«Воля»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Воля»

«Свобода» и «воля» — два совершенно различных понятия в СССР.

Свобода имеет громадное, почти недосягаемое значение. От советской «воли» у меня создалось какое-то безотрадное и серое впечатление. В СССР люди живут «на воле», заключенные выходят «на волю». «Воля» — это что-то ограниченное, ибо свободы там нет. Первое мое представление о «воле» я вынес еще в дни моего пребывания в Мариинске.

Большой город, многолюдный. Постройки деревянные, давно не видевшие ни известки, ни краски. Новые постройки принадлежат, главным образом, МВД, его предприятиям. Они выделяются, как вставные зубы во рту, полном гнилых корней. В порядок приводятся только те здания, которыми заинтересовано государство. Мариинск окружен лагерями и колхозами. Мы, заключенные, работали и в колхозах, и в совхозах и точно определяли разницу между ними.

Совхоз — государственная затея. Баловень. Туда отправляется все самое новое и лучшее. Колхоз — пасынок у злой мачехи, дойная корова, обреченная на смерть. Впечатление от колхозных сел и деревень — ужасное. Хаты покосившиеся. Крыши дырявые. На них не хватает дощечек, и переплеты чердака напоминают оскал черепа. Заборы, если таковые есть, покосились, упали. Выдернуты и сожжены почерневшие планки.

В колхозах нет новых домов. Их некому строить. В колхозах только старики, бабы, да ребята. Вернувшиеся с войны мужчины разбежались, куда глаза глядят. Их калачом к семье не загонишь. Не потому, что они семью не любят, а потому, что это было единственной возможностью как-то раскрепоститься.

На весь колхоз бывает только один новый, опрятный дом: это Управление и при нем клуб. Все, что достраивается колхозниками и с ними поселившимися бывшими заключенными, это землянки.

Я видел в СССР пропагандные фильмы, говорящие о сахариновой жизни в колхозах. На самом же деле не только нет коньков на крышах и петушков на ставнях окон, но, как я сказал, нет простой опрятности, следа женской руки или опытного глаза хозяина.

Спрашиваю: Почему вам хатку не привести в порядок?

Отвечали: А для ча! Не мое же! И так семь шкур дерут, зачем же время и силы тратить?

Около нашего лагеря, в Орлово-Розовом было большое село, родившееся в далекие, прежние времена. Теперь это значительный колхоз. Все на учете. Посередине села — каменное здание: прежняя церковь. Крест давно снят. Купол облез и продырявлен. Окна заколочены. На дверях громадный ржавый замок. Были еще сталинские времена. Я заинтересовался и спросил: что там, в церкви? — Зерно, — говорят, — хранят!

Никакого зерна в церкви не было. Через проржавевший купол дождь заливал всю внутренность здания. Просто кто-то когда-то решил, что «религия — опиум для народа», повесил замок, а снять его некому. Пристал к колхозникам: разве их церковь не интересует? Получил осторожный ответ:

— Кто в Бога верит, тот и дома молится, а кому коммунизм мозги завернул, тому все равно, где на баяне играть и водку распивать. Пусть лучше пустая стоит, чем под клуб отдадут. Вот тут по соседству, в другом селе, церковь комсомолу отдали — гам и безобразничают.

Сараи, в которых хранится колхозное имущество, жуткие. Дыры да трещины. Зерно свозится прямо на станцию и ссыпается на землю — кровь и пот человеческий, — и лежит оно под дождем и снегом, пока кому-то заблагорассудится назначить погрузку в вагоны. Прорастает, гниет. А вот попробуй задержать сдачу, или укрыть, — лагерь так и ждет, ворота разинув.

«Здание» местной мастерской, в которой производится зимний капитальный ремонт сельскохозяйственных машин, не отапливается. В окнах нет стекол. Дыры заткнуты промасленными тряпками. Бедные механики, работая на ремонте, греют руки у «буржуек» или просто на костре. Отремонтированные тракторы и комбайны выводятся на улицу и «замерзают» на всю зиму под открытым небом. К весне все проржавеет, попортится. Ремонтируй опять.

