Юденбург и дальше
Юденбург и дальше
Я поторопился подойти к деду и помочь ему выйти из автобуса. Старик крепко оперся на секунду на мою руку, как бы желая подтвердить нашу близость, но затем отвел ее и пошел сам, не желая подчеркнуть свою старость и усталость.
Мы шли между шпалерами вооруженных винтовками солдат. Они огораживали от нас соблазнительно короткое расстояние к реке. Наш путь вел нас к большому пустому зданию. Оказалось, к сталелитейному заводу. Справа стояла группа советских офицеров. Я слабо разбирался в форме советчиков. Вероятно, это были офицеры МВД, а, может быть, пограничники, мало в чем различавшееся в профессии от первых.
О прибытии П.Н.Краснова советское командование было заранее оповещено. Не успели мы поравняться с группой, из нее выделилось два штаб-офицера и подошли к нам. Один из них наигранно веселым тоном спросил:
— Кто в этой группе генерал Петр Краснов? Дед с большим достоинством громко ответил: — Я генерал Петр Краснов.
— Прошу Вас и членов Вашей семьи следовать за нами, господин генерал.
Мы слышали, как выкликали других, и по дороге нас догнали генерал Шкуро, присоединявшийся к нам еще в Шпиттале, генерал Васильев, генерал Соламахин, генерал Головко, генерал Доманов и адъютант деда полковник Моргунов. Может быть, нас в этой группе было и больше, но сегодня я не могу восстановить в памяти во всех подробностях момент первой встречи с советчиками.
Я больше не волновался. Даже не переживал. Просто окаменел, и у меня было только одно желание, одна мысль: ни в коем случае не расставаться с родными. Быть около деда, не спускать глаз с отца, и в случае чего, телом защищать их.
Подвели к столам. Залихватско-писарского вида офицеры записывали наши фамилии, чины и даты рождения. Ни одного грубого слова от офицеров мы не слышали, однако со мной произошел знаменательный случай. Как только я отошел от регистрационного стола, ко мне подошел молодой солдат. Очевидно, он заметил на моей руке часы, подарок матери.
— Слушай, паря, — сказал он мне, — отдай часы, все равно тебя шлепнут, для чаго упокойнику часы?!
Грубость ли обращения или сформировавшаяся в голове мысль о нашем конце подействовали на меня, не знаю, но я покорно снял часы и протянул их нахалу. Он взял их, не торопясь рассмотрел, сунул в карман и медленно, вразвалку пошел из цеха.
Я более чем уверен, что советские офицеры отлично видели эту сценку, но ни один из них не пошевелил пальцем, чтобы отогнать и подтянуть мародера.
Сколько раз, мысленно начиная свой дневник, заполняя воспоминаниями невидимые страницы, я отчаивался, чувствуя, что, может быть, много очень важного, очень существенного ускользнуло от моего взора, или слуха, прошло незамеченным и кануло в забвение.
В первые дни все мое внимание было посвящено родным. Однако я должен сказать, что все люди, которых я видел, с которыми я, как самый младший, делил судьбу, держали себя с редким достоинством, ничем не показывая страха. Все личные переживания прятались глубоко на дне сердца. Все офицеры были спокойны и сдержанны.
Нас четверых Красновых, генералов Шкуро, Васильева, Соламахина, Доманова, Головко и полковника Моргунова сразу же заметно отделили. Прибывшие с нами офицеры казачьего отряда генерала Доманова были помещены в громадном зале цеха. В этом машинном отделении сталелитейного завода произошло единение товарищей по войне и по несчастию, наших офицеров с ранее прибывшими туда офицерами казачьего Корпуса генерала Хельмута фон Паннвица, которого с его ординарцем присоединят к нашей группе. Встреча была трогательной и сердечной, несмотря на всю трагичность. Нас связывало многое в прошлом. Нас соединила неизвестность нашего будущего.
Дед был очень взволнован встречей с генералом фон Паннвицем, которого очень ценил и даже, я оказал бы, любил. Фон Паннвиц был в полной форме и в папахе, как бы желая подчеркнуть свою крепкую связь с казаками и готовность разделить до конца их страдный путь.
Мне очень хотелось смешаться с толпой. Издали я уже завидел моих товарищей. Мы махали друг другу руками, но, когда я попробовал сделать несколько шагов, меня очень любезно попросили не отделяться от группы. И в то же время капитану Бутлерову удалось незаметно отделиться от нас и смешаться с массой выданных.
Комната, в которую нас ввели, была совершенно пуста. Очевидно, раньше это была заводская контора. Нас сопровождал советский майор, который или действительно был изумлен этой Торичеллиевой пустотой, или прекрасно разыграл это изумление и даже возмущение. Он вышел и вскоре вернулся в сопровождении солдат, которые внесли весьма сомнительной чистоты кушетку.
— Для господина генерала Краснова. — подчеркнул майор. Он подхватил меня и полковника Моргунова и повел в соседнее помещение, в котором горой лежали наваленные немецкие зимние шинели и куртки. Нам было предложено взять их сколько нужно для сооружения «постелей».
Когда майор убедился, что мы «снабжены всем необходимым», он ушел, закрывая за собой двери. С этого момента мы навсегда потеряли связь с нашими офицерами. Нас просто изолировали. Крышка захлопнулась.
Положение наше в смысле гигиены нельзя было никак назвать удовлетворительным. Мы, ехавшие на «конференцию», понятно не взяли с собой ни бритв, ни мыла, ни зубных щеток, уж не говоря о перемене белья. Все мы были в легких кителях, без шинелей или накидок. Ночь без сна и поездка на машинах привели нас в довольно плачевное состояние. Однако голода мы не чувствовали. В наше помещение сразу же был доставлен ящик с консервами и бисквитами английского происхождения. Мы к ним не притронулись. Попросили только воды.
Я знал, как дед любил чаевничать. Мне так хотелось, чтобы кто-нибудь догадался и принес если не чаю, то хоть кипятку, но мое желание не исполнилось. Спустя приблизительно час к нам забежал советский капитан и сообщил, что генералов Краснова и Шкуро требует к себе командующий группой советских войск, расположенных в районе Юденбурга.
