Глава 8 «1968 год» и отъезд в Аргентину
Глава 8
«1968 год» и отъезд в Аргентину
Штутгарт — город, похожий на шкатулку для иголок и ниток, тесный, деревянный, без всякого шарма. Каждый день я ехал на трамвае из одной части долины, с Имменхоферштрассе, в другую, в издательство на Хердвег. Люди тоже казались мне словно вырезанными из дерева, какие-то угловатые, жесткие и порой чрезмерно громкие.
Их воинственная одержимость порядком принимала иногда причудливые формы. Я не раз наблюдал картину, как вошедший в раж вагоновожатый гнался под непрерывный трезвон за легковушкой, считая своим долгом уличить водителя в нарушении дорожных правил, начисто забывая при этом о собственных пассажирах — они толпились сзади него и требовали с криками протеста остановить трамвай, где положено. Гнев выведенного из себя вагоновожатого утихал только через несколько остановок, и тогда он с надутым видом опять вел трамвай в предписанном режиме.
Итальянский режиссер Федерико Феллини, фильмами которого я не уставал восхищаться, изобразил всю топорную бестактность поведения этого алеманнского племени в сцене «У вюртембергского трактира» в фильме «Казанова», конечно, в свойственной ему сильно утрированной манере, однако с огромным мастерством.
Я смотрел этот фильм много раз и всегда вспоминал при этом забавном эпизоде в духе американских комиков «Marx Brothers»[10] Штутгарт и те события, свидетелем которых был.
Но не все, конечно, было уж таким отталкивающим, как можно подумать. Было много чуждого, непривычного, не всегда нам понятного — я имею в виду группу молодых издательских работников, из которых почти все были «со стороны», не уроженцы здешних мест (в наших широтах не принято говорить о «коренных!» жителях), по субботам мы иногда отправлялись в расположенный неподалеку от моей квартиры уютный винный ресторанчик «Кохебас», принадлежавший двум старым сморщенным дамам. Отличными здесь были не только подаваемый ростбиф и домашняя лапша на гарнир, не говоря уже о вюртембергских винах, мы ходили сюда, чтобы понаблюдать за «местными»! Когда старые штутгартцы, охотно пропускавшие бокал за бокалом, вливали в себя к десяти вечера уже не одну четверть литра, они начинали перебрасываться через весь зал солеными шуточками, зачастую рифмованными, в виде прибауток. Иногда это превращалось в грубоватое, но увлекательные зрелище, которое нигде больше не увидишь и не услышишь.
В издательстве «Георг Тиме» царила угнетавшая всех авторитарная атмосфера. Издатель д-р X., долгие годы находившийся в унизительной зависимости от отца, перенял наконец после смерти патриарха издательство в свои руки. Это был надменный и неуверенный в себе человек, придерживавшийся точно таких же правил авторитарного руководства, от которых сам так долго страдал. Глядя на его правление, куда входили прокурист д-р Гройнер, заведующий редакторским отделом Ахим Менге, отвечавший также за авторские права, шеф отдела распространения господин Хиллиг и начальник производства господин Цимник, у всех находящихся в их подчинении сотрудников складывалось впечатление, что каждый из них хочет подсидеть другого. Лишь только у двух последних, прибывших сюда вместе со «стариком» из Лейпцига, можно еще было заметить иногда улыбку или услышать саркастическую шутку. Милитаристский стиль руководства был взят в этом доме за правило: контроль — это все, любые объяснения — пустой звук!
Производственный отдел представлял собой вытянутое в длину помещение, занимавшее целый этаж здания, в котором располагалось издательство. Оно разделялось на части стеклянными перегородками, где на площади от полутора до трех квадратных метров сидело по пять-шесть сотрудников. Мы горбились там над цветопробами венерических болезней или артрических изменений в суставах, сравнивая их с представленными авторами фотографиями, контролировали цветоделенные пластины, подбирали растры, добиваясь резкости гравирования, чтобы, ни в чем не уступая красочным изображениям на присланных нам из клиник цветных слайдах, четко перенести на высококачественную бумагу «хромолюкс», используемую для иллюстраций в продуцируемых нами учебниках и научных медицинских книгах, изъеденные гонококком половые органы.