В сибирских колхозах все модели машин — 30-х годов. Новых, вроде С-80 нигде не встретить. Зато совхозы на целинных землях получают все самое новое и лучшее. Результат плачевный. Все «добровольные» работники из СССР и те, кого привезли из Харбина и Шанхая, понятия не имеют о машинах и не умеют работать.

Машины в кратчайший срок приводятся в состояние полной негодности. Стоят на откосах, как огородные пугала, как символы экономической разрухи. С «добровольцев» взятки гладки. Мы, говорят, не умеем. Нас нужно научить. Будете ругать — уйдем.

«Заграничники» же трясутся от страха и своей тени боятся. Лучше будут мотыгой копать, в плуг впрягаться, чем за «дядино» хозяйство отвечать.

Для старых тракторов никто больше не производит запасных частей. Так называемые «козлы» (колесные тракторы) ЧТЗ и ЧТЗ-НАТИ, должны работать в колхозах и в сельхозлагерях МВД, пока не придут в полную негодность. Снабжение запасчастями должно производиться из «местных ресурсов», т. е. объединенными силами сельских механика, тракториста, токаря, слесаря и кузнеца. Бегают несчастные по всему колхозу, ищут старую, более или менее пригодную деталь, обтачивают ее, обрабатывают и на токарном станке, и ручную — напильником. Сварку производят электродами. Иной раз делают вылазки в соседние колхозы и под покровом ночи крадут части с чужих тракторов. В самых тяжелых случаях делают из двух тракторов один, а потом отвечают «за уничтожение государственного имущества». Обычно тракторы похожи на тришкин кафтан. Пестрый, разнокалиберный, выхлопная труба качается, как маятник, сделанная кустарным путем из жести на русское «авось». Сидение у тракториста, того и гляди, сломается, привязано и закреплено проволоками и проводами. Шум от такого трактора сильнее, тем от дивизиона танков.

Каждый тракторист наизусть знает причуды своего «детища». Только он один и умеет с ним справиться. Однажды, помню, посадили меня за такой «бронтозавр» по болезни настоящего тракториста. Прицепщик, тоже заключенный, полчаса крутил ручку, пока мы его завели. Трактор был «с норовом», и секрета мы не знали. Наконец, дал искру. Мотор заработал. Включил я вторую скорость, а он назад поехал и чуть все корпуса плугов не переломал. Я дал руля налево, а трактор пошлепал направо.

Случись что-нибудь с плугами, пришили бы мне «вредительство» и все 25 лет в придачу бы получил. Потом больной тракторист ругался. Почему я у него «характеристику» не спросил? Трактор столько раз ремонтировали, что у него все наоборот действовало.

Вообще, и для совхозов тракторы не выпускаются в достаточном количестве Заводы «туфтят». Какое им дело до совхозов? Главное — норму выполнить, даже если только на бумаге. Овцы целы, а волки в министерстве за это деньги загребали.

Списать трактор с учета невозможно — разве если в щепы разлетится. Списывает их спец-комиссия, которая никогда не соглашается с мнением тракториста и ставит ему в вину плохое обращение с социалистическим имуществом. Слово «халатность» равно приговору к ИТЛ. Статья 109 Указа РСФСР может упрятать беднягу на долгие годы.

Даже если удастся списать трактор, пользы от этого никому не бывает. Нового не получить, а из обкома или райкома, все равно, придет бумага: «На основании постановления ЦК КПСС об использовании местных ресурсов, посевную кампанию провести в срок с имеющимся имуществом. Новых тракторов на базе нет и не ожидается». Коротко и безапелляционно. Правление колхоза кроет, на чем свет стоит, вытягивает «списанный» трактор и старается всем колхозом соорудить что-то для посевной кампании. Наступает весна. Первое солнце. Первые ручейки на пахоте — и вот «выезжают расписные Иоськи Сталина челны». Дымят, гудят, ломаются, но пашут.

«Воля» дорога. Даже голод и холод на «воле» переносятся со стоицизмом. Мне привелось наблюдать за починкой тракторов. Сколько изумительной смекалки, кустарной оборотливости вкладывают колхозники в это дело! Буквально из ничего делаются сложные поправки. Почему же эти ловкие русские руки не поправляют свои жилища?