Дед с трудом поднялся со своего топчана. Старость давала себя знать. На нем, как он ни боролся, оставили глубокий отпечаток события последних дней. Папа и дядя Семен стали его уговаривать отказаться от чести быть представленным самому командующему. — Если нужно, пусть сам придет, кипятился Семен, но старик одернул китель, поправил на груди орден Св. Георгия и, даже не взяв с собой палку, пошел твердой поступью за советчиком.
Мы все знали, чего старику стоила эта молодцеватая походка и бодрый вид. Шкуро, тоже очень больно переживавший предательство тех, кто наградил его орденом Бани, выходя бросил в нашу сторону:
— Пожалуй, с «ними» будет легче говорить, чем с «теми», — подразумевая конечно, советчиков и англичан.
Несмотря на то, что встреча с командующим не была очень продолжительной, нам она показалась вечностью. Часов у нас не было, и мы терялись в догадках, делая, по папиному выражению, «выкладки» для определения времени. Больше всего волновался Доманов. Он буквально не находил себе места и был страшно поражен, что вызвали только деда и Шкуро.
Когда они вернулись, мы узнали, что водили их не на допрос, и встреча была совершенно неофициальной. В домике, в котором помещались советские офицеры, их ожидал генерал и несколько пожилых полковников. Они в 1918-20 году были «по ту сторону фронта» и воевали против деда и Андрея Шкуро. В довольно живом разговоре они вспоминали места, где велись бои, и части, которые в них участвовали, и на чьей стороне был перевес. Политической и этической стороны событий они не касались. Прощаясь, советский генерал сказал:
— Я бы хотел думать, что вы оба не очень огорчены тем, что едете на родину. Поверьте мне — война многое изменила. Советская власть уже не та, которой нужно бояться. Вы, как мне сообщили, поедете в Москву. Вас там долго держать не будут. С вами поговорят, узнают, что надо, и отпустят. Встретите много знакомых, вспомните старину и заживете у себя на родине. Будьте счастливы!
Может быть, генерал был искренен. Возможно, непартийцы, боевые офицеры верили в то, что полученная дорогой ценой победа над Гитлером, освобождение страны, геройство и самопожертвование народа и армии, воздействовали на власть, и она переменится, если уже не переменилась.
В течение всего времени, пока мы не попали в лапы МВД, отношение строевых офицеров к нам было хорошим. Даже чересчур хорошим. Как-то странно звучало подчеркнуто вежливое обращение «господа», «господин генерал». На каждом шагу: «если смею вас затруднить», «будьте добры», «благодарим покорно», прямо как в гвардейском собрании!
Ни на минуту мы не оставались одни. Весь вечер и почти всю ночь нас посещали советские офицеры и даже солдаты. Центром всеобщего интереса был дед и, конечно, Андрей Шкуро, а затем «сколько их есть, этих Красновых».
Интересно отметить, что о книгах деда знали очень многие. Читали ли они его произведения или только слышали, не знаю, но было заметно, что интересовались им не только как казачьим генералом, но и как писателем.
Вспоминаю Андрея Шкуро, его небольшое, испещренное лучами расходящихся морщинок, лицо, курносый нос кнопочкой, сильно поседевшую щетину волос с кудерьком на лбу. Небольшого роста, все еще пружинистый, он прекрасно владел собой и только на моменты, когда не чувствовал на себе взглядов, оседал и выглядел на десяток лет старше.
Период отчаяния в Шпиттале прошел почти бесследно. В то время, когда Дед, отвечая на вопросы о разных моментах борьбы между белой и красной армиями, говорил со сдержанной усмешкой и, я сказал бы, немного академически, Андрей пересыпал свою речь самыми отборными сочными словечками и выражениями, живописно рассказывая, как его отряд «чихвостил в хвост и гриву красных».
Обид не было. Его рискованные выражения покрывались дружным смехом. Около него до зари торчала большая группа, главным образом, молодежи из сержантов, глаз не спускавшая с его подвижного лица. Шкуро ни на минуту не терял своего юмора. Отчаяние и гнев остались там, за мостом в Юденбурге, там, где остались предатели и изменники своему слову. В этих простых армейских солдатах, в большинстве деревенских парнях, он видел просто русских людей. Они, обращаясь к нему, называли его и «батько» и даже «атаман», переименовав его из Шкуро в Шкуру, и некоторые хвастались, что слышали о нем просто «небылицы» от своих дедов, дядьков и отцов.
Оживившись, Шкуро с большим подъемом рассказывал о «лупцовке» красных. Солдаты гоготали и хлопали себя по ляжкам от удовольствия. Более пожилые возражали и доказывали, что и они, красные, давали перца шкуринской волчьей сотне.
— Верно! соглашался Шкуро. — Давали, давали так, что у нас зады трещали, — опять восторженный взрыв хохота. — Ишь ты какой, — крякали все от удовольствия.
Я с благодарностью вспоминаю Андрея Шкуро. Его шутки и бодрость поддерживали всех нас. Мы на моменты забывали о трагизме своего положения. Даже дед, лежа на своем топчане под немецкой шинелью, улыбался и, приоткрывая на моменты глаза, тепло смотрел на забавную подвижную физиономию Шкуро.
— Ишь, руки то у тебя какие маленькие, — заметил один из сержантов.
— Маленькие, да удаленькие, убить умели. — весело ответил генерал, делая рукой типичные для рубки движения. Солдаты взвизгивали от удовольствия.
За нашими дверями стоял часовой, но без оружия. Когда мы просились в уборную, он вызывал двух конвоиров, и те, только по одному зараз, сопровождали, не оставляя даже в уборной в одиночестве. Мы думали, что это и есть вся охрана, но, когда забрезжил свет, мы увидели, что почти вплотную к стенке, снаружи, был поставлен пулемет, и два солдата войск МВД ни на минуту не спускали глаз с того, что делалось в ярко освещенной комнате.