Стоило нам хоть на минуту поднять от этой работы, требовавшей усиленной концентрации зрения, голову и дать глазам отдохнуть, переведя взгляд на раскинувшуюся под окнами живительную зелень, как старый Цимник, следивший за нами, словно надсмотрщик, от самого начала галереи, тут же стучал в первую стеклянную перегородку, сидевший там сотрудник передавал этот стук дальше, следующий в свою очередь делал то же самое, и так до тех пор, пока сигнал не доходил до мечтателя, который тут же с испугом глядел вперед, чтобы внять угрожающим жестам начальника производства, призывающего его — будьте добры! — к рабочему распорядку.
Следствием такого стиля работы явилось, что все сотрудники отдела стремились как можно чаще попадать в излюбленное «укромное местечко», чтобы просто выкурить там сигаретку или почитать «Штутгартские новости».
Но среди нас, покорных и послушных работников, был один такой, кто не только саботировал подобный стиль работы, но и по своей юношеской беспечности самым дерзким образом иронизировал над ним, при этом дурачился и всем мешал. Он был словно яркий попугай в этом чопорном доме и всегда вносил необыкновенное оживление в наши вечерние сборища. Будучи еще очень молодым, чуть старше двадцати, он уже мог поведать разные сногсшибательные истории, приключившиеся с ним за время маленького трудового стажа. Говоривший на чисто баварском диалекте, который невозможно спутать ни с каким другим, он рано выпал из заботливого родительского гнезда, получил после окончания курсов наборщиков место в западноберлинском издательстве «Вагенбах», влюбился там в восточноберлинскую девушку, переехал за ней в ГДР, нашел работу в Восточном Берлине в издательстве «Ауфбау» и после того, как с любовью ничего не вышло, опять появился в Западном Берлине, что по тем временам жесткой гэдээровской политики в отношении тех, кто пытался перейти границу, было целым событием — словно с того света вернулся тот, кого все уже считали мертвым.
Франц Грено — тот самый Франц Грено, который двадцать лет спустя вознесся, словно комета, благодаря своей прекрасно изданной старым способом высокой печати серии книг «Другая библиотека» до любимого издателя средств массовой информации и так же быстро сгорел через несколько лет, словно падающая звезда, — умел, используя юношеский шарм, таившийся в невинных голубых глазах, обвести старого брюзгу Цимника вокруг пальца. Он мог проделать, что угодно, и проделывал это бесконечно.
Вплоть до того дня, пока не вылетел: Франц вел спонсируемый министром здравоохранения специальный журнал тиражом в 20 000 экземпляров, где в выходных данных, естественно, стояла ссылка на эту финансовую субсидию. Какой-то шутник внутри его же отдела, рассчитывая на чтение трех последующих корректур, вписал вместо имени министра фамилию выпускающего — Франц Грено. Тот, кто первым читал корректуру, от души позабавился этой ребячливой шутке и оставил «шедевр» до следующей корректуры. Но самым последним это читал, по-видимому, сам Франц и подписал так номер в печать — очередные 20 000 экземпляров, отпечатанные и сброшюрованные, вышли в свет, спонсированные новоявленным «министром».
В обычай издательского дома входило, что каждый выпускающий приносил три экземпляра своей свеженькой, еще пахнущей типографской краской продукции лично издателю господину д-ру X., который тщательно просматривал новый товар своего издательства и редко когда воздерживался от критики. Можно только предположить, какие громы и молнии метал он на этот раз.
Школа, которую я прошел в том издательстве, была для меня важна не столько с точки зрения технических навыков, усовершенствованных или приобретенных там заново. С моими полиграфическими знаниями тех лет я бы все равно не смог сегодня больше нигде в мире делать книги, когда в результате столь стремительного развития компьютерных технологий оригинал-макет готовится к печати электронным способом.
