«Прижизненная канонизация» и отношение к ней отца Иоанна
«Прижизненная канонизация» и отношение к ней отца Иоанна
Хотя ответы о. Иоанна на присланные ему письма не сохранились, его реакция на полученные знаки внимания нашла отражение в дневниках. Он считал, что люди почитали его только по милости Божьей. Для батюшки, который считал столь важным для себя быть сосудом и молитвенником Божьим, всеобщее признание явилось доказательством, знаком того, что и глас народа, и глас Божий оценили его усилия. Десятилетние старания наконец принесли свои плоды: сложился идеальный союз между народом, священником и Господом, о котором пастырь мечтал все эти годы. Он едва мог сдержать радость от сознания того, что этот союз осуществляется через него. В 1894 г. он отмечает в дневнике:
«Величайшее, несказанное чудо милости Бож. ко мне явление, что все православные, благочестивые христиане по всему пространству земли Русской ко мне распол. и питают доверие и любовь, и — что благодать Божия за такое их расположение и доверие посещает их и избавляет от недугов и болезней, скорбей и напастей, когда православные обращаются ко мне лично, письмами и телеграфом»{467}.
То, как о. Иоанн осознавал свою роль, говорит о многом. Пастырь полагал, что, почитая его, люди переносили на него любовь к Господу. Более того, он был посланником Бога в том смысле, что почитание и уважение пастыря были угодны Господу. От такого отождествления себя с Господом, конечно, один шаг до духовного самообольщения, в православной терминологии — прелести{468}. О. Иоанн это понимал. Он стремился преодолеть эту опасность, неустанно напоминая себе об источниках своей духовной силы: Боге, литургии и особенно Евхаристии. 26 декабря 1893 г. он писал:
«Благодать Божия, во мне обитающая… ради моей искренней веры и молитвы… ради частого, благоговейного причащения Св. Таин соделала меня дорогим, почтенным, славимым и любимым всеми концем России и даже вне ее. Итак я ценю всем существом моим благодать Божию, правду и святыню в себе на всякое время и да пребываю в правде и святыни во славу Божию и во благо себе и другим»{469}.
На первый взгляд, перед нами необыкновенное представление о благодати. Более традиционная трактовка этого чуда состоит в том, что благодать свободно даруется Господом и может исчезнуть столь же внезапно, как и появилась, даже если тот, на кого она снизошла, считает, что приложил немало духовных усилий для ее стяжания. Однако о. Иоанн в стремлении к благодати осуществлял более напряженную духовную работу, нежели многие, и не принижал собственной роли в процессе ее обретения. Теперь он дерзал не только возносить молитвы к Богу за других, но и просить Всевышнего, чтобы Он и впредь избирал пастыря сосудом, через который передавалась бы благодать{470}.
К 1890-м годам о. Иоанн, казалось, имел все, о чем может мечтать праведник, стремящийся обрести святость. Господь благоволил ему, он получил всемирное признание, а ежедневные массовые исцеления подтверждали его редкий дар. Но именно в тот момент, когда, казалось, он уже наверняка стал святым, сами источники его духовной силы словно начали отнимать у него время и энергию. Евхаристия, о которой он по-прежнему восторженно мог отозваться: «…Какое обновление! Какой мир небесный!.. — что такое земная жизнь после этого?» — теперь становилась препятствием в том, чтобы видеть как можно больше людей{471}. Ему приходилось встречаться со многими людьми, чтобы молиться за них и оказывать им требуемую помощь — и таким образом зарабатывать деньги для многочисленных общественных и религиозных начинаний и для бедняков, которых он поддерживал. Становясь общенародным святым, о. Иоанн вынужден был бороться, чтобы сохранить то, что питало изнутри его святость.
Его записные книжки отражают эту борьбу. В 1880-е годы о. Иоанн впервые упомянул о том, что его раздражают люди — и особенно дети, — которые часто причащаются; а ведь именно этого он так страстно желал. В 1882 г. он писал: «Я чувствую такой гнев, видя их [детей], которых приносят, и приносят так часто, что я жалуюсь, — я, кот. причащается каждый день, скуплюсь для этих Богом возлюбленных»{472}. Длинные очереди перед чашей означали, что на молебны остается все меньше времени. Но почему батюшка особо выделял детей? Возможно, из-за того, что у него не было своих собственных, он объяснял свою антипатию к причащающимся детям тем что они еще находятся в несознательном возрасте.
«Они тоже достойны Их, хотя и не сознают их важности и спасительности. Часто, думаю я, подносят их — для чего? — А я, окаянный, для чего часто, чаще их, гораздо причащаюсь — и остаюсь все грешником? Надо радоваться, что безсмерт. дух. трапезу разделяют со мною хоть дети, если взрослых нет — причастников, а не негодовать на них. Помни, что Господь сказал ученикам, когда хотели воспретить детям к нему подходить»{473}.
Здесь поучительно различие между римско-католической и православной практикой. Споры внутри раннехристианской Церкви по поводу того, можно ли крестить и причащать ребенка, завершились принятием православными той точки зрения, что ребенок обладает и душой и потому должен быть крещен и причащен как можно скорее. В римско-католической практике младенца также крестили немедленно, однако причастие откладывали до семилетнего возраста. Православные дети впервые исповедовались также в «сознательном» семилетнем возрасте, однако могли причащаться сразу после крещения; по сути дела, теоретически они, как и о. Иоанн, могли причащаться каждый день{474}. На призыв пастыря причащаться чаще стали откликаться все больше и больше матерей, что отнимало у о. Иоанна колоссальное время. Начиная с 1880-х стали причащаться чаще и взрослые.