Поразительно было то, что Доманов, игравший большую роль, пока мы были под крылышком коварного Альбиона, сошел здесь совершенно на нет. Им никто не интересовался. Его, казалось, просто не замечали. Он сидел мрачный на куче шинелей или молча расхаживал по комнате. С вопросами он обращался только к деду, называя его с каким-то надрывом «дорогой Петр Николаевич». Что творилось в душе этого человека, никто не может знать. Мы его больше ни о чем не расспрашивали. Зачем бередить рану, которую он нанес сам себе преступным молчанием? Обещали ли ему англичане какую-нибудь награду за сбережение тайны нашей судьбы?
Нас навещали и молчаливые гости — офицеры — чины советской контрразведки: СМЕРШа и войск НКВД. Они входили в комнату, окидывали нас взглядом, как бы считая головы, и уходили, плотно притворяя за собой двери. Я думаю, что было уже за полночь, когда к нам пришел советский генерал — донец. Вся его грудь была увешана орденами. Высокий, стройный, уже достаточно пожилой, он был довольно импозантной фигурой.
Дед лежал. При входе генерала он попытался встать, но тот быстро подбежал к нему с протянутой рукой.
— Пожалуйста, господин генерал, не беспокойте себя! Лежите, я просто заглянул, чтобы узнать, как вы устроены и как вы себя чувствуете. Остальным ведь легче.
— Почему остальным легче — немного раздраженно спросил Петр Николаевич.
— Ваши годы.
— Да не такой уж я древний старик, чтобы со мной как с яйцом всмятку нянчились!
— Да что Вы, что Вы — заторопился генерал. — Я просто заинтересовался не пугает ли вас отъезд на родину. Не волнуетесь ли Вы, не боитесь.
— Смерти я не боюсь, — серьезно ответил Петр Николаевич, теряя раздраженный тон.
— Страх у солдат запрятан глубоко, а я себя считаю, как казак, бессрочным воином. Нет, генерал, ваш вопрос не к месту и не ко времени. Помните изречение — «горе побежденным». Будьте же благородным победителем и не унижайте самолюбие проигравших битву.
Генерал растерялся. Он засуетился, оглянулся кругом, как бы ища стула, но не увидев ни одного, заложил руки за спину и торопливо заговорил:
— Что вы, господин генерал, что вы, Петр Николаевич! Никого не хотел унизить. Может быть, я не так выразился. Я пришел поговорить. Меня интересовало мнение знаменитого генерала Краснова о будущей, послевоенной, ну по-вашему России, а по-нашему Советского Союза.
Дед молчал и только после долгой паузы с большим ударением сказал:
— Будущее России — велико! В этом я не сомневаюсь. Русский народ крепок и отпорен. Он выковывается как сталь. Он выдержал не одну трагедию, не одно иго. Будущее за народом, а не за правительством. Режим приходит и уходит, уйдет и советская власть. Нероны рождались и исчезали. Не СССР, а Россия займет долженствующее ей почетное место в мире.
Советский генерал, очевидно, остался очень недоволен ответом, тем более, что в комнате находилось еще несколько советских офицеров, но он не возражал. Разведя руками, он пошел к двери, но, уже взявшись за ручку, круто повернулся и резко спросил:
— А между «господами» есть и советские люди? Как будто он об этом не знал!
— Есть. — неохотно ответили Головко и Доманов. Они оба приподнялись со своих лежанок из шинелей.
Бывшие и настоящие советские генералы смотрели друг на друга исподлобья. У Головко вид был настороженный. У Доманова — выжидающе насупленный.
— Вот, видите, — как бы нехотя продолжил генерал. — Эти люди, так называемые «белые», с восемнадцатого года так или иначе, с оружием в руках или пропагандой, боролись против нас. Открыто. Веря в свои реакционные, абсурдные идеи. Они наши враги, но я их до некоторой степени понимаю. Вас же воспитал, сделал людьми, дал положение Советский Союз, и чем вы ему отплатили за это? Ну, да впрочем, об этом поговорят с вами в Москве. Ждать недолго! И, круто повернувшись, он вышел из комнаты.
Головко молча потряс в воздухе сжатыми кулаками и рухнул на свою подстилку. Доманов, бросив неуверенный взгляд в сторону деда, сделал было несколько шагов к двери, словно желая догнать и еще поговорить с генералом, но как бы передумав, повернулся и не проронил ни звука.
С этого момента я не могу припомнить, чтобы он разговаривал с нами. Он ушел в себя, стал нелюдим и выглядел затравленным зверем. В Москве, в тюрьме, где мои встречи с людьми были случайными и короткими, до меня доходили о Доманове очень нехорошие слухи. Повторять их не буду, ибо не уверен в их точности. Во всяком случае, Доманов был казнен в тот же день, когда мученической смертью пали и белые генералы.
Только раз, перед самой погрузкой в путь — направление Москва, дед не выдержал и спросил Доманова, знал ли он заранее о подготовлениях к выдаче советам казачьей группы и частей генерала фон Паннвица. Доманов ничего не ответил. Он только тяжело вздохнул и отвернулся.
Даже впоследствии, в Сибири, от Бутлерова мне не удалось узнать правду. — Возможно! — Сказал он. — Я не всегда был с генералом. Он иной раз оставался с глазу на глаз с англичанами, и у них были свои переводчики.
Занималась заря. Никто из нас не спал. Вторая ночь без сна. Двое суток без еды. Посетители оставили нас в покое. Затих и гомон в громадном помещении цеха. На заре тишину прервали какие-то крики, топот многих ног и шум во дворе. Занятые своими мыслями мы просто не придали этому никакого значения, не обратили внимания.
Приход дежурного офицера застал нас всех на ногах. Он спросил нас, сколько времени нам нужно для того, чтобы собраться в путь.
Глупый вопрос. Вещей у нас никаких не было. Никто из нас не раздевался, Мы попросили только воды для умывания. Принесли два ведра и ковшик. Никто из нас не задавал вопроса, куда нас везут. Было ясно. В СССР. Через цех, в котором помещались офицеры, нас не проводили. Вывели боковым ходом. Двор был пуст. Одиноко стояли два грузовика, готовых к пути, На платформе машин, спиной к кузову стояли четыре вооруженных автоматчика. По бокам две скамьи, а по середине одного из грузовиков — мягкое кресло для Петра Николаевича, вынесенное из чьего-то дома.
Деда, отца, дядю, генералов Головко, фон Паннвица и меня подвели к первой машине. У второй машины стояли Моргунов и генералы Султан Гирей, Васильев, Соламахин, Доманов и Шкуро. Но советский старший лейтенант очень вежливо попросил немного подождать и не грузиться.
— Господа генералы! — обратился он к нашей группе. — В случае малейшей попытки бежать, каждого ожидает смерть. Для примера мы сейчас на ваших глазах произведем экзекуцию покушавшегося на бегство адъютанта немецкого генерала Паннвица.
Он подал резкую команду, и из здания цеха вывели в сопровождении двух автоматчиков немецкого обер-лейтенанта в черной форме танкиста. На его лице заметны были ссадины, но шел он твердым шагом.
Автоматчики подвели немца к какому-то заборчику недалеко от нас и по команде отошли назад. По команде же остановились, повернулись и взяли на прицел.
— Этот человек попробовал избежать нашего суда и пытался на заре бежать. Именем Советского Союза он приговорен к расстрелу! — петушиным голосом возвестил советский офицер.
— Огонь по фашистскому гаду!
— Лебен зи воль, камераден! — крикнул танкист, подняв руку в знак приветствия в нашу сторону.
— Огонь!
Очередь из двух автоматов. Солдаты волновались. Стреляли плохо. Танкист все еще стоял, но затем его тело медленно повернулось вокруг оси и мягко опустилось на землю. Он был еще жив. Дергалась голова и вздрагивали ноги.
Советский лейтенант бегом бросился к нему, на ходу через зубы матеря солдат, стоявших молча, опустив дула автоматов к земле.
— Сукины дети, бабы! Стрелять не умеют! — долетело до нас. Раздалось два выстрела из нагана. В упор. В затылок танкиста. Тело еще раз вздрогнуло и замерло. Офицер толкнул его ногой, сплюнул и крикнул в нашу сторону:
— Собаке собачья и смерть! В машину, господа генералы!
Лица были серы как пепел. У отца на щеке ходил мускул. Губы деда были сжаты в одну тонкую едва заметную линию. Вспыльчивый Семен с трудом себя сдерживал. Я взглянул на Доманова. Вместо глаз я увидел пустые неподвижные оловянные пуговицы.
Проходя мимо меня, Головко бросил: — Нннда! Ничего не изменилось под луной. Самое привычное «предупреждение с воздействием на примере».
— Поторапливайтесь, господа! — кричал старший лейтенант. — Нельзя бестолку терять время. Быстро в машину!
Дедушку посадили в кресло и покрыли ему ноги старой шинелью. Нас рассадили по обеим сторонам грузовика, спиной к боковинам. Тронулись. Каждый из нас перекрестился. Петр Николаевич громко сказал: Ну что ж! С Богом!
Автоматчики были настороже. Они все время водили автоматами, как бы выбирая между нами жертву. Они следили за каждым нашим движением, все время покрикивая: Эй! Не шевелись там! Эй, не разговаривай!
Проехали по пустым улицам Юденбурга. Городок казался вымершим. Вышли на шоссе, и машины сразу же набрали скорость. Мелькали какие-то барачного типа поселки, военные городки. Навстречу нам шли отдельные советские танки и грузовики. Изредка из боковых дорог выныривали джипы, лихо управляемые людьми в ненавистной английской форме.
Перед каждым селением через дорогу от столба к столбу были протянуты полотнища с лозунгами для возвращенцев военнопленных и «остов». — Вернись! — говорили они. — Родина Мать тебя ждет!
Мосты охранялись советскими часовыми и пулеметными гнездами. Изредка встречались штатские австрийцы с красными повязками на рукавах. Выпущенные на свободу «кацетлеры» — противники нацизма, а чаще всего уголовники, сразу же ставшие подручными у советчиков.
Счетчик на машине отщелкивал километр за километром. Шли вперед, не останавливаясь. Мучила жажда, и впервые я почувствовал острый голод. Одновременно мной овладела дремота. Голова болталась из стороны в сторону, падала на грудь и незаметно опустилась на плечо отца, как в давние, ребячьи годы. Я вздрогнул и подтянулся, но услышал родной голос: Ничего, ничего, Николай! Отдохни, сын! Нам нужны силы.
Отсутствие часов страшно раздражает. Не знаем, сколько едем. Соламахин старается по солнцу определить время. Наконец, приближаемся к большому городу. Путевые знаки говорят: Грац. Въезжаем в узкие средневековые плохо мощеные улочки пригорода. Сворачиваем вправо. Стоп! Перед нами серое здание тюрьмы.
На улице, убирая развалины, трамбуя развороченную последними боями мостовую, работают пленные — немецкие солдаты. Их охраняют советские конвоиры. Завидев нас, они сразу же подбегают ближе и кричат: Глянь, ребята! Фашистов привезли!
Некоторые паясничают и приплясывают. Другие пальцем проводят по горлу и хрипят, вытаращив глаза. Жесты и звуки не нуждаются в пояснениях.
Правильно говорит русская пословица: от тюрьмы, да от сумы не зарекайся! Думал ли я когда-нибудь, что попаду в тюрьму, настоящую тюрьму как преступник, да еще не один, а со всей мужской частью нашей семьи.
Нас ввели в тюремный двор, утонувший, зажатый как колодец между зданиями. Кругом окна с решетками. Видно, что тюрьма старая. Возможно времен Марии Терезии. Производят обыск. Просто проводят руками по груди и спине, затем от мышек к ступням и по внутренней части ног, одного за другим, отпихивают и, наконец, ведут в здание. В окнах мелькают лица. Кто они? Русские? Немцы — нацисты или уголовники? Не думаю, что последних оставили сидеть, ожидая наш приезд.
Поднялись на второй этаж. При входе в камеру на моих сапогах вдруг заметили шпоры. Поднялся страшный крик. Как смели оставить такое страшное оружие, ведь шпорой можно нанести самому себе увечье или напасть на конвой.
Шпоры удалены. Суматоха улеглась. Нашу семью вводят в одну камеру. В коридоре раздается голос: Вы уверены, что все Красновы вместе?
В коридоре я заметил часы. В Грац мы прибыли после четырех пополудни. Мучила страшная жажда. Пересохло во рту. От солнца и пыли горели глаза. В камере стоял кувшин с устоявшейся теплой водой. Осушили его в одно мгновение. Разместились по койкам. Конечно, никаких матрасов. Голые доски.
Часов около семи принесли ужин. Первая еда за трое суток. Предполагаю, что ее доставили специально из советской генеральской столовой. Белый хлеб. Масло. Горячее мясо с гарниром. Горячий шоколад. Запах и вид пищи вызвал прилив слюны, наполнившей внезапно рот. Не церемонясь, мы присели к еде. Не объявлять же нам сразу же, на первых шагах, голодовку. К чему бы она привела? В Москву все равно отправят, а отец был прав. Мы должны были сохранять силы. Силы и нервы. Мы не знали, какие испытания ожидали нас впереди.
Солдаты, принесшие пищу, о чем-то пошептывались в дверях и вскоре принесли нам охапку одеял, которыми мы застелили койки и расположились спать.
Я заснул, как убитый и проспал до побудки. Ночью нас никто на беспокоил, а физическая усталость и полный желудок создали атмосферу, благоприятную для сна. Нам не мешал даже свет яркой лампочки под потолком и сознание, что через глазок в двери за нами непрерывно следит чье-то настороженное око.
Подняли нас сравнительно рано. Повели в умывалку. Под наблюдением какого-то майора дали нам возможность оправиться и умыться. При выходе из уборной мы повстречались в коридоре со Шкуро, Соломахиным и Головко. Остальные, очевидно мылись позже.
Завтрак нам в тюрьме не дали. Собрали в коридоре и повели во двор. В это время с улицы вводили группу наших офицеров. Боже! В каком они были виде, многие без фуражек, заросшие трехсуточной бородой. У большинства сорваны погоны. Некоторые даже в одних носках. Очевидно, кому-то понравились их щеголеватые, немецкого фасона, шевровые сапоги, и их просто стянули с ног. Все это безобразие произошло в Юденбурге.
По-видимому, подобная встреча не входила в планы наших тюремщиков. Приставленный к нам майор скомандовал «Повернуться», и мы стали спиной к нашим несчастным соратникам, длинной змеей, по четыре в ряд, вливавшимся в колодезь двора.
Когда поток людей прекратился, раздалась команда «Повернись! Марш-марш!», — и мы вышли на улицу. Весь предтюремный район, правда, издалека, был оцеплен солдатами. Горожан мы не видели. Не было и работавших вчера немецких военнопленных. На этот раз для деда была подана легковая машина ЗИС. В автомобиль сел Петр Николаевич, майор МВД и конвоир с автоматом. Нас погрузили во вчерашний грузовик. Дедушкино кресло занял парнишка с автоматом.
Поездка была короткой, мы, не выезжая за город, добрались до дачного поселка Граца. Остановились перед парадным подъездом красивой виллы. Нас сразу же ввели в столовую дома и угостили обильным завтраком. Обращение было в высшей степени корректным. На этот раз нашими «лакеями» были не солдаты, а офицеры контрразведки. Вероятно, нашу группу считали опасной, или успех Шкуро у солдат в Юденбурге не пришелся по вкусу начальству.
Завтракали мы одни без «хозяев». Офицеры с ловкостью профессионалов подавали блюда, меняли тарелки, разливали чай. Я заметил в коридоре, ведущем в кухню, силуэт дамы, очевидно, хозяйки виллы. В столовую она не входила.
Смершевцы очень заботливо расспрашивали нас, сыты ли мы, нравится ли нам еда и не имеем ли мы каких-либо особых желаний. Мы их сдержанно поблагодарили, после чего они сообщили, что задерживаться больше нельзя, и мы должны ехать дальше.
Обстановка и люди менялись в те дни с такой быстротой, что просто трудно было запоминать лица и некоторые подробности, но я запомнил уютную барскую столовую, прекрасный фарфор и серебро и белоснежные салфетки и скатерть.
Расположились в тех же машинах и тем же порядком, только в наш грузовик влез еще один майор СМЕРШа. В пути выяснилось, что он по прежним временам знал лично генерала Головко. В пути они, я сказал бы, по-дружески и мило разговаривали, как будто ничего не произошло, как будто все так и надо. До меня долетали их слова, воспоминания об общих знакомых, бывших сослуживцах, делились сведениями о их судьбе.
Доманов молчал и в их разговор не вмешивался. Он все время сидел, низко опустив голову, внимательно рассматривая то ногти на руках, то носки своих сапог.
Дорога шла на северо-восток. ЗИС с дедом сильно ушел вперед, и наш шофер гнал грузовик полным ходом. Наших четыре автоматчика, решив, что майор СМЕРШа отвечает за наши поступки, расселись поудобнее, закрутили из махорки крученки и занялись своими разговорами.
На нас нашло какое-то оцепенение, флегматичность, полная апатия. Порой у меня мелькала в голове мысль о бегстве, о прыжке с машины, то в эту канаву, то по направлению того оврага, манил какой-нибудь лесок, мимо которого мы проезжали, но присутствие в машине дяди и отца заставляло меня тут же забыть эти мечты. Я знал, что мы отвечали круговой порукой один за другого, и побег или покушение на бегство одного, конечно, трагически бы отозвались на других. Что их ждало? Только побои или смерть?
Без задержки мы проехали через Wienerneustadt и, свернув в сторону, покатили по дороге, ведущей в Baden bei Wien.
Путь оживляли целые табуны рогатого скота и лошадей, которых гнали советские солдаты. Встречались целые колонны советских грузовиков и боевых машин. Чувствовалось, что война только что промчалась ураганом через эти места. Рытвины. Оползни. Целые кратеры от взорвавшихся бомб. В некоторых местах шоссе прерывалось, и мы шли в обход по новоутрамбованным ответвлениям.
— Вот и Баден бей Вин. — громко сообщил майор СМЕРШа. — Здесь находится центр контрразведки группы советских войск Юго-Восточного фронта.
Каждая вилла в этом когда-то дорогом и популярном курорте была тюрьмой. В их подвалах сидели арестанты, привезенные сюда отовсюду, включая и Чехию и Венгрию. Можно сказать, центральная мясорубка. Сито и решето, через которые проходили все «враги народа», все «военные преступники».
Спускались синеватые сумерки, по-весеннему свежие и влажные. Жара, при которой мы ехали, неожиданно спала. Нас подвезли по шуршащему под шинами гравию к самому курзалу. Каким парадоксом казалось это застекленное здание, чудом уцелевшее от разрушений войны. Ярким золотом и багрянцем сияли под лучами заходящего солнца его стеклянные стены. Клумбы пестрели цветами, которых австрийцы не забыли посадить. Перед входом в здание высоко бил фонтан.
Майор перекинулся парой слов с каким-то офицером, и нас подвезли к красивой соседней вилле. Красивой снаружи.
ЗИС с дедом уже прибыл и ожидал нас. Оба майора: и тот, который ехал с дедом, и приятель генерала Головко любезно расшаркивались перед нами:
— Пожалуйте, господа! Сюда, господин генерал, Петр Николаевич!
Мы задержались в большом фойе. Предложили сесть в глубокие клубные кресла. На столах были разложены пачки английских папирос. Очень извинялись, что произойдет задержка с ужином, но мы должны пройти через известную формальность.
По очереди нас стали вызывать на первый допрос. По очереди мы шли и на первый медицинский осмотр.
Допрашивал нас офицер СМЕРШа — еврей. Обыскивали нас солдаты. Отбирали все: записки, бумажки, карточки, кольца (у кого они еще сохранились), но выдавали расписки. Интересно, куда пошли эти вещи, а расписки мы вскоре тоже должны были отдать.
После обыска шли к врачу. Во время всех церемоний присутствовал следователь.
Я разделся, и на моей груди была замечена серебряная иконка Спасителя. Меня ею благословила бабушка, и я ее не снимал в течение всей войны. Следователь улыбнулся и спросил:
— Что, Краснов младший, неужели же вы верите в Бога? — Верю!
— Ну, тогда оставьте ему эту побрякушку! — сказал он, скаля длинные желтые зубы.
— Чем бы дитя ни тешилось. Но, с моей точки зрения, это просто смешно! Смешно, Краснов!
— Вера никогда не может быть смешной. Я верю в Бога, а вы в материю.
— Ну, это разница! Материя существует. Вы же не можете отрицать существование материи. В ней зарождение. В ней распад. Все связано в одно целое. Но Бог? Кто Его видел, Краснов! Чем вы докажете Его существование? Поповскими сказками?
— Мы коммунисты тридцать пять лет строим и ведем государство без Бога, не попросив Его благословения на наши труды, и видите, как мы преуспеваем! Кто победил, мы атеисты или вы с вашей верой? Почему ваш Бог не уберег вас от знакомства со мной и встречи со СМЕРШем?
— Это искушение, которое укрепляет в вере. Веру в нас вы все равно не убьете!
— Ну, какой вы! Зачем же ее убивать! Она сама умрет, не беспокойтесь. Впрочем, по ходу событий, мы тоже имеем церкви, и у нас существуют попы, но они, конечно, прошли нашу школу и они наши попы!
Сам допрос был действительно простой формальностью. Опять как попугай отвечал на вопросы: где, когда родился, где учился, где жил, чем был и почему пошел на войну.
На столе у следователя лежали формуляры, и он их быстро заполнял. Он же мне показал бумажку с неразборчивой подписью какого-то прокурора МВД СССР, в которой говорилось, что Николай Краснов младший временно задержан до выяснения личности (!) в зоне оккупации советских войск.
— То есть как это? — возмутился я. — Кто меня «задержал в зоне оккупации советских войск». Я сюда добровольно не являлся!
— Бросьте, Краснов! Не портите себе репутацию и нервы. Это рутина. Формальность. Одна для всех. Простой формуляр. Вы едете в Москву, и эта бумажка является как бы визой на въезд на вашу любимую Родину, о счастье второй вы так волновались всю свою жизнь.
Четырех Красновых опять выделили в отдельную комнату. Андрей Григорьевич Шкуро и Соламахин стремились быть с нами, но распределяли нас советчики, и нам оставалось только подчиняться. Собственно говоря, мы попали в камеры в подвальном помещении.
Там же нас накормили буквально роскошным ужином. Казалось, что это изысканное меню приготовлял какой-нибудь «шеф» с мировым именем. Отец иронически заметил:
— Кормят, как поросят перед Рождеством или как смертников в хороших тюрьмах. Чем мягче стелят, тем тверже будет спать. У меня с души прет от этой сервильности!
Не успели мы немного расположиться, как пришли за дедом. Мы все очень встревожились. Его увезли на машине на допрос. Вскоре пришли и за мной и за папой. Вели нас четверо конвоиров. Пешком. Три квартала до ярко освещенной виллы.
Ночь была тихая. Звездная. Пахло цветами табака. В темноте аллей вспыхивали красными глазками огоньки папирос. Гуляющие советчики? Часовые? Или внимательные и бдительные чины СМЕРШа. — А вдруг Красновы бросятся бежать!?
По дороге я вел внутреннюю борьбу сам с собой. — Бежать! Куда бежать?
— Трус! — отвечал другой голос. — Ты солдат! Ты обязан бежать. Ты в руках врагов! Беги! Докажи, что ты мужчина!
— А Лиля? А мама? Где они? Разве мы знаем! В течение этих дней мы неоднократно задавали себе вопрос, что англичане сделали с нашими семьями? Остались ли они в Лиенце, или и их везут по той же дороге, через те же цехи, тюрьмы, виллы? Что с ними сделают, если ты решишься на бегство? Я крепко сжал пальцы. Громко хрустнули косточки.
Отец инстинктом почувствовал, что творилось во мне. Задержав немного шаг, он шепнул мне прямо в ухо: Не делай глупости, Николай! Не время авантюрам!
