XIX. «ВОЛЯ НА ПРИВЯЗИ…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XIX. «ВОЛЯ НА ПРИВЯЗИ…»

20 сентября в одиннадцать часов утра Шевченко сошел на пристань, и в тот же день главноуправляющий пароходной компании «Меркурий» Брылкин объявил ему, что имеет «особенное предписание полицмейстера» дать знать, как только «отставной солдат Оренбургских батальонов, из политических ссыльных», Шевченко Тарас прибудет в город.

— Я хотя и тертый калач, — признавался Шевченко, — но такая неожиданность меня сконфузила…

Можно себе представить, какой это был действительно неожиданный и тяжкий удар!.. Поэт не удержался от горестных восклицаний:

— Вот тебе и Москва! Вот тебе и Петербург! И театр, и академия, и Эрмитаж, и сладкие дружеские объятия!.. Проклятие вам, корпусные и прочие командиры, мои мучители безнаказанные! Гнусно! Бесчеловечно! Отвратительно гнусно!

Шевченко в Нижнем, поскольку выезд явно задерживался, снял квартиру у нижегородского архитектора Павла Абрамовича Овсянникова и, по совету друзей, решил сказаться больным «во избежание путешествия, пожалуй, по этапам в Оренбург за получением указа об отставке…»

— Я рассудил, — замечает с горечью поэт, — что не грех подлость отвратить лицемерием, и притворился больным.

Конечно, в этот момент Шевченко еще не мог предполагать, что в Нижнем ему придется прожить в ожидании решения своей судьбы целых полгода. Он и не подозревал, что дело не просто в «получении указа об отставке», а в том, что сама отставка не была для него долгожданным «освобождением из ссылки», а обусловливала дальнейшее — и вдобавок бессрочное — поселение в том же хорошо знакомом поэту Оренбурге.

К счастью, нижегородское «начальство» отнеслось к Шевченко довольно снисходительно. Сыграла здесь известную роль и общая «либеральная» атмосфера первых лет после смерти Николая I, и — непосредственно — еще одно обстоятельство: в это время нижегородским гражданским и военным губернатором был Александр Муравьев, тот самый Александр Муравьев, который в 1816 году основал (вместе с Павлом Пестелем) первую тайную организацию декабристов — «Союз спасения, или Общество истинных и верных сынов отечества».

«Революционер и мечтатель в юности, прошедший долгую школу дореформенного режима, сам он стоял на грани двух периодов русской жизни, — писал о Муравьеве Короленко в своем очерке «Легенда о царе и декабристе». — Через все человеческие недостатки, тоже, может быть, крупные в этой богатой, сложной и независимой натуре, светится все-таки редкая красота…»

С большой настороженностью отнесся Шевченко к бывшему декабристу, ставшему губернатором. Но в конце концов Муравьев оставил у поэта благоприятное впечатление; 19 февраля 1858 года, описывая в «Дневнике» официальное открытие губернского «Комитета по улучшению быта крестьян», Шевченко замечает:

«Великое это начало благословлено епископом и открыто речью военного губернатора А. Н. Муравьева. Речью не пошлою, официальною, а одушевленною, христианской речью. Но банда своекорыстных помещиков не отозвалася ни одним звуком на человеческое святое слово. Лакеи! Будет ли напечатана эта речь?.. Просил достать копию речи Муравьева».

Мы знаем (об этом рассказывает и Щепкин), что Муравьев с большим уважением относился к Шевченко и содействовал тому, что нижегородские власти не стали требовать от поэта возвращения в Оренбург. Нижегородский полицмейстер полковник Лаппо-Старженецкий и его помощник Кудлай 19 («не похож на полицмейстера, как и товарищ его Лапа», — пишет о них Шевченко) запросто посещали поэта дома.

Полицейский врач Гартвиг, «спасибо ему, — рассказывает Шевченко, — без малейшей формальности нашел меня больным какой-то продолжительной болезнью, а обязательный г. Лапа засвидетельствовал действительность этой мнимой болезни».

Так Шевченко получил возможность переждать в Нижнем Новгороде, пока велась длительная бюрократическая переписка Опять друзья хлопотали о новом «освобождении» поэта и о разрешении ему въехать в столицы. Опять Третье отделение составляло «справки», а министерства — «доклады» «о дозволении отставному рядовому Шевченко проживать в С.-Петербурге и, для усовершенствования в живописи, посещать классы Академии…»

Весь конец сентября погода стояла прескверная, пасмурная, часто шел дождь, и по залитым грязью, немощеным нижегородским улицам нельзя было пройти.

В эти дни Шевченко был в очень плохом настроении, почти никуда не выходил и лежал, читая то «Голоса из России» (лондонское издание Герцена), то исследование Костомарова о Богдане Хмельницком, печатавшееся в «Отечественных записках». «Прекрасная книга, вполне изображающая этого гениального бунтовщика; поучительная, назидательная книга!» — отзывался об этой работе Шевченко.

Наконец в один прекрасный день, в первых числах октября, ударили морозы. Ясное зимнее солнце засверкало на многочисленных куполах Нижегородского кремля — выдающегося архитектурного сооружения начала XVI столетия.

— Старинные нижегородские церкви меня просто очаровали; они так милы, так гармонически пестры… — говорил Шевченко.

Он бродит по Нижнему с карандашом и листом бумаги, срисовывая памятники старинного русского зодчества.

В начале октября Брылкин познакомил его с Николаем Константиновичем Якоби, передовым и культурным человеком. «Один из нижегородских аристократов», «довольно едкий либерал» и «вдобавок любитель живописи» — так характеризует его поэт. Шевченко стал бывать у Якоби.

Как-то в первые же дни знакомства Шевченко был приглашен к Якоби на обед. «Вместо десерта, — записывает поэт в «Дневнике», — он угостил меня брошюрой Искандера, лондонского второго издания: «Крещеная собственность». Сердечное, задушевное человеческое слово! Да осенит тебя свет истины и сила истинного бога, апостол наш, наш одинокий изгнанник!»

В «Крещеной собственности» Герцена Шевченко прочитал: «Пока помещик не уморил с голоду или не убил физически своего крепостного человека, он прав перед законом и ограничен только одним топором мужика. Им, вероятно, и разрубится запутанный узел помещичьей власти».

«Топор», как символ вооруженного восстания, крестьянской революции, постоянно с этого момента фигурирует в стихах Шевченко.

В это время он работал над начатой еще в Новопетровске поэмой «Неофиты». В ней, обращаясь к царю, поэт восклицает.

Не громом праведным, святым

Тебя сразят — ножом тупым

Тебя зарежут, как собаку,

Иль обухом убьют!

К близким знакомым Якоби принадлежал инспектор пансиона в Нижнем Новгороде, известный фольклорист, впоследствии профессор Казанского университета, Виктор Гаврилович Варенцов, составитель нескольких сборников русских народных песен. С ним Шевченко сошелся в это же время.

В ноябре — декабре 1857 года Варенцов ездил в Петербург и при этом выполнил ряд поручений Шевченко, встретился в Москве и Петербурге с его друзьями и доставил затем поэту письма от Бодянского, Щепкина, Кулиша. Варенцов привез с собой портрет Герцена, который Шевченко тут же перерисовал в свой «Дневник», записав (под 10 декабря):

«Привез он [Варенцов] для Н. К. Якоби, свинцовым карандашом нарисованный, портрет нашего изгнанника, апостола Искандера. Портрет должен быть похож, потому что не похож на рисунки в этом роде. Да если бы и не похож, то я все-таки скопирую для имени этого святого человека».

У Якоби часто бывал декабрист Иван Александрович Анненков, его родственник (мать Анненкова была урожденная Якоби).

— Седой, величественный, кроткий изгнанник, — рассказывал о нем Шевченко, — подтрунивает над фаворитами коронованного фельдфебеля Чернышевым и Левашевым, председателями тогдашнего верховного суда. Благоговею перед тобою, один из первозванных наших апостолов! Говорили о возвратившемся из изгнания Николае Тургеневе, о его книге, говорили о многом и многих и в первом часу ночи разошлись, сказавши: до свидания.

Когда 3 ноября 1857 года Шевченко впервые увидел сборники Герцена «Полярная звезда» с литографированными портретами пяти повешенных Николаем декабристов — Пестеля, Рылеева, Бестужева-Рюмина, Муравьева-Апостола и Каховского — над изображением плахи и топора, как символ народного отмщения, — Шевченко не мог сдержать горячего волнения:

— Обертка, то есть портреты первых наших апостолов-мучеников, меня так тяжело, грустно поразили, что я до сих пор еще не могу отдохнуть от этого мрачного впечатления. Как бы хорошо было, если бы выбить медаль в память этого гнусного события! С одной стороны портреты этих великомучеников с надписью: «Первые русские благовестители свободы». А на другой стороне медали — портрет неудобозабываемого Тормоза с надписью: «Не первый русский коронованный палач».

В Нижнем Новгороде начал Шевченко героическую эпопею о декабристах, которой предполагал дать заглавие «Сатрап и дервиш». В нее должны были войти сатирические образы из поэмы, задуманной еще в Новопетровском укреплении. Эта поэма не была написана, сохранилось лишь начало ее, известное под названием «Юродивый». Здесь вновь (как когда-то в сатире «Сон») на контрастном противопоставлении построен рассказ о борцах за благо народа:

Да чур проклятым тем Неронам!

Пусть тешатся кандальным звоном, —

Я думой полечу в Сибирь,

Я за Байкалом гляну в горы,

В пещеры темные и в норы,

Без дна глубокие, и вас,

Поборники священной воли,

Из тьмы, и смрада, и неволи

Царям и людям напоказ

Вперед вас выведу, суровых,

Рядами длинными, в оковах…

Шевченко проклинает и бога, покровительствующего царям:

Безбожный царь, источник зла,

Гонитель истины жестокий,

Что натворил ты на земле!

А ты, всевидящее око!

Ты видело ли издалека,

Как сотнями в оковах гнали

В Сибирь невольников святых?

Когда терзали, распинали

И вешали?! А ты не знало?

Ты видело мученья их

И не ослепло?!

Призывом к борьбе за свои права, к всенародной революции проникнута поэма «Неофиты». Сам Шевченко указывал, что эта поэма «будто бы из римской истории»; в действительности же он, как это часто делали революционные поэты, под видом древнего Рима, жестокого цезаря Нерона и первых мучеников-христиан изобразил царскую крепостническую Россию, ее самодержцев и помещиков, угнетенный народ и самоотверженных борцов за его свободу.

Поэт рисует картину жандармского произвола и репрессий, которая, конечно, не могла восприниматься как картина «древнего Рима», слишком она напоминала николаевскую Россию:

Нет ни одной семьи иль хаты,

И нету ни сестры, ни брата,

Чтоб слезы не лились рекой,

Чтобы не мучились в тюрьме

Или в далекой стороне…

Но эти муки изгнанников, без суда сосланных десятками, сотнями и тысячами «в Сибирь, иль то бишь… в Скифию!», как иронически замечает Шевченко, не пропадут даром, близится час расплаты:

Кишат

Невольниками Сиракузы —

В подвалах, в тюрьмах А Медуза

И голытьба в трактире спят.

Но скоро грозная восстанет

И кровью вашею, тираны,

Похмелье справит.

Поэт верит в победу народа над своими угнетателями; вдохновляют народ в борьбе сосланные царем революционеры, которые вновь становятся в ряды бойцов против деспотии:

Нерон жестокий! Божий суд,

Внезапный, праведный, в дороге

Тебя застигнет. Приплывут

И прилетят — на белом свете

Их много — мученики, дети

Святой свободы. Вкруг одра,

Вкруг смертного одра предстанут

В оковах…

А ты, мучитель, во сто крат

Собаки хуже ты!

К «святым воинам-мстителям» поэт исполнен горячей любви и уважения, для него именно в них заключен идеал служения Истине:

Хвала!

Хвала вам, души молодые,

Хвала вам, рыцари святые,

На веки вечные хвала!..

Нетрудно в образе этих «святых рыцарей» узнать новое воплощение темы декабризма, новое раскрытие смысла и значения беззаветного подвига «первых русских благовестителей свободы».

Поэт верит, что скоро

Закуют царей несытых

В железные путы

И оковами двойными

Руки им окрутят.

И неправедных осудят

Осужденьем правым….

Героиня поэмы, мать осужденного тиранами борца за народ, вместе с тысячами таких же, как она, страдалиц явилась в столицу молить о защите «цезаря и бога»; поэт с болью говорит об этих ослепленных людях:

Пришли их тысячи в слезах,

Со всех концов страны… О горе!

Кого вы умолять пришли?

Кому вы слезы принесли,

К кому в несчастье и позоре

Пришли с надеждой? Горе! Горе!

Рабы незрячие! Кого,

Кого вы молите, благие.

Рабы незрячие, слепые?

Палач не слышит ничего!..

Молитесь правде на земле,

Другим богам не возносите

Своей молитвы! Всё обман:

И поп, и царь…

«Неофиты» принадлежат к самым замечательным созданиям поэта-революционера. Эта поэма показывает, каких творческих высот достиг Шевченко именно во второй половине 50-х годов, какие идейно и художественно значительные вещи он в этот период способен был создавать.

Трагичен и в то же время бесконечно светел образ матери-героини, после гибели сына-революционера исполнившейся великих сил для служения тому делу, за которое он отдал жизнь: «слова его живые в живую душу приняла» и «по торжищам, дворцам, чертогам» «слово правды понесла».

Этой же осенью, вскоре по приезде в Нижний, Шевченко близко познакомился с семьей Владимира Александровича Трубецкого, председателя нижегородской палаты гражданского суда. В «Дневнике» читаем беглую запись:

«Ходил к Трубецкому, весьма милому князю-человеку…»

Трубецкие давно проживали в доме отца Добролюбова и находились со всей его семьей в самых тесных дружеских отношениях: после смерти родителей Добролюбовых у Трубецких и их родственников жили на воспитании младшие сестры Добролюбова — Юленька и Катенька.

Николай Александрович состоял с Трубецкими в оживленной переписке, всегда присылал им свежие книжки «Современника», указывая, какие из неподписанных (или подписанных псевдонимами) статей принадлежат ему.

Сам Добролюбов побывал в Нижнем Новгороде совсем незадолго до приезда сюда Шевченко, летом 1857 года, и жил в том же доме своего покойного отца, что и Трубецкие.

Навещая часто Трубецких и постоянно читая внимательным образом «Современник», Шевченко мог выделить в журнале статьи молодого критика, уже обратившего тогда на себя общее внимание. А на протяжении зимы 1857/58 года в «Современнике» было помещено до сорока статей и рецензий Добролюбова.

Добролюбов и Шевченко были близки друг другу своими литературными и общественными интересами и симпатиями.

Эго отразилось в дневниках великого украинского поэта и великого русского критика. Оба они восторженно отзываются на появление «Губернских очерков» Салтыкова-Щедрина, оба зачитываются герценовской «Полярной звездой», оба горячо воспринимают усиление борьбы против крепостного права, даже оба трогательно заносят в свои дневники одно и то же впечатление от добытого при помощи друзей портрета Герцена…

Удивительно ли, что Шевченко с таким нетерпением ожидал разрешения отправиться в Петербург, в это время уже вполне определив круг своих единомышленников и союзников!

1 октября открылся в Нижнем театральный сезон. Брылкин пригласил Шевченко в свою ложу. Давали, как пишет поэт, «сентиментально-патриотическую драму Потехина «Суд людской — не божий». Драма-дрянь с подробностями».

Герои этой пьесы, одержимые величайшими страстями, легко сходили с ума и затем так же быстро выздоравливали; отец препятствовал счастью влюбленных, девушка в отчаянии отправлялась в монастырь, а возлюбленный обращался к публике со следующей тирадой:

«— Один у меня отец — царь батюшка, ему пойду служить, за него да за матушку Россию сложу свою голову бедную!»

Понятно, что вся эта напыщенная, псевдопатриотическая фальшь в духе пьес Кукольника и Полевого вызывала у Шевченко отвращение.

Но его привлекла естественная, правдивая игра некоторых актеров; он сейчас же отметил у М. В.Мочаловой «движения настоящей артистки»; он замечает, что «натурально и благородно» играет Е. М. Васильева.

И Шевченко делается завсегдатаем местного театра, одного из старейших в России, помогает в художественном оформлении спектаклей, пишет в «Нижегородских губернских ведомостях» театральные рецензии.

Тогдашний Нижегородский театр пользовался у местных жителей большой популярностью. В партере, возле оркестра, постоянно можно было видеть завзятых театралов Сапожниковых; красивую, высокую и стройную фигуру старика с седыми кудрями — Ивана Александровича Анненкова; другого седовласого почтенного патриарха, тоже участника декабристского движения и тоже хорошего знакомого Шевченко, — Александра Дмитриевича Улыбышева, автора классических книг о Моцарте и Бетховене.

«Старик Улыбышев, — писал поэт Щепкину, — тот самый, что написал биографию Бетховена, не пропускает ни одного спектакля: так горячо любит театр!»

Многие приезжали в театр вместе со своими многочисленными семействами и, запасшись напитками и закусками, располагались в собственных ложах. А именитые нижегородские купцы прямо шли в первый ряд в огромных лисьих шубах и валеных калошах; шубу подстилали под себя, а калоши ставили под кресла.

Среди актеров у Шевченко скоро завязались знакомства. Особенно сблизился о «с семьей потомственных театральных работников Пиуновых, у которых была юная дочь-артистка, шестнадцатилетняя Катенька; Шевченко еще в первых спектаклях отметил способности Катеньки Пиуновой.

«Спектакль был хоть куда, — записывает он в «Дневнике». — Васильева, в особенности Пиунова, была естественна и грациозна. Легкая, игривая роль ей к лицу и по летам».

Позже поэт отзывается о молодой исполнительнице роли в водевиле Ленского «Простушка и воспитанная» еще более восторженно:

«Пиунова сегодня в роли Простушки (водевиль Ленского) была такая милочка, что не только московским, петербургским — парижским бы зрителям в нос бросилась!»

На бенефис Катеньки Пиуновой Шевченко откликается подробной рецензией, которую из местной газеты перепечатали даже «Московские ведомости».

«Статья о бенефисе г-жи Пиуновой, кажется, много шуму наделала по городу», — отзывались об этой рецензии газеты.

Шевченко стал чуть ли не ежедневным гостем в семействе Пиуновых. Его здесь полюбили, а младшие ребятишки по целым часам забавлялись, распевая и отплясывая вместе с Тарасом Григорьевичем: «Ах, чеберики-чок-чебери!..» Малыши, плохо еще говорившие, называли Шевченко просто «Чеберик» или «Чок-чеберик».

Поэт любил слушать рассказы Пиуновых о том, что бабушка Катеньки, Настасья Ивановна, о которой с гордостью говорили в семье, была когда-то крепостной актрисой князя Шаховского; о том, что с отцом Катеньки дружили Самарин и Живокини, который еще в 40-х годах восхищался, как он сам говорил, «ярким талантом» маленькой Катеньки и помог определить девочку в Московскую театральную школу (Катя Пиунова и обучалась в школе под фамилией Живокини).

И вот Шевченко принялся воспитывать в Пиуновой литературный, эстетический вкус.

Он заставляет девушку декламировать Кольцова и Крылова, сам переписывает для нее стихи Курочкина, носит ей для чтения Пушкина, Гоголя и «Губернские очерки» Щедрина, наконец выбирает для ее выступления сцену из «Фауста» Гёте и сам достает ей с большим трудом экземпляр гениальной трагедии в переводе своего покойного приятеля Губера.

Словом, Шевченко по-настоящему увлекся молодой Пиуновой. Она уже привлекала его не только как способная актриса, а и как женственное, миловидное существо, веселое и жизнерадостное, любившее и попеть, и поплясать, и подурачиться.

Времяпрепровождение поэта в семействе Пиуновых удовлетворяло его давнюю тоску по родному углу и семейному уюту.

В письмах к друзьям Шевченко, не имевший сам возможности выехать из Нижнего Новгорода, просил их приехать к нему, хоть ненадолго, только повидаться да отвести душу.

И как больно было ему, когда Костомаров, с которым Шевченко связывали такие незабываемые моменты в жизни, отказался заехать к старому товарищу:

— Не хотел сделать ста верст кругу, чтобы посетить меня в Нижнем. А сколько бы радости привез… — с горечью говорил поэт.

Еще грубее отвечал на искреннее дружеское приглашение другой бывший «соузник» Шевченко — Кулиш.

«Не подобает мне, друг мой Тарас, — с лицемерной важностью писал бывший участник Кирилло-Мефодиевского «братства», — ездить на беседу с тобой. Я ведь, на свою беду, человек в обществе заметный, так сразу все и узнают, что поехал за семь верст киселя хлебать… Так не жди меня и не пеняй на меня».

И в том же письме еще одна «братская» отрава:

«Печатать я тебе на первых порах ничего не советую…»

И еще в одном письме так: «О русских твоих повестях скажу, что опозоришь ты себя ими перед всеми, и больше ничего… Когда б у меня деньги, я бы у тебя купил их все вместе да сжег… Может, ты мне не веришь, может, скажешь, что я российщины не люблю, потому и ругаю…»

Как мог Шевченко стерпеть подобные отзывы? Дело ведь было не только в том, что Кулишу просто «не нравились» повести Шевченко; нет, он действительно «российщину» (то есть русский народ, русский язык, русскую культуру) не любил! Ему претило реалистическое, революционно-демократическое направление произведений Шевченко!

Кулиш и прежде, в начале 40-х годов, морщился от «гайдамацкого духа» стихов Шевченко, он никогда не мог «простить» поэту уничтожающий сарказм его «Сна», а теперь…

Убедившись (по прочтении в рукописи поэмы «Неофиты») в неизменности революционных убеждений Шевченко, Кулиш стал поучать своего бывшего товарища: «Твои «Неофиты», брат Тарас, хороши, да не для печати… Не годится напоминать сыну об отце, ожидая от сына какого бы то ни было добра… Не только печатать эту вещь рано, но разреши мне, брат, не посылать и Щепкину, потому что он с нею повсюду станет носиться, и пойдет о тебе такой слух, что во всяком случае не следует пускать тебя в столицу».

Иезуитское это письмо, исполненное восторга перед «сыном», то есть Александром II, и страха перед голосом правды, произвело на поэта грустное впечатление.

Перед ним все больше раскрывалось настоящее лицо его «земляков», с которыми он еще в Кирилло-Мефодиевском обществе горячо спорил, а теперь настала пора уж и совсем раззнакомиться, настолько «порознь, разными путями» (по словам самого Кулиша) они шли.

А в то же время подлинные друзья не забывали Шевченко.

Семидесятилетний больной старик Щепкин в ответ на предложение Шевченко встретиться где-нибудь под Москвой сам предложил приехать в Нижний.

«Извещаю, — писал сначала Щепкин Тарасу, — что ежели тебе очень хочется увидеть мою старую фигуру, то можно приехать: у сына под Москвой есть дача, в 40 верстах, Никольское…»

Но для поездки у Шевченко, может быть, нет лишних денег, тут же высказывает свое, как он пишет, «нескромное» подозрение Щепкин; далее для поездки нужно иметь полицейское разрешение.

«Ежели все это будет очень затруднительно, — заключал свое сердечное письмо старик, — то не приехать ли мне в Нижний? И это не для того только, чтобы повидаться, а поговорить бы о многом нужно».

И вот когда «братчики» Костомаров и Кулиш не двинулись с места для того, чтобы проведать несчастного поэта в его новой, нижегородской ссылке, престарелый русский артист в декабрьскую зимнюю стужу отправился за четыреста с лишним верст на лошадях на свидание с опальным другом…

«Жду к себе из Москвы дорогого гостя, — взволнованно писал Шевченко художнику Осипову. — И кого бы, вы думали, я так трепетно ожидаю? Семидесятилетнего знаменитого старца и сердечного друга моего, Михаила Семеновича Щепкина!.. Как мне воспрещен въезд в столицы, то этот старец-юноша, несмотря на мороз и вьюгу, едет ко мне, единственно для того, чтобы поцеловать меня! Не правда ли, юноша? И какой, сердечный, пламенный юноша! Я горжусь моим старым, моим гениальным другом, и горжусь справедливо…»

Глухой зимней ночью, в три часа пополуночи, в самый сочельник, 24 декабря, приехал в Нижний Новгород Михаил Семенович Щепкин.

Друзья после десятилетней разлуки бросились друг другу на шею и плакали сладкими слезами в этих братских объятиях.

В этот день Шевченко записал в «Дневнике»:

«Праздникам праздник и торжество есть из торжеств!..»

И затем на шесть дней записи прерываются: поэт слишком был поглощен пребыванием в Нижнем дорогого гостя.

Шевченко встретил Щепкина задушевнейшим посвящением к своей только что законченной поэме «Неофиты»; посвящение было так и озаглавлено — «на память 24 декабря 1857 года», то есть на память о приезде великого артиста в Нижний. Поэт обращался к другу:

Любимец вечных муз и граций!

Я жду тебя и тихо плачу,

Я думу скорбную мою

Твоей душе передаю.

Так прими же благосклонно

Думу-сиротину,

Наш великий чудотворец,

Друг ты мой единый!

Очень знаменательно, что свою ярко революционную поэму «Неофиты» — ту самую, от которой в ужасе шарахнулся национал-либерал Кулиш, — Шевченко посвятил Щепкину. Совершенно очевидно, что какие-то заветные думы и чувства поэта разделял его седовласый друг, кудесник, чудотворец, как называл его часто Шевченко.

Щепкин, разумеется, далеко не был единомышленником «молодых штурманов бури», которым полностью принадлежали все помыслы Шевченко.

В 1853 году Щепкин нарочно ездил в Лондон, чтобы уговорить Герцена ликвидировать «Вольную русскую типографию» и открыть себе этим путь к возвращению на родину.

— Какая может быть польза от вашего печатания? — говорил тогда Герцену Щепкин. — Одним или двумя листами, которые проскользнут, вы ничего не сделаете, а Третье отделение будет все читать да помечать!

Но прошло несколько лет, появилась «Крещеная собственность», стала выходить «Полярная звезда», наконец зазвенел «Колокол».

И когда в 1857 году сын Щепкина — Николай Михайлович — открыл в Москве книжный магазин для распространения передовой литературы, то отец был прекрасно осведомлен, что, помимо «явной» продажи разрешенных книг, сын еще более занят доставкой изданий запрещенных (именно с этой целью Николай Щепкин посетил в июне 1857 года Герцена и увез от него в Россию целый транспорт литературы).

По сведениям полиции, в 1857 году «во время ярмарки в Нижнем Новгороде и в продолжение зимы один из сыновей Щепкина уезжал несколько раз из Москвы и, как говорят, развозил несколько тысяч экземпляров запрещенных сочинений на русском языке»

Нет ничего не вероятного в том, что и Михаил Семенович, приехав зимой 1857 года в Нижний, также доставил сюда кое-какую «нелегальщину». Во всяком случае, Шевченко в это время мельком упомянул в «Дневнике», что он списывал у Щепкина запрещенные сатирические стихи.

Вполне естественно, что Шевченко и Щепкин, расставшиеся в середине сороковых годов, и теперь встретились сердечными друзьями.

Щепкин часто читал публично шевченковские стихи, особенно «Думы мои, думы…» и посвященную ему «Пустку». Хотя и далекий от революционных убеждений, великий артист был в искусстве активным борцом за реализм и демократизм, и ему во многом были созвучны произведения поэта-революционера.

Ведь недаром Белинский говорит о Щепкине: «Торжество его искусства состоит не в том только, что он в одно и то же время умеет возбуждать и смех и слезы, но в том, что он умеет заинтересовать зрителей судьбою простого человека и заставить и рыдать и трепетать от страданий какого-нибудь матроса, как Мочалов заставляет их рыдать и трепетать от страданий принца Гамлета или полководца Отелло».

Приезд в Нижний Новгород знаменитого артиста сделался событием в жизни города. Щепкин выступал в местном театре в «Ревизоре» Гоголя, в классическом украинском водевиле Котляревского «Солдат-чародей», в переводной пьесе «Матрос» французских драматургов Соважа и Делурье, о которой Белинский еще в 1844 году писал, что особенно хорош Щепкин «в роли матроса (в пьесе того же имени), где от игры его невозможно не плакать».

По рекомендации Шевченко Катя Пиунова выступала вместе с великим артистом. И в роли Татьяны («Солдат-чародей») она так понравилась и Щепкину и Шевченко, что с этой поры они в своей переписке называют Екатерину Пиунову не иначе как «Татьяной», «Тетясей», «Танечкой».

Шесть дней провел Щепкин у Шевченко в Нижнем и перед самым Новым годом возвратился опять в Москву. Как сон пролетели эти дни, и оба затем вспоминали о них с искренней радостью

«Старый чародей наш, — писал поэт Сергею Тимофеевичу Аксакову, — своим посещением сделал из меня то, что я и теперь еще не могу прийти в нормальное состояние… И нужно же было ему такую штуку выкинуть! Нет, таких богатырей-друзей не много на белом свете. Да я думаю, что он один только и есть… Храни его господь на поучение людям!»

Старик Щепкин и сам был взволнован не менее, чем Шевченко.

«Дай душе отдохнуть, — писал он Тарасу по возвращении ь Москву, — а то она все время была в таком волнении, что немножко и не под силу…»

Под впечатлением свидания со Щепкиным Шевченко создал цикл стихотворений, которые отослал другу в Москву в начале февраля 1858 года: «Доля», «Муза», «Слава».

Обращаясь к своей поэзии, Шевченко говорит:

Мы не лукавили с тобою,

Мы прямо шли, и ни зерна

У нас неправды за собою

Поэт, конечно, имел полное право утверждать это! И дальше:

Ты надо мной витай, учи,

Учи нелживыми устами

Вещать лишь правду в наши дни!

Зима была уже на исходе, а разрешение на въезд в Петербург все не приходило.

«Семь лет в Новопетровском укреплении мне не казались так длинны, как в Нижнем эти пять месяцев, — жаловался Шевченко в письме к Ираклию Ускову — Весною, если не разрешат мне жить в столицах, поеду в Харьков, в Киев, в Одессу и за границу… А там, что бог даст. Не погиб в неволе, не погибну и на воле, говорит малороссийская песня».

Давнишний план Шевченко уехать за границу теперь принимает новые формы; думая об эмиграции, он, конечно, все время помнит о деятельности за границей Герцена и Огарева…

Все резче и резче отзывается Шевченко о некоторых своих нижегородских знакомых, показавшихся ему сначала довольно порядочными людьми.

Встречаясь в Нижнем с Далем, Мельниковым-Печерским, Шевченко по-своему и очень справедливо характеризует этих людей. Нескрываемую антипатию вызывают у него мракобесные и охранительные тенденции Даля, реакционные, великодержавные взгляды Мельникова-Печерского.

Однажды Мельников в присутствии Шевченко завел речь об истории и быте различных народностей России Он любил говорить красно Затронутый вопрос был его любимой темой, но толковал он его с позиций, совершенно неприемлемых для Шевченко.

Внезапно неудержимый поток красноречия автора «Красильниковых» как-то сам собой оборвался: Мельников заметил обращенный на него в упор пристальный взгляд Шевченко.

Невольно умолкнув, расходившийся оратор, вероятно, тут только вспомнил, что перед ним сидит один из виднейших деятелей той самой «областной» культуры, о которой шла речь.

— Что же ты, Павел Иванович, дальше не брешешь? — спокойно сказал Тарас Григорьевич Мельникову. — Ты уже набрехал три короба, бреши и четвертый.

И Шевченко стал сдержанно, веско выводить на чистую воду ретроградные суждения своего противника.

Одним из самых тяжелых переживаний Шевченко в конце пребывания его в Нижнем Новгороде явилась печальная развязка его искренних отношений с юной Катенькой Пиуновой.

Явившись как-то к Пиуновым, Тарас Григорьевич обратился к родителям Катеньки с просьбой внимательно выслушать его, так как он должен сообщить нечто весьма важное.

— Слухайте-ка, батько и матка, — сказал поэт, — и ты, Катруся, прислухай… Вы давно меня знаете, видите: вот я, какой есть — такой и буду… У вас, батько и матка, есть товар, а я купец — отдайте за меня Катрусю!..

Хотя и сама Катенька и ее родители все время охотно принимали у себя прославленного поэта и любили пользоваться его услугами, помощью (даже рассчитывали, что по протекции Шевченко, через Щепкина, Екатерине Борисовне, несмотря на ее молодой возраст, удастся заполучить выгодный ангажемент в Харьковском театре), но тут они испугались.

— Что в нем было жениховского? — откровенно сознавалась спустя тридцать лет Пиунова, вспоминая всю историю своего знакомства с великим поэтом. — Сапоги смазные, дегтярные, тулуп чуть не нагольный, шапка самая простая, барашковая, да такая страшная и в патетические минуты Тараса Григорьевича хлопающаяся на пол в день по сотне раз, так что, если бы она была стеклянная, то часто бы разбивалась.

Прямо отказать на прямое предложение руки и сердца поостереглись (и это больше всего огорчило искреннего, прямодушного поэта!). Из боязни, что Шевченко оставит свои хлопоты о ней, Пиунова и ее родители пытались некоторое время хитрить и лицемерить.

Но скоро поэт раскусил всю фальшь «несносной лгуньи» Пиуновой, и увлечение ею тотчас же развеялось: «дружба врозь», — записал Шевченко в «Дневнике» 23 февраля.

«Случайно встретил я Пиунову, — отмечает он 24 февраля, — у меня не хватило духу поклониться ей. Дрянь госпожа. Пиунова! От ноготка до волоска дрянь! Завтра Кудлай едет во Владимир, попрошу его взять и меня с собой. Из Владимира как-нибудь доберусь до Никольского и в объятиях моего старого, искреннего друга [Щепкина], даст бог, забуду и Пиунову, и все мои горькие утраты и неудачи…»

Уже спустя полгода он не без иронии писал Щепкину. «Скажи мне, будь добр, что бы из меня теперь было, если бы я тогда женился на моей милой Танюше? Погибший человек, да и больше ничего…»

Однако в то время разочарование в Катеньке Пиуновой доставило Шевченко много горечи и обиды. «Вот она где нравственная нищета», — с болью записывает он в свой «Дневник».

Но на следующий день, 25 февраля, как раз в день рождения и именин Шевченко, пришло, наконец, известие о разрешении выехать в Петербург.

— Лучшего поздравления с днем ангела нельзя желать! — воскликнул поэт.

В эти же дни получил Шевченко от Карла Ивановича Герна (через Лазаревского и Шрейдерса) свои драгоценные «захалявные» тетрадочки, оставленные им ровно восемь лет тому назад в Оренбурге на сохранение.

Шевченко немедленно принялся за переписывание, или, как он сам говорил, «процеживание» своей «невольничьей поэзии».

При этом он отбрасывал одни стихи, совершенно переделывал другие, добавлял к прежним, оренбургским и аральским своим стихотворениям и поэмам то, что родилось в его поэтическом воображении позже, в Новопетровске.

Уже частично переработанные по памяти в новопетровской ссылке стихи теперь, наконец, ложились на бумагу. Словно герои их, образы никогда не покидали поэта, всегда жили с ним, сопровождая его повсюду, в самых тяжких испытаниях, непрерывно развиваясь, мужая…

К своей поэтической славе Шевченко обращался запросто:

Ты подсядь ко мне поближе,

С горя ли, от злости —

Выкинем с тобой такое, —

Удивятся гости

Мы обнимемся, сойдемся,

Будем жить не споря,

Потому что, дорогая,

Тот же до сих пор я.

Да, тот же, что и прежде, но еще выросший и возмужавший возвратился поэт в строй бойцов.