К началу 1880-х о. Иоанн был настолько занят, что его дневник стал сильно напоминать деловой ежедневник, и он нередко ловил себя на том, что после литургии его мысли переключались с богослужения на деловые встречи, назначенные на это время. Уже в 1883 г. он сокрушался, что не был душою вместе со своими духовными детьми во время исповеди: «При исповеди духовных детей, сердце мое было не с ними, а с собою и не с Богом — о окаянство! а опять с собою и с деньгами, чтобы начавши скорее кончить, собрав пообильнее жатву»{475}. В тот период ему приходилось по минутам расписывать свое время, и он понимал, что любое отклонение от планов в начале дня неминуемо повлечет за собой крушение надежд всех тех, кто договорился с пастырем на более поздний час. Несмотря на все его старания, такое случалось нередко. В обращенных к пастырю письмах за 1880-е годы содержались такие упреки: «Дорогой батюшка благоволите снова назначить время крещения младенца… у лавры ждали четверг с пяти до 9 часов»{476}.
На о. Иоанна постоянно давила необходимость выполнять настойчивые требования прихожан, настаивающих на встрече. Он справлялся с этим даже слишком хорошо. Грехи, в которых он чаще всего кается с начала 1880-х годов, включают в себя «небрежность в молитве, крайнюю поспешность и изредка недостаток благоговения…»{477}. Все это, конечно, сопряжено с особенностями любой профессии, когда становится привычным то, что поначалу кажется в новинку и в радость. Быть может, его самозабвенное увлечение служением литургии поблекло, и не из-за общественного признания его святости и последовавшего вслед за ним огромного спроса на проведение внелитургических служб. В конце 1890-х годов он писал в записной книжке, что очень быстро провел молебны, поскольку очень спешил в Санкт-Петербург, за что «был наказан стеснением и печалью», и обрести мир и смелость (перед Богом) удалось только большим усилием{478}.
Каждый день о. Иоанн получал по почте жалобные прошения о материальной помощи. Осуществляя на практике свой принцип оказывать благотворительную помощь всем и каждому, он не мог оставить без ответа ни одно из писем — и в результате должен был без конца думать о том, как достать деньги. С другой стороны, вряд ли он мог преуменьшать значение причастия только под тем предлогом, что стал более загружен. Положение усугублялось тем, что чем больше людей приглашали о. Иоанна к себе домой, тем больше появлялось и желающих у него исповедоваться и причащаться. Эти взаимоисключающие требования могли довести его до крайности. В 1894 г. он так писал о литургии, на которой много причащающихся:
«Так бывает со мною и при больш. колич. причастников. Сначала охотно и усердно причащаю народ всякого звания и состояния, а под конец начинаю предаваться нетерпению и огорчению, как бы забывая, какое великое дело я делаю… куда я спешу и тороплюсь от этого дела? К суете мирской, к удовлетворению корысти, к чревоугодию, к любви мира сего, кот. есть враждебен Богу! Тогда раскаиваюсь»{479}.
Итак, по иронии судьбы, воплощение одного из идеалов православной жизни — более частого причащения и более активного участия в таинствах, к чему так стремился о. Иоанн, — привело к сокращению времени, которое пастырь мог посвятить прихожанам вне церкви.
Слава пастыря имела и другие разрушительные последствия для его духовной жизни. Возникшее в 1880-х гг. самоощущение, что он является заступником всей земли русской, которое расцвело пышным цветом к 1890-м, вошло в конфликт с его постоянными обязанностями приходского священника. Несмотря на то что пастырь ездил в столицу почти каждый день, он все же был вынужден считаться с просьбами своих кронштадтских прихожан — особенно бедных, которые были его первыми духовными чадами, — и проводить положенные церковные службы. Он остро чувствовал это противоречие:
«Вскоре после литургии и причащении св. Тайн раздражился и гневался на своих прихожан, пригласивших меня к больным с св. Дарами — из-за того, что мне хотелось ради сребролюбия объехать приезжих, а потом ехать в Петербург для молитв и для нажива денег, хоть и для благотворения и милостыни»{480}.
Как демонстрируют письма к пастырю, он стал своеобразным центром благотворительности: желавшие помочь бедным присылали ему подарки в твердой уверенности, что это поможет «достойным» бедным. Рост пожертвований создал ситуацию, которую пастырь не мог предвидеть: складывалось впечатление, что нуждающихся становится все больше и больше. Просители начали ходить за пастырем по пятам, карауля и у дома, и у Андреевского собора. Он стал воспринимать настойчивость бедняков как тяжкое бремя и начал бояться вообще выходить на улицу. Осознавая всю духовную значимость благотворительности, он почувствовал противоречие между двумя своими ипостасями: молитвенного заступника за людей, священника — и дарителя, оказывающего им финансовую поддержку. Его дневниковые записи отражают минуты мучительной грусти от осознания своей неспособности совмещать молитву с материальной помощью. 20 февраля 1882 г. он писал:
«Крайне расстроился из-за нищих, особенно из-за девочек, кот. я подал милостыню (по 2 1/2 коп.), кот. и после того за мною следили, хотя я нарочно уходил от них, желая наедине тайно молиться; потом 40 чел. нищих взрослых пришли ко мне, прося милостыни, и я, уже раздражен девочками, раздражился на взрослых, отсылая их к богатым городским. — В конце концов я весь разбит нравственно пришел домой… был прощен молитвою перед Тихвинской Б. М.»{481}.
И с духовной, и с материальной точек зрения было необходимо как-то примирить это гнетущее противоречие. О. Иоанн пытался приучить своих духовных чад к определенному порядку пожертвований. Он призвал их сформировать списки по двадцать человек и выдал каждому «капитану» определенную сумму для распределения между членами «полка», однако усