препроводительное письмо, подписанное мною, и вот, как раз во время бурных объяснений с домашними, мне принесли вызов в суд… и передали его прямо в руки матери!
Гроза надвинулась и с другой стороны. Написал я в социалистический двухнедельник «Женщина» статью, озаглавленную «О различных видах рабства женщины». Написал в сотрудничестве с одной девицей, к которой я, по секрету сказать, питал некоторую «слабость». Сотрудничество выразилось, собственно говоря, в том, что я написал, а она подписала статью.
Но не повезло мне с женскими псевдонимами! Полиция придралась к этой статье, девице дома жестоко влетело, и она… не выдержала… Как ни приятно ей было видеть свое имя в печати, все же во избежание неприятностей она открыла имя настоящего автора. Родители ее тогда обрушились на меня, как будто у меня не было своих родителей!
Ко всем моим несчастьям прибавился еще один забавный случай. Как-то в парикмахерской церковный служка, мальчишка-подросток, пока я его стриг, спросил у меня:
— А умеешь делать тонзуру[13]?
Мне еще не случалось этого делать, но я храбро ответил:
— Конечно!
И сделал. Прескверно сделал.
Когда настоятель церкви увидел эту тонзуру, он пришел в ярость. Побывал в парикмахерской, пожаловался моим родителям. Он заявил, что это кощунство, что тонзуру можно делать только с разрешения церковных властей, и грозил всякими ужасами.
От хозяина я получил нахлобучку, а от моей набожной матери выслушал еще одну проповедь.
Беда за бедой: пока я с нетерпением дожидался судебного процесса, первого в моей жизни, в одно из воскресений меня вместе с другим товарищем арестовали после нашего выступления на массовке за городом.
Ночь мы провели в каталажке на большом столе, в компании с воришкой, стащившим курицу, лоточником, кравшим медяки из церковных кружек, и пьяницей, распевавшим во все горло. Это было мое боевое крещение.
Домашние на этот раз призвали на помощь деда. И мне было ясно предложено: или перестать «строить из себя социалиста», или порвать с семьей.
Я выбрал последнее.