Гораздо большим уроком явилась отпугивающая модель руководства, сделавшая «годы ученичества» в Штутгарте незаменимыми для дальнейшей деятельности. Обращение с нами в тех сферах производства, за которые мы несли ответственность, как с несовершеннолетними, определило нашу модель поведения. Мы чувствовали себя детьми и соответственно так себя и вели в отношении нелюбимого, но поставленного над нами «авторитетного» начальника. Мы жили только ожиданием вечера и выходных дней, когда совершали чудесные прогулки по прекрасным по своей природе швабским пригородам Штутгарта.
Я твердо усвоил тогда для себя одно правило: если мне когда-то доведется занимать руководящую должность, я разработаю другую модель организации труда, чтобы вовлекать сотрудников в сферу производства. Я создам общность интересов путем доступности информации и силой убеждения. Стиль кооперированного руководства, к которому я потом шел целых 30 последующих лет, принцип «единой семьи», обрел здесь первые теоретические аргументы в свою пользу.
Однако это была веселая и беззаботная пора! С самого раннего детства я не жил так раскованно и безответственно. Это была переходная ситуация, промежуточное время. И сколько бы оно ни продолжалось, я хотел им полностью насладить-ся. Я думаю, что все, кто там тогда собрались, прожили этот период своей жизни как заканчивающиеся школьные годы, перед тем как вступить в настоящую жизнь.
Одновременно это было и как бы временем возврата к прошлому, мы словно окунулись в состояние безвинности, беззаботных увлечений, легкомыслия. Может, в этом была виновата многопудовая тяжесть тамошнего швабского окружения, порожденное притеснениями в издательстве отсутствие профессиональной заинтересованности, а может, и дух времени, приближавший освободительный накал шестьдесят восьмого и сделавший возможной эту краткую паузу аполитичной отключки.
И по этому городу с его неуютными домами-коробками тоже прошли первые шумные колонны демонстрантов с пестрыми, большей частью красными знаменами, скандируя немыслимые в приличном обществе требования. Штутгартцы скорее с удивлением наблюдали за этими новыми веяниями времени, чем относили призывы конкретно к себе. Для нас же в воздухе запахло ожиданием перемен!
Примечательным для сбившихся в кучку сотрудников этого издательства, с которыми я дневал и ночевал, было то, что впоследствии ни у кого из этой группы не завязались друг с другом длительные дружеские отношения. Это был сиюминутный союз, возникший из сложившихся в «горячей» ситуации условий, тут же и распавшийся, как только ситуация стабилизировалась.
Туда входили упоминавшийся уже вначале Гельмут Ган, помощник председателя правления, единственный штутгартец — знаток всех погребков и пивных, а также «замыслов», вынашиваемых руководством. Еще была голландская пара — Фрувайн и Фекко Снатер. Я встретил Фекко еще раз в конце восьмидесятых, когда он ненадолго, но с большим успехом вошел в руководство крупного голландского издательства «Elsevier». Был еще один очень симпатичный голландец, ван Дален, который вскоре после моего отъезда из Штутгарта умер от неизлечимой болезни. Конечно, сюда входил и Франц Грено вместе с графиней фон Финкенштайн, время от времени присоединялась также Эльке Шаар, через два года последовавшая за мной в отдел зарубежных выставок во Франкфурт, секретарша шефа фрау Тойфель и телефонистка, отвечавшая по совместительству за приемы в издательстве, Кристиана А.
Кристиана была тоненьким, как тростиночка, длинноногим существом с детским личиком а-ля Пеппи Длинный Чулок. Только что избежав неудачного брака, она была буквально одержима страстью к эксцентричной жизни.
Кристиана стала для меня, все еще не пережившего утрату амурных отношений, с чем я долго не мог справиться душевно, идеальным партнером, как и я для нее по той же причине. Мы накинулись друг на друга, как два беснующихся оголодавших зверя, и каждый искал в другом что-то свое, но только не общее для двоих. Мы бросились очертя голову в бездонные пропасти чувственных страстей, взмывали в отчаянии на головокружительную высоту, чтобы вдруг рухнуть оттуда на простыни той самой просторной кровати, которую я приобрел несколько месяцев назад для семейного гнездышка.
Покинув Штутгарт, я покинул и эту женщину. Покинул «друзей» и то удивительное промежуточное время своей жизни, которая до того была отмечена печатью глубинной задумчивости, внутренней борьбы и преодоления душевных противоречий и несогласия с самим собой. Я отправился во Франкфурт без всякого сожаления, без боли расставания, даже ни разу не оглянувшись назад.
Первого июля 1968 года я приступил к работе на оптово-розничной выставке-ярмарке Биржевого объединения германской книжной торговли на Кляйнер-Хиршграбен во Франкфурте, фирме-устроителе Франкфуртской книжной ярмарки, но то, что именно ей я посвящу всю свою дальнейшую жизнь, я тогда не предполагал.
Вторжение в Чехословакию войск стран — участниц Варшавского договора положило внезапный конец полной надежд на пробуждение Пражской весне Дубчека и его прогрессивных соратников. Утром 21 августа отсвет этого кошмара лежал на лицах всех, кто ехал со мной в трамвае из франкфуртского предместья Бонамес, где я жил в меблированной комнате, в город, а там на улицах люди собирались в кучки вокруг прохожих, у которых в руках были транзисторы.
Я вдруг проникся серьезностью политических событий сегодняшнего дня. По телевизору я увидел, как рухнули все надежды моих чехословацких сверстников, я с ужасом смотрел, как они в бессильной ярости кидаются на советские танки. Неужели ничего нельзя сделать? Неужели действительно вообще ничего нельзя сделать?
Я впервые сознательно ощутил присутствие той огромной и мощной империи, где так извратили прекрасную мечту о социалистическом равенстве людей и которая к тому же начиналась совсем близко от меня — на берегах Эльбы, откуда немецкие военные силы, облаченные в прусские униформы, были посланы к тем, кто предпринял еще одну отчаянную попытку спасти хоть что-то от той светлой мечты.
Через год — так было записано в планах отдела зарубежных выставок — я буду стоять на той самой Вацлавской площади в Праге, где сжег себя в знак протеста отчаявшийся студент Ян Палах. Я использую этот маленький пятачок, тогда еще не полностью изничтоженный варварами-оккупантами, в своем диалоге с читателями на зарубежной выставке немецкой книги карманного формата.
Но как рассказать этим людям, разрывавшим на груди рубашки и подставлявшим голую грудь под направленные на них танковые орудия, что то, что отображено в наших книгах, и есть свобода, которой они, к сожалению, здесь у себя не добились? Уместно ли похваляться перед голодными, что называется, манной небесной?
Во Франкфурте мы тоже выйдем на улицы. И тоже будем требовать свободы, и тоже именем социализма, надеясь, что он принесет нам желанную свободу от реальных и выдуманных притеснений и репрессий со стороны той системы, которую мы клеймим как «капиталистическую» и на которую нападаем особенно за то, что она недостаточно совершенна для нас в вопросах самоопределения, что мы так явственно ощущаем на себе.
Но что меня начало смущать уже в то время, так это то, что когда в ЧССР нежные ростки стремления к свободе были раздавлены от имени социализма танками, наше студенческое движение почти не проявило солидарности — на каждое действительное или мнимое подавление свободы в «своем» обществе мы реагировали бурно и единодушно, а осторожно сформулированную программу Александра Дубчека, выступавшего за демократический социализм, в отличие от культа Че Гевары или Хо Ши Мина, практически проигнорировали, почти не удостоив ее внимания.
Социализм был у всех на уме, но каждый связывал с этим понятием что-то свое: те, кто сидел в танках, те, кто был перед танками, и те, кто вышел в те дни на улицы больших европейских городов.
Для меня помимо этого, собственно, самым привлекательным в той «культурной революции» была попытка взломать косность, противостоять фальши в общественной жизни, подвергнуть сомнению устаревшие нормы и авторитеты в стране «экономического чуда». Возможно, ориентиром мне тоже служила утопическая идея свободного, не основанного на обоюдной эксплуатации и подавлении общества. Но такое общество является, вероятно, скорее той желанной целью, которую надо всячески приближать, но достигнуть которой, по-видимому, так никогда и не удастся.
Я и потом чувствовал себя обязанным питать эту надежду и стремиться к этой заветной цели, когда работал в странах так называемого реального социализма. Идеологический аспект, отвечает ли моя деятельность социалистическим убеждениям, или я в своей культурной работе в «социалистических» странах занимаюсь бизнесом в пользу «эксплуататорского классового врага», не имел для меня никакого значения.
Чего нельзя сказать про некоторых моих друзей и «товарищей» в том неспокойном, разворошенном городе Франкфурте. Во время жарких вечерних дискуссий меня в последующие годы неоднократно обвиняли и клеймили, навешивая ярлыки вроде «подкупленный классовый враг», «ренегат», «предатель классовых интересов», при этом всегда подразумевалось, что истинными выразителями классового сознания были те, кто громче всех кричал, будь то полиграфисты, студенты общественных наук или юные архитекторы.
Уже в этом году, давшем название целой эпохе, четко выявилось, что между мелкими нарушениями общепринятых «табу» и подлинной политической борьбой за власть зияет колоссальная реальная брешь, что и толкнет потом самых убежденных протагонистов в аполитичную нирвану различных сект или разверзнет перед ними путь, на который встала презиравшая человеческую жизнь террористическая группировка «RAF» (фракция «Красная Армия»).
Но события 1968 года были все же не столько классовой борьбой, сколько бунтом детей против родителей. Больше всего меня восхищали в манифестациях студентов их спонтанность, неуважение к авторитетам, их эпатирующие общество выходки. Политический и революционный момент, иллюзорное провозглашение единства студентов и рабочего класса были для меня частью игры по запугиванию, к чему не стоило относиться серьезно, это не представляло угрозы ни государству, ни порядку. У меня было свое твердое и непоколебимое мнение на счет авторитетов, против которых я бы с удовольствием выступил, но я что-то не видел, чтобы протестующая молодежь сомневалась в них хотя бы в самых смелых своих мечтах. Только после того, как все волнения улеглись, уже в семидесятые годы, я с удивлением, но с ощутимым удовлетворением отметил, что эти авторитеты были все-таки поколеблены.
В двадцатой Франкфуртской книжной ярмарке, первой моей ярмарке в качестве сотрудника фирмы-организатора, я, собственно, участвовал больше как зритель. Работая в отделе зарубежных выставок, я не был связан с непосредственной работой на самой ярмарке, выполнял только отдельные поручения, ходил туда-сюда в роли курьера и потому мог спокойно наблюдать за событиями на территории ярмарки.
В противоположность Зигфреду Тауберту, которого все происходящее, несмотря на его обратные уверения, глубоко затрагивало как директора ярмарки в его понимании этой своей роли, что, по моему глубокому убеждению, и привело его через несколько лет к решению преждевременно оставить этот пост.
Спокойствия мне было не занимать, а вот охватить все события на ярмарке в целом оказалось задачей недостижимой. В памяти всплывают картины, как я стою сбоку припека от возбужденно жестикулирующих групп, втянутых в дискуссию. Попасть в самую сердцевину спора невозможно — проходы сплошь забиты. И поэтому я по большей части пытаюсь узнать о том, где происходит самое интересное в помещении дирекции ярмарки. Но того же хотят и сотни возбужденных участников и гостей ярмарки. Так что и здесь та же картина, что в павильонах — скопление людских масс, чувствующих себя в сценах азартного противостояния словно на ринге: обычно воспитанные и солидные люди теряют самообладание и начинают орать во весь голос, требуя появления ответственных лиц, чтобы предъявить им свои жалобы и претензии.
Я вдруг оказываюсь в объятиях известного автора, тот, икая на нервной почве, требует чтобы я немедленно позвал директора ярмарки. Или я стою перед брызжущим мне в лицо слюной старым издателем, который тоже чем-то недоволен. В таких случаях я начинал отвлекающую атаку словами: «Кричит тот, кто не прав», оттаскивал не в меру разгорячившегося современника (автора книги «Революция избавляется от своих детей»), вцепившегося мертвой хваткой в бухгалтершу Ингрид Ленц, и тут же сам подвергался яростному нападению: автор орал на меня, добрых десять минут не выпуская из рук воротник моей куртки. Временами на всей ярмарке царила такая фантастическая неразбериха, что вряд ли кто мог заниматься в эти моменты делами, ради которых, собственно, и прибыл сюда.
Только вечером мы, сотрудники, могли узнать от вконец измотанного директора, что где происходило на ярмарке в течение дня. На следующее утро мы получали прессу с разудалыми репортажами, в которых изложение материала частенько резко отличалось от того, что мы знали изнутри.
Книжная ярмарка началась в четверг, с точки зрения практического хода событий он еще прошел относительно спокойно. После недавних и довольно спонтанных антишпрингеровских выступлений и захвата в прошлом году национального стенда Греции Наблюдательный совет выставки и правление Биржевого объединения установили строгие правила распорядка на ярмарке, введение которых с самого начала смахивало на провокацию. Они касались любого посетителя, при входе на территорию подвергавшегося строгому контролю. Плакаты и транспаранты конфисковывались прямо на месте.
Но руководство ярмарки и Наблюдательный совет решились пойти чуть дальше, прибегнув к классическим мерам: на территории ярмарки появилось несколько сотен полицейских с обычным для них набором из оперативных групп, водометов и полицейских машин — «черных воронов».
Когда в пятницу Франц Йозеф Штраус — автор книги, министр финансов и неоднозначная как политик фигура — настоял на том, что даст интервью ZDF, второму каналу западно-германского телевидения, только у стенда «своего» издательства «Seewald», нервный и утративший самообладание Зигфред Тауберт лично отправился сопровождать министра по подземному проходу к месту его выступления. А придя туда, приказал полицейским удалить всех дожидавшихся журналистов, как своих, так и иностранных, без всякой на то провокации с их стороны. Правда, он заметил в толпе обоих предводителей студенческого союза — Даниэля Кон-Бендита и Ганса-Юргена Краля, а также с полдюжины лиц, похожих на тех, кто устраивает беспорядки.
В своих мемуарах он описал потом это так:
«Я взял мегафон… и встал перед сворой, тон в которой задавали Даниэль Кон-Бендит и Ганс-Юрген Краль. У меня не было иллюзий, что я чего-то добьюсь от них своими речами. Как одиночка, я был бессилен перед этим сборищем. Напрасно я взывал к ним и просил освободить проход, где размещался стенд издательства. Так что пришлось распорядиться, чтобы свободу продвижения обеспечила полиция».
Но если этот конфликт ограничился непосредственно рамками издательства «Seewald», имевшего стенд в огромном павильоне 5 (ныне павильон 8), то на следующий день, в субботу, события в павильоне 6, где размещались стенды немецких издательств художественной литературы, приобрели совсем другие масштабы.
Социалистический союз немецких студентов призвал, в субботу, 21 сентября 1968 года, к teach in[11] в 16 часов, в павильоне 6, на стенде 1148 издательства «Diederichs-Verlag», издавшего произведения Лауреата премии мира этого года Леопольда Сенгора, чтобы развернуть дискуссию о его роли в собственной стране Сенегал и об афроамериканской революции.
Тауберт:
«Я не мог рассчитывать на то, что находящиеся в шестом павильоне издательства художественной литературы будут благосклонно взирать на громкий многочасовой митинг Социалистического союза немецких студентов и молча терпеть, тем более одобрять пассивное невмешательство дирекции ярмарки. Я счел своим долгом тактично вмешаться в назревавшую ситуацию».
И он отдает полиции распоряжение закрыть с 14.00 — время, когда широкой публике открывается доступ на ярмарку, — павильон 6. Кто оказался внутри, вынужден был там оставаться. Кто был снаружи, не мог туда войти. Исключение делали только для участников ярмарки и журналистов. Но один человек, который не был ни тем, ни другим, полицией не задерживался и мог беспрепятственно входить и выходить из павильона 6: председатель партии неонацистов Адольф фон Тадден, по-видимому, заранее обеспечивший себе журналистскую аккредитацию. Само собой разумеется, этому побочному факту было придано символическое значение, что охотно муссировалось прессой, а толпы протестующих студентов с неменьшим энтузиазмом выплеснули все это на улицы.
Перед входами в павильон разыгрывались неописуемые сцены. Кто знаком со сверхчувствительной интеллектуальной публикой, посещающей нашу ярмарку, тот может себе примерно представить реакцию, вызванную таким внезапным ограничением свободы передвижения.
Когда Зигфред Тауберт наконец-то выяснил, что teach in, как и было задумано, затронет только небольшую часть павильона 6, он снял оцепление и открыл входы.
Но на следующий день, в воскресенье, случилось нечто гораздо более худшее: до того и во время самой церемонии вручения Премии мира Леопольду Седару Сенгору сбежавшийся к Паульскирхе [12]Социалистический союз немецких студентов устроил под руководством умевшего манипулировать массами главаря майских парижских студенческих волнений Даниэля Кон-Бендита настоящие уличные бои с полицией. Почетные гости, такие, как президент ФРГ Генрих Любке и его супруга Вильгельмина, как и сам лауреат, смогли попасть в Паульскирхе только после принятия невиданных до сих пор мер безопасности.
По окончании церемонии большая часть демонстрантов двинулась от центра города по направлению к ярмарке. И тут нервы у дирекции окончательно сдали: Зигфред Тауберт распорядился закрыть ближайший к городу восточный вход на ярмарку.
Распоряжение надо было как-то выполнять: раз уж взяли за правило поддерживать порядок на ярмарке традиционными средствами государственных силовых ведомств, то, учитывая наблюдающуюся эскалацию волнений, надо было учесть, что назревала опасность, что своих сил для маневренных действий может не хватить. К этому добавлялось еще ощущение полной незащищенности. Главные силы полиции были стянуты в городе. На территории ярмарки оставалась только обычная охрана да несколько десятков сотрудников. Перестроенное на военный лад мышление гуманитариев логично требовало поднять мосты, укрепить стены и ждать снятия осады.
Все эти фигуральные меры взяли на себя своевременно прибывшие несколько сотен полицейских. А «гражданская война», начатая у стен Паульскирхе, продолжилась у входов на ярмарку: демонстранты пытались проломить ворота или перелезть через забор; тяжело ранили одного сторожа павильона, когда тот захотел быстренько захлопнуть перед беснующимися студентами ворота бокового входа (впрочем, его задела полицейская машина, о чем довольно невнятно написала пресса!); срывались флаги иностранных государств — участников ярмарки; порой дело доходило до рукопашной. Само собой понятно, что при таких обстоятельствах нельзя было обеспечить более или менее нормальную работу ярмарки. Из-за массовых действий полиции руководство ярмарки и Биржевое объединение все больше попадали под недовольный пресс со стороны влиятельной группы издателей, частично закрывших свои стенды и даже грозивших преждевременным отъездом. Вход на ярмарку в это бурное событиями воскресенье был закрыт почти три часа, его открыли заново незадолго до окончания рабочего дня ярмарки.
Такой чувствительный инструмент, как Франкфуртская книжная ярмарка, которая, собственно, живет беспрепятственным общением специалистов книжного дела друг с другом, бесперебойно налаживаемыми и осуществляемыми между ними контактами, оказалась раненной в самое сердце из-за подобных помех и вынужденного грубого вмешательства полиции.
Однозначная реакция ведущих издательств была только верхушкой айсберга. Недовольство зрело практически среди всех участников ярмарки и работавших на ней специалистов. Никто не остался безучастным, даже те, кого это непосредственно не коснулось. Впервые наглядно обнажился тот круговорот, который, непрерывно циркулируя, невидимо, но эффективно охватывает и связывает воедино участников ярмарки, общественность и посетителей через публикации в средствах массовой информации. Никто не захотел остаться в стороне, каждый занял определенную позицию — был «за» или «против» нового возможного вызова со стороны левых или правых, «за» или «против» политических мер руководства ярмарки по наведению порядка.
По прошествии стольких лет ясно видно одно: если не вся книжная отрасль, то уж Биржевое объединение определенно было в 1968 году оплотом несокрушимого, ретроградного и консервативного мышления. Преемником главы правления господина Фридриха Георги, остававшегося во время ярмарки еще на посту, привыкшего оперировать военными мерками и высоко ценившего военные качества (между прочим, он входил в группу противников Гитлера, возглавляемую Штауффенбергом), стал как раз в этот год резкой критики в адрес представленного отчета известного своими правонарушениями газетно-издательского концерна Акселя Шпрингера именно человек Шпрингера — уже не очень молодой Вернер Э. Штихноте, директор издательства «Ullstein». Председатель Наблюдательного совета ярмарки Рольф Келлер, либерально-консервативный штутгартский издатель, распорядившийся впоследствии похоронить себя в своей бывшей униформе ротмистра, тоже не относился к светилам мировой общественности.
О позиции члена Наблюдательного совета Зигфрида Унзельда в свое время ходило немало толков. Он, правда, сделал свой «Suhrkamp Verlag» основным местом публикации теоретических работ левых авторов, но это было все же скорее его достижением как издателя, за содержание печатной продукции отвечали прогрессивный левый редактор Вальтер Бёлих и издатель «edition suhrkamp» Гюнтер Буш. Сам Унзельд всегда отличался консервативностью, хотя и не был закоснелым ретроградом, просто он с большей любовью обращал свой взор на старые непреходящие ценности. И в эти дни он умело лавировал среди бурных событий общественной жизни, не выражая четко своей позиции.
А сам лауреат Леопольд Седар Сенгор, президент государства Сенегал, лирик-франкофил, выдумавший литературное направление «негритюд»[13] («Выражает ли тигр свой тигритюд?»), эстет, почитатель прекрасного, предложенный Таубертом на Премию мира? Разве не был он одним из тех типичных представителей неоколониальной элиты стран так называемого третьего мира, испытывавший гораздо большую привязанность к своей культурной родине, Франции, чем к собственному «мизерному» отечеству? И разве не было решение о присуждении ему Премии мира, учитывая все радикальнее становящиеся на фоне вьетнамской войны дискуссии о зависимости стран третьего мира как бывших колоний от своих бывших метрополий, продуманной провокацией в духе времени, проявившейся в этой несокрушимо евроцентристской и патерналистской позиции?
Я думаю, что те, кто принимал тогда это решение, понятия не имели о политической тенденции тех дней. Они находили стихотворения Сенгора прекрасными в классическом смысле, кроме того, этот «негр» имел превосходное европейское образование. Что он там делал «под нами», в Африке, это никого не интересовало. Подобная позиция олицетворяла собой тот ход мыслей, который не для всех был бесспорен.
События той ярмарки, ставшие испытанием терпения и нервов для моего предшественника, лично меня коснулись в малой степени. То, что бушевало вокруг и давало себе выход, не удивляло меня, я был внутренне готов и даже в какой-то степени ждал этого. Идеи носились в воздухе, они стали веянием времени, по крайней мере, для нас, молодых, жаждущих нового. Кроме того, мне нечего было терять, в активе еще ничего не было записано. Так что мне лично вызова никто не бросал, а мое ощущение растущей лояльности к новому месту работы не исключало того, что по мере разворачивания событий я даже начал испытывать что-то похожее на сожаление. Правда, скорее это было сожалением по поводу «наших» промахов, а не в связи со «зловредными» выходками студентов, реакция которых была мне абсолютна понятна.
Когда ярмарка закончилась, потребовалось еще несколько недель, прежде чем я сел в самолет и отправился навстречу собственным приключениям, бросившим вызов уже лично мне. 4 октября я поднялся вместе с Клаусом Тиле на борт «Боинга-727» международной авиакомпании «Aerolineas Argentinas», чтобы с промежуточными посадками в Дакаре, Сан-Паулу и Монтевидео приземлиться наконец в Буэнос-Айресе — месте моей первой зарубежной выставки немецкой книги.