В новой вилле нас сразу же разделили по отдельным комнатам. Меня ввели в хорошо обставленный кабинет. Письменный стол. Большая лампа с зеленым абажуром. За столом сидят двое. Очень молодой лейтенант СМЕРШа с простецкой физиономией и какой-то лысоватый штатский.
Мне предлагают место. Сажусь. Опять те же заезженные вопросы. Опять те же формуляры. Повторяю, как заводная кукла, свою биографию. Лейтенант заполняет лист и, взяв его, выходит из комнаты. Со мной остается штатский. Внезапно он обращается ко мне на сербском языке:
— Како вам се свиджао живот у Югославии, господине? (Как вам нравилась жизнь в Югославии, господин?)
Произношение у него чистое. Без акцента. Отвечаю, что жилось мне превосходно. Лысый рассказывает мне, что он бывший моряк Императорского Русского Флота. Жил до 1935 года в Шибенике, в Далмации. Соскучился по родине и вернулся в СССР. Теперь он переводчик при СМЕРШе.
Переводчик? Думали ли смершевцы, что я, выросший в Югославии, не говорю по-русски или в виде предосторожности, при выяснении личности обзавелись людьми, которые легко могут отличить старого эмигранта от «нырнувшего» подсоветского раба?
— Добро говорите српски. — делает он мне комплимент.
— То же могу сказать и я. Вы прекрасно говорите и меня поражает, как Вы не растеряли ваши знания за десять лет пребывания в СССР.
Лысый расспрашивает меня, где я жил, где я служил. Я не мог удержаться, чтобы не сказать ему, что я горд тем, что являюсь офицером короля Петра и что я, конечно, югославский подданный.
Тип криво усмехнулся.
— Король Петр! Марионетка. Вы плохо играли, Краснов. Сегодня в Югославии Тито и советские войска. Пошли бы Вы к партизанам, сейчас как сыр в масле катались бы! Тито нужны молодые интеллигентные офицеры. Карьеру могли бы сделать!
— Неужели же Вы верите в то, что в Югославии может задержаться надолго коммунистический режим и что красным удастся завести там систему колхозов?
— Н-н-н-е знаю! — протянул «переводчик». — Но Вы знаете, что если зайца долго бить.
Открылась дверь, и в кабинет вошел лейтенант. Он был зол.
— Не успели мы с Вами познакомиться, Краснов, а вы уже солгали. Почему Вы мне не сказали, что вы женаты?
— Какое отношение моя жена имеет к Вашему допросу? Вы меня спрашивали обо мне самом. Моя жена, по вашему выражаясь, домохозяйка, в армии не служила, с вами не сражалась и политикой не занималась.
— Молчать! Что за разглагольствования! Вас спрашиваю, почему Вы не сказали о том, что Вы женаты. Нас провести нельзя. Видите, я вышел и сразу же все узнал. С нами нужно быть откровенными. За ложь расстрел. Тут же! Без суда! Это вам не СССР. Это оккупационная зона. Здесь законы шире!
Во мне нарастало холодное бешенство.
— Ну и расстреляйте. Все один черт! Не все ли равно, расстреляют меня по вашим широким оккупационным законам или по узким в Москве! Для меня нет никакой разницы, а вам не привыкать выводить в расход людей!
Я уже не говорил, а кричал. Следователь бросился к дверям, приоткрыл их, выглянул и быстро захлопнул. На его лице была неподвижная как маска улыбка. Очевидно, ему запрещалось производить «следствие с давлением», и он испугался, чтобы его начальники не услышали мой крик.
— Потрудитесь успокоиться, Николай Николаевич! — прошипел он сдавленным голосом. Кричать и шуметь в кабинете следователя не полагается. Я лицо официальное и должен только зарегистрировать ваши корректные и абсолютно точные ответы. Верю, что я Вам несимпатичен, но и Вы должны понять, что если бы меня спрашивали о моих личных чувствах, я бы с наслаждением пустил Вам и Вашему почтенному семейству парочку пуль в затылок, сожалению, я не смею терять терпение. Вы должны быть доставлены в Москву. Таков приказ. Все же, что мы сейчас здесь производим — это только подготовительное «обсасывание». Разгрызут же вас как орех там! Успокойтесь и отвечайте точно на вопросы. Впрочем, Ваши родственнички ведут себя гораздо сговорчивее насколько мне сейчас сообщили.
— Вы лжете! — вскипел я, ударяя кулаком по столу.
— Какая очаровательная наглость! — процедил сквозь зубы лейтенант. — «Господин» Краснов обижен! Он позволяет себе всяческие вольности, очевидно, не зная, что каждая такая вольность вносится в кондуит подследственного материала.
Тем не менее, я понял, что пока я здесь, можно себе позволить роскошь. Дерзить и я решил дерзить, чтобы скорей прекратить допрос.
Штатский тип ерзал на стуле. Ему определенно не нравилось присутствовать при этой пикировке. Следователь взял себя в руки, разгладил ладонью формуляр и продолжил:
— Итак, Вы женаты! Имя жены?
— Вы же сказали, что Вы все знаете. Чего же спрашивать? Кроме того, я не сомневаюсь в том, что мой отец простодушно сказал Вашему коллеге, допрашивающему его, что его сын женат. При обыске у меня отобрали карточку, на обороте которой написано «от любящей жены Лили». Секрет полишинеля, шитый белыми нитками.
— Как Вы умно рассуждаете, Николай Николаевич. Мне кажется, что Вы были не только строевым офицером. Вы говорите как опытный разведчик, привыкший быстро делать выводы.
— Ложь! — строевик и никогда с контрразведкой дела не имел.
— Проверим! Почему Вы не указали, что Вы были членом Общества «Сокол»?
— Я был соколом в ранней юности. Это простое гимнастическое общество и ничего общего с политикой не имеет.
— «Сокол» — фашистская вредная организация, разлагающая молодежь, ведущая контрреволюционную пропаганду, подготовляющая диверсантов против нас.
— Неправда! Спросите этого вашего переводчика. Он жил в Югославии! «Сокол» — национальная, спортивная организация, распространенная во всех славянских странах и даже в Швеции и Швейцарии.
— Не читайте мне лекции о сокольстве, Краснов. У нас на это свой взгляд, но за вами имеются еще кое-какие делишки.
— Какие?
— Простите, кто здесь задает вопросы, Вы или я?
В таком тоне допрос продолжался до 3 часов утра. У меня создавалось впечатление, что меня, как самого молодого и менее всего интересного, дали для практики допрашивать такому же молодому и неопытному следователю. Сомневаюсь, что СМЕРШ был мной очень заинтересован. Только моя фамилия заставила их присоединить Краснова младшего к «особо привилегированной группе».
Я устал. Мне все надоело. Я перестал огрызаться на абсурдно глупые обвинения и вопросы. Наконец, раздался звонок. Лейтенант кивком головы отпустил «переводчика». Кто-то постучал в дверь. Показались головы конвоиров, которые доставили нас сюда. Завели. В коридоре ждал отец с парой часовых. В обратный путь мы пошли в сопровождении офицера.
Он болтал по дороге какие-то пустяки и, подводя нас к вилле, заметил: «Видите сами, как у нас культурно обращаются с врагами!»
Дед вернулся много позже. Последним привели Семена. Оставшись одни, мы поделились впечатлениями. Старшим было легче, чем мне. Очевидно, следователи были более опытными, сдержанными и умными.
Петра Николаевича больше всего расспрашивали о его писательской деятельности. Сколько книг он написал. Все ли изданы. Какой был тираж. Какие больше всего пользовались успехом. Откуда он брал типы своих героев. Из жизни или так из головы. Все точно записывалось в протокол. Только в конце, как бы невзначай, спросили о его преступных связях с «псом Власовым».
Семена и отца тоже просто протянули через все фазы их жизни, интересуясь сколько они зарабатывали и что могли себе позволить на эти деньги.
Спать нам долго не дали. Побудка была довольно ранней. Сразу же нас вывели наверх и сделали общую фотографию семьи Красновых. Снимали несколько раз.
— На память, — сказали нам фотографы в формах офицеров СМЕРШа.
— Для архива МВД, — подумали мы.
Впоследствии я узнал, что в Москве в главном здании МВД в стальных сейфах хранятся дела каждого, кто хоть раз с ними соприкоснулся. «Хранить вечно» стоит на каждом деле.
Завтрак был в камере. Менее парадный. В два часа пришли и забрали из нашей камеры дядю Семена, из соседней Султан-Гирея, Доманова, Васильева и Головко. Больше я их никогда не видел. Они были на первом самолете отправлены в Москву.
Тут, в Бадене мы расстались с фон Паннвицем. Его отделили от нас, как говорили, по приказанию англичан, и он остался вместе со своим денщиком. Как я впоследствии узнал, фон Паннвиц был возвращен советчиками англичанам, но он категорически отказался от этой «милости» и потребовал, чтобы его не отделяли от казаков.
Наш черед пришел 4 июня 1945 года. Нас подняли в 6 часов утра. Приказали «взять вещи», которых у нас не было, и отвели к брадобрею, который нас довольно бесцеремонно выбрил. Мы уже успели зарасти бородами и выглядели весьма прискорбно.
В закрытой грузовой машине нас мигом доставили на аэродром в районе Бадена. И на этот раз деду был оказан известный почет. Его посадили в кабину между шофером и конвоиром.
В нашем самолете летели: дед, папа, генерал Соламахин, полковник Моргунов и еще несколько генералов и офицеров. Сопровождали нас только один майор СМЕРШа и автоматчик, сидевший у герметически закрытых дверей.
Расположились, кто как хотел, в мягких удобных креслах. Самолет пошел на старт. Мимо нас проносятся ангары и аэродромные постройки. Майор любезно раздает номера последней «Правды». Я впервые держал в руках советскую газету. Не скажу, чтобы она мне понравилась. Сухая. Неинтересная. Я привык к другим газетам, полным сообщений из всего мира, политических обзоров, с городской хроникой, коротким рассказом, романами с продолжением, юмором и карикатурами. Кроме того, сразу же в глаза бросились статьи весьма нелестного содержания о западных союзниках. Остальное тускло, однообразно и хвастливо. Позже в тюрьме я услышал поговорку: Когда есть Правда, в ней нет известий. Если есть Известия, в них нет правды!
Летим на высоте двух тысяч метров. Голубое небо. Коричнево-зеленым ковром стелется Австрия. Пролетели над широко раскинувшейся Веной. Синей лентой извивается Дунай. В самолете мертвящее молчание. Лица сосредоточены Молчит даже Андрей Григорьевич. Он поставил локоть на нижний ободок окна, обхватил маленькой рукой подбородок. Смотрит в голубизну неба, но едва ли видит ее. Постепенно он бледнеет. Видно — не переносит полета и ему становится дурно.
Прошла неделя с того дня, когда я жене заказал глазунью на ужин. Всего неделя!
Боже! Как постарел отец! Какая прозрачность появилась в лице деда. Все знакомые лица, в которые я всматриваюсь, изменились. У всех глаза потеряли блеск и жизнь. В них прячется человек, в предчувствии трагической развязки.
Никогда в жизни не думал, что Москва так доступна, так близка от Вены. День еще не окончен, солнце только что перевалило зенит. Три часа пополудни. Смершевец что-то кричит, чего я не могу расслышать из-за рокота мотора, и показывает рукой вниз. Наконец, разбираю: Ав-то-стра-да! Смоленск — Москва!
Не хочу смотреть. Закрываю глаза. Мне страшно!
Еще полчаса, и мы идем на снижение. Молюсь. Молюсь, вспоминая все молитвы, которые я знал. Мне их не хватает. Шепчу свои собственные мольбы и чувствую, как что-то горячее обжигает края век. Только бы никто не заметил.
Центральный аэродром. Самолет плавно делает полукруг и приземляется. Бежит по автостраде, опять делает полукруг на колесах и останавливается. Стою около отца и через его плечо заглядываю в окно. Группа военных. Две машины. Одна легковая, другая — вагончик без окон. Двери сзади. На боку нарисованы две скрещенные французские булки и написано «Хлеб».