— А как их поправишь? — отвечали мне люди. — Лес чей? Не помещичий же, а социалистический. Его трудно получить, а если где и «достанешь» материал по «сходной» цене, могут обвинить в краже, в буржуазных замашках, в кулачестве.

Все стремление обращено на выполнение плана, т. е. на «восстановление послевоенной разрухи». На человеческие удобства никто не обращает внимания. Главное, чтобы дом «Правления колхоза имени Карла Маркса» был аккуратно огорожен, выбелен и пестрел от красных лозунгов и пятиконечной звезды. Этим соблюдалась внешняя форма. — С нашего колхоза фильм накручивать не приедут! — говорило правление. — Приедет секретарь обкома партии, так он только в правление заглянет, а оттуда прямо на поля. Дома колхозников, пока они кривы да косы, его не интересуют, а если какой «нарядный» завидит, сейчас же спросит: Откудова средства взяты? Вот и доказывай, откуда.

Дело секретарей — «план». Их дело — толкать. Так их «толкачами» и называют и ненавидят глухой и лютой ненавистью. Эти толкачи разыгрывают из себя больших знатоков колхозного дела, но, в сущности, ничего не понимают! — действуют по инструкциям сверху. Им важна «генеральная линия», и они совершенно не считаются с силами и возможностями колхоза.

В колхозах главный упор делается на женщин. Все это басни советских газет, о том, что женщина «стремится» стать трактористкой или комбайнером. Она к этому труду питает отвращение, но что делать, если в колхозе некому работать, и вся тяжесть труда ложится на ее плечи.

СССР усиленно твердит о «совершенной механизации сельского хозяйства». Возможно, где-нибудь в Центральной России, в «показных совхозах», эта механизация и проведена, но в Сибири рядом с тришкиным трактором ведется работа, «как в доброе старое время»: плугом, бороной и даже сохой. Рядом с самоходным комбайном работает вереница женщин, вяжущих от зари и до сумерек тяжелые снопы. Я видел больше кос, серпов и цепов, чем современных агрокультурных машин. В совхозах с 1954 года, при проведении «новых идей», может быть, сделаны известные шаги, облегчающие труд, — только в совхозах, являющихся «всех давишь» для колхозов.

Все очковтирательство, преподнесенное американским фермерам, посетившим летом 1955 года сельскохозяйственную выставку в Москве, может убедить только иностранца, мало знающего не только СССР, но и заокеанские страны с их масштабом вообще.

Доение коров электрическим путем существует только в спецсовхозах (показных) в Центральной России. То же самое и с подачей корма скоту путем канатной проводки. По всей Сибири коровы доятся «доисторическим» способом, а корм везется в тачках.

Лагерные совхозы, в которых работали заключенные, были во всех отношениях лучше поставлены, чем «вольные». Они были чище, опрятнее, и всегда брат-работяга что-то выдумывал, чтобы облегчить свой и своих друзей труд. В лагерных совхозах проявлялась личная инициатива, абсолютно отсутствующая в простых.

Отношение к колхозникам мало чем отличалось от отношения к лагерникам. Если нас выгоняли на работу палками и прикладами — в колхозе кулаками и руготней. Если в лагере отказывающихся работать садили в карцер, то в колхозе секретарь парторганизации и бригадир ходили по домам, вытаскивали несчастных женщин буквально за волосы и пинком пониже спины направляли их на поле, больна она, или у нее ребенок занемог — никто не спрашивал.

Известные изменения произошли после 1954 года, но о размерах и успехе этих изменений я не могу говорить. В СССР принято из мухи делать слона, если это интересно ради пропаганды, и обратно — слон народного недовольства превращается через печать и радио в безобидную мошку.

Крестьянство обирается почти четыре десятилетия. Пройдя разные периоды легких облегчений и нового закрепощения, оно все же не потеряло своей любви к земле, врожденной, глубоко засаженной в его душу. Путь к сердцу громадного большинства россиян, сердцу хлебороба, лежит только через решение земельной проблемы, и только тот, кто ее решит, может рассчитывать на всенародный отклик России.

Рядом с крестьянином, когда-то ожидавшим «хлеба и воли», стоит и его старший и до некоторой степени привилегированный брат — рабочий. Несмотря на всю любовь к земле, сегодняшний крепостной 20 века, крестьянин, бежит от того, что составляет соль его жизни, главным образом, потому, что он лишен личной собственности и личной инициативы.

Советский рабочий более или менее обеспечен, по советским понятиям. Одет он грязно и бедно, но раз в неделю одевается в праздничный костюм, с трудом добытый, синий шевиотовый (мечта всех подсоветских) и с тоски напивается. И у него, у рабочего, отнята личная инициатива. Он сыт, если и не очень. Он тянет свою лямку с типично русским фатализмом и в вечной надежде на какие-то улучшения.

Вся экономика СССР, все его производство поставлены на обмане. Все это знают, по-иному не могут и потому покрывают. От самого маленького рабочего до министра, все связаны круговой порукой «туфты».

Чтобы получить больше денег, рабочий старается записать себе больше часов работы, жульничает и туфтит. Десятник, мастер, прораб, зная это, урезает часть туфты, часть признает, так она идет и ему в пользу. Все уравновешивается, подмазывается и посылается дальше в границах «не превышения оплаты труда». Мастер, начальник цеха, инженер, директор завода — все выше и выше, «в рамках плана», до самого ЦК ползет, растет туфта. Каждый урывает себе кусочек и, в конце концов, по сообщениям, весь СССР должен был бы завалиться электрическими лампочками, нитками, ботинками, ситцем, всем, что душа желает, но ничего нет и всего не хватает.

В мои дни забастовки были совершенно исключены. Рабочие не смеют просить и требовать повышения зарплаты. Это — контрреволюция. Подрыв производства. Поэтому, если раньше было выражение — «не подмажешь, не поедешь» — теперь все, улыбаясь, говорят «не стуфтишь — с голоду сдохнешь!» Я не буду писать о стахановщине. Она известна всему миру. Все знают, как трудно выполнить все 100 процентов нормы, и все росказни, да и «факты» стахановского производства — жульничество, для выполнения которого двадцать человек подготовляют работу для одного. Для этого не жалеется ни подсобный материал, ни вспомогательные силы.

Конечно, и туфту можно назвать кражей, но, кроме нее, существует и поголовное расхищение «социалистического имущества», тоже растущее процентуально высоте поста, занимаемого «хищником». Простой рабочий возьмет себе фунтик гвоздей. Мастер отвалит побольше. Он берет и для себя и для соседа, от которого ожидает взамен подобной же услуги. Инженеру нужен ящик гвоздей, чтобы подмазать, где надо. Директор завода может «уступить» полтонны гвоздей тому, кто «уступит» ему полтонны другого материала. А завод, который должен околотить громадное количество ящиков или обшить досками нововыстроенные или ремонтированные товарные вагоны, возвращается к «туфте», т. е. там, где должно быть вбито минимум 100 гвоздей, вбивают 10. Все довольны. Рабочим меньше работать. Вагоны или ящики делаются быстрее, и достигается норма, приемщики жмурятся одним глазом и получается сказка про белого бычка.

Если маленький рабочий, главным образом, «хищничает» для себя самого, то старшие, до директоров завода, делают это не всегда из материальных выгод, но и оберегая свой пост, свою голову, свою свободу. У него начинает разлезаться здание какого-нибудь цеха. Он взывает и просит, чтобы ему прислали цемент. Цемент не идет. Наступает сначала дождливый, а затем снеговой период. Вода размывает рассевшееся здание. Снег давит на него, и крыша грозит рухнуть. Кто будет отвечать, если случится несчастье? Не важны рабочие жизни. Важен перебой в работе, грозящий разными статьями. Директор завода вступает в переговоры с директором цементного завода и за тонну гвоздей получает несколько тонн цемента. Здание поправлено. Все довольны, а если какой-нибудь вагон развалится в щепы, будет отвечать железная дорога. Если ящики рассыплются, и из них вывалится все содержимое, опять же будет виноват, кто угодно, но не завод.

Так это ведется по всему СССР. «Пятилетки» выполняются и перевыполняются на бумаге. В жизни же результатов нет, и о действительном удобстве, гигиене, удовлетворении самых минимальных потребностей народа никто не думает.

СССР считается засекреченным государством. Многие на западе думают, что ни одна тайна, скрываемая правительством, не запрятана так глубоко, как в СССР. Однако, это далеко не так. О всех мероприятиях, скрываемых до известного дня, узнают не только на воле, но и в лагерях далеко до срока. Например, день обмена валюты в 1947 году держался в большом секрете, во избежание каких-либо махинаций. Уже за месяц до объявления срочно проделывались разные денежные манипуляции, и факт никого не застал врасплох. Даже о «чистках» люди узнавали заранее, и только завороженность кролика под взглядом кобры заставляла обреченных без сопротивления ждать своей судьбы.

Может быть, именно этому положению кролика — гражданина и кобры — партии должен быть благодарен Кремль за то, что все его «начинания» проходят с стопроцентным и более успехом. Так проводятся и займы, которые перевыполняются на 103 и больше процентов. СССР умудрился «добровольно вытянуть» деньги не только у «вольных» людей, но даже у заключенных в спец-лагерях, которые в то время не имели ни имени, ни фамилии. Если несчастный раб имел в лагерной кассе десять рублей, у него вытягивали и их. Пробовали сначала уговаривать, затем прибегали к угрозам, к карцеру, к изолятору и, наконец, сообщали о переводе в штрафные лагеря. МВД в лагерях перевыполнило план, не сообщая, конечно, о том, что рабы записывались на заем только после самых изощренных методов воздействия. Все, что делается «добровольно» в СССР, имеет свою подкладку. Вспоминаю частушки, которые пели в Казахстане вольные ребята, попавшие на целину:

— Все случилось шито — крыто. Стал вождем Хрущев Никита. Сталин гнал нас на войну, а Хрущев на целину!

Никакого энтузиазма в «целинном вопросе» не было, и отправлялись бригады по указу и выкладке, откуда и сколько шло рабочих рук. Все лозунги, плакаты, песни и выкрики фабриковались коммунистическими заправилами.

Бывало, спросишь целинного добровольца, отчего он оставил ВУЗ, учебу, свою личную жизнь, — отвечает немного измененными словами старого анекдота:

— Да потому, что ошибся и, вместо «караул», «ура» кричал. Вот и забрали.

Вместо «караул», кричит «ура» в СССР каждый, кто хочет жить, и кричит он не по ошибке, а потому, что знает, что на его крик о помощи никто не откликнется, никто ему не поможет.

Любой знаток жизни в СССР может найти мои рассуждения поверхностными, схваченными и записанными налету. Это и есть так. Я просто передаю все то, что запомнилось из виденного и слышанного. Самым близким для меня миром был мир лагерей и заключенных, и «воля» в СССР навсегда осталась для меня туманной, мало изведанной страной, тем более, что мой контакт с Центральной Россией проходил опять же под знаком лагерей. Немного иных, но все же лагерей.

1954 год, которому я посвятил эту главу, для нас, лагерников, был годом чудес, и он, конечно, будет вписан в историю концлагерной России золотыми буквами. Не разбираясь более в международном значение шагов правительства, я подведу только один итог: народ, связанный узами родства или дружбы с 20 миллионами недавно еще бессловесных рабов, был доволен. Довольны были, если не принципиально, то практически, и сами рабы.

Исчезли слова «изменник родины» и «враг народа». Бывшие «диверсанты» и «шпионы» приобрели право считать себя человеком. МВД лезло из кожи, чтобы создать впечатление во всем СССР, что осужденные люди подвергнуты только «временной изоляции», и что они добросовестным и честным трудом искупают! Свои вольные и невольные вины перед родиной.

К нам в лагеря стали приезжать спец-пропагандисты, которые в пламенных речах убеждали даже тех, кто получил 25 лет, что никто из них этот срок высиживать не будет, и «поскольку они будут всем сердцем и всеми силами участвовать в стройке государства (уже не коммунизма! Зачем вслух это говорить!) Родина-мать примет их в свои широкие, свободные объятия!

Приказ ГУЛАГа о разрешении «расконвоировки» заключенных по 58 статье произвел буквально революцию. Расконвоировать заключенных мог сам начальник лагеря, и обычно эту привилегию получали только бытовики и то те, кому оставалось месяц — два до конца срока. Считалось, что такой не убежит. Зачем, когда воля близка?

Если до этого приказа расконвоировали кого-нибудь по 58, то только тех, кто сидел по пункту 10, т. е. так называемых «болтунов», да и то по спец-разрешению из Москвы. С пропуском, на котором стояло тридцать печатей, с предварительным обыском и т. д., отпускали беднягу «контрика» без конвоя за пределы лагерной зоны.

Приказ ГУЛАГа был встречен начальством с неудовольствием. Легко им там приказывать за тридевять земель! Как можно выпустить без конвоя «контрика», который имел на плечах еще 20 недосиженных лет? Сбежит! Наболтает вольным, чего не надо!

Оттягивали, сколько могли, но в 1955 году появление политзаключенных на улицах прилагерных городков стало почти обычным явлением, даже если он имел двадцать и больше лет отсидки перед собой.

Бесконвойный выходил из лагеря в 6 ч. утра и, как вол, работал (как не работать!)до 8 ч. на производстве. За это он мог по дороге в лагерь зайти в ресторан, погулять на воздухе с прелестной дамой, если такая найдется, поговорить с людьми. Имея за собой десять лет лагерей и, кто его знает, сколько еще впереди, человек упивался догоранием заката, солнечным диском, заходившим за очертаниями полей или лесов, а не за трехметровым забором, проволокой и вышками.

Подумать только! Год — полтора еще тому назад, я считал себя обреченным на смерть за 70 параллелью. Я «доходил», заросший бородой, с бритой, как у каторжника, головой, я рычал, как голодный пес, получая миску баланды и горсть хамсы. Мое плечо было почти до кости стерто лямкой. и вдруг — ресторан, суп с вермишелью, котлеты с картофелем, чашка кофе, папиросы и прогулка с друзьями по улицам поселка. Разве это не чудо?

Мы все были готовы работать не 8, не 10, а все 12 часов. Даже если не ресторан и не прогулка, то все же приятнее быть на производстве, чем идти в осточертевшие бараки. Мы шли, высоко подняв головы, как бы не замечая красных погон и красных околышей МВД. Они пыхтели от бессильной злобы. Бессильной, потому что Москве было наплевать, на кого мы смотрим или не смотрим. Им было важно, чтобы мы работали, а бесконвойность давала разительные результаты.

Вспоминаю одну статистику.

В Чурбай-Нуре, в Казахстане, где существовали конвойные и бесконвойные бригады, после полугода работы они выполнили план:

а) 20 подконвойных бригад — на 107 процентов.

б) 10 бесконвойных бригад — на 270 процентов.

Вот и соотношение, причем бригады имели одинаковое количество заключенных, так что рабочих рук в бесконвойных было вполовину меньше.

Расконвоирование происходило в порядке поощрения за поведение и работоисполнение, и люди, если и не верили в искренность правительства и долгую жизнь реформ, рвали все, что было возможно сорвать, сознавая, что степень улучшения положения зависит от степени выполнения норм и качества работы. Может быть, выиграли обе стороны, и «дядя», через старания своего «приказчика» — МВД, и заключенные. Первые, конечно, гораздо больше, но кто об этом думал!

Миролюбие внутренней политики сняло тавро позора с заключенных. Тавро, правда, никогда не считалось позором в среде простых подсоветских людей. Да и как иначе, если у всех если не свой, то друг сидел в лагерях. Но общение с заключенными, как с зачумленными, могло плохо отозваться на положении «вольного», работавшего на одном и том же производстве.

После года со дня начала реформ стали разрешаться «визиты» в лагеря. Ко многим приезжали семьи, и заключенные могли с ними встретиться, поговорить, провести время. Лагеря 1955 года отличались чистотой, порядком, санитарностью, даже в большей мере, чем квартиры и жилища вольнонаемных. Бывало, в 1955 году, когда у нас в зоне, в праздничный день, играл оркестр заключенных, под проволокой нашего забора собирались вольные, с наслаждением слушая музыку. Посещавшие заключенных семьи, в особенности приезжавшие из Центральной России, говорили, что нигде им так вольно и хорошо не было, как в нашем лагере. Это звучит парадоксально — и все же это правда. Центральная Россия оставалась СССР. Здесь же росло то новое государство в государстве, о котором я неоднократно говорил.

Режим оставил свою печать на жизни вольных людей. Там отсутствовала самодисциплина. Жизнь рвалась кусками. Дай, что дашь! Туфта, так туфта! Сегодня я на свободе, завтра меня упрячут в лагерь за катушку ниток или два километра железнодорожной прокладки. Получим и за одно и за другое одинаково. На воле, в особенности в центральной России, ходит пословица: где двое русских сойдутся, там и напьются, там же и подерутся. В клубах, на воле, жуткое пьянство. К девушкам отношение «лапальное». Разговоры только о последнем пьянстве, о том, где и что можно «достать», да о новейшей вспашке зяби новым, четырехкорпусным плугом.

В лагерях сидели люди, которые много видели, много читали, многому научились. Некоторые полмира прошли. С ними не заскучаешь. На лекциях, которые читали заключенные, собиралось много народу. Раскрывались многие тайны, о которых не пишут в газетах и даже в мемуарах, ширились горизонты в любой отрасли науки и искусства.

Приезжали к нам родители, семьи заключенных. Все встречали их приветливо, дарили подарки — кустарные самоделки, которым иной раз было место на выставках. Я сам много рисовал, и мои картинки шли нарасхват. И не только как подарки. Покупали их у меня вольные, покупал и надзор-состав.

Русские люди любят картины. У меня появилась возможность покупать краски, полотно и бумагу для акварели. Самым большем успехом пользовались копии известных художников дореволюционного времени. Я убивал на это развлечение свои праздничные дни, и труд мне приносил и радость и материальное благополучие.

Особую свежесть в лагерь вносил приезд жен наших лагерников с ребятами. Все заключенные ходили, как помешанные, от радости. Слышите, говорили они, ребята! Даже детский рев казался небесной, божественной музыкой. Малышей с рук не спускали, так что родители могли друг другом упиваться. С ребятами лет 7-10 играли в горелки, в бабки, в городки. Пожилые дяди лет в 45–50 носились с ребятами, играли в футбол, водили их в кино, усаживая на самое дорогое место, задаривали конфетами. Друзья по лагерю оказывали особый почет и уважение приезжей семье, которых она уже давно не видела в своем городе.

Я часто умилялся, смотря, как японец Нушима, маленький, сморщенный, в очках, сюсюкая, пришептывая и по-своему, по-японски, присвистывая, как щегол, ползает на четвереньках перед соплявым Ванюхой из Рязани, как высокий француз, известный химик и ученый, переодевает штанишки Машке из Одессы, датчанин, рыбак, попавший, якобы с шпионскими целями, в воды СССР, утешает маленького калмыка, а холодный норвежец терпеливо играет в шахматы с шестилетним Петькой из Тобольска.

Какой голод по семье, по ласке испытывали мы, знает только тот, кто провел годы в лагерях.

В то время, когда мы были «врагами народа», пока еще не попали в спецлагеря и не были выключены из всякого контакта с женщинами, в лагерях создавались связи. Заключенные женщины сходились с коллегами но сидению. Иной раз это была действительно любовь. Чаще всего похоть, которой потворствовала обстановка. Политзаключенные женщины обычно были верны своим друзьям, пока находились в одном лагере. При переводе друга в другие края, обычно лились горькие слезы, давались клятвы, но жизнь брала свое. Одни стремились к защите, вторые нуждались в женской заботе и ласке. У блатных и их «дам» все это было проще и, я сказал бы, гаже. Особенно были омерзительны блатные женщины, у которых голод не убивал звериной похоти, а как бы разжигал ее. Не дай Боже было попасть в женский лагерь, по каким-либо делам, поправкам, мужчине заключенному. Он едва ноги уносил от разъяренных фурий. Вся эта сексуальная грязь осталась далеко позади и была забыта. Атмосфера чистоты и опрятности в костюмах и в жизни оставляла свой отпечаток и на чувствах и мыслях. Чужая семья вызывала, может быть, зависть, но не плохую, а умиленную зависть. Мы все мечтали стать отцами, отдать все свои заботы, всю свою любовь жене и малышам. Мы забывали, что играем с чужими ребятами, и расставание с ними сопровождалось слезами не только отца, но и многих из нас.

Вспоминаю, приехала одна женщина, жена заключенного, отсидевшего из его «катушки» только пять лет. Она привезла с собой дочку, девочку лет семи, больную туберкулезом костей.

Бедненький, бледненький, чахлый цветочек! Ходила она при помощи костылей, да и то несколько шагов, и садилась, уставала. Мучили боли. При встрече с отцом, которого она, конечно, не помнила, она горько расплакалась. Это не был испуг, это даже не была радость. Это было какое-то новое, неизведанное чувство иметь отца. Бедняжка не сходила с его колен, вцепившись в грудь его куртки. Она, казалось, боялась, что мигом промелькнет ее радость, и ее опять увезут далеко, далеко от этого большого и сильного папы.

Грусть ребенка тронула заключенного китайца. В общей жизни он был замкнут и нелюдим. Его соотечественники говорили, что он по-китайски — большой ученый и, к тому же, богослов. Так вот этот китаец достал у приезжих женщин бабье платье, оделся в него и, проделывая самые комические прыжки и ужимки, заставил бледненькую Настеньку смеяться.

Как он был счастлив! Как он был счастлив! Прошли недели, месяцы, а этот замкнутый человек, нет-нет, да спрашивал, когда Настенька переселится в Чурбай-Нуру, уверяя, что он знает средства лечения костного туберкулеза, и каждый раз вспоминал, как бледненькая девочка смеялась, глядя на его обезьяньи ужимки.

В тот период «сосуществования» правительства с миллионами заключенным по 58, колесо фортуны повернулось так, что мы были в лучшем положении, чем уголовники. С ними перестали возиться. В то время, как нас «раскрепощали», бытовиков садили в строгие лагеря, и у них-то изоляторы никогда не пустовали.

ГУЛАГ поделил ИТЛ на три больших группы.

Степень первая: Лагеря для убийц, воров-рецидивистов и бандитов. Туда же попадали и люди, нарушившие режим лагерей, за мародерство, содомию и другие тяжелые преступления. Держали их, как в строгих тюрьмах. Никаких зачетных дней. Никаких поблажек. Лагеря должны были постепенно отстроиться до полного положения тюрем, и сроки наказаний давались гражданскими судами.

Степень вторая: Лагеря, в которых находились, главным образом, 58 статья, но и бытовики, не совершившие тяжелых преступлений. Тут применялся зачет рабочих дней. Были бесконвойные и подконвойные люди. Особо обращалось внимание на пропаганду и политбеседы. Эти лагеря носили название «перевоспитательных». В подобный лагерь, только без полит-агитации, попали мы, иностранцы, в 1955 году. Жизнь текла более или менее нормально. МВД вело себя нейтрально, находясь в вечном страхе пересолить или не досолить, равняясь по московским указам и распоряжениям.

Степень третья: Полусвободные лагеря, или поселенческие лагеря. В них люди могли жить за зоной. В лагерь они приходили отметиться раз в неделю или раз в месяц, как уж распоряжалось начальство. Им выдавался документ на руки, что-то вроде паспорта, с очень ограниченным районом хождения. Они могли жениться или вызвать к себе семью. Зарплату они получали без вычетов, как и вольнонаемные, но были закреплены за производством, на котором работали.

Таким образом укреплялось «сосуществование» СССР с «государством» политзаключенных, им самим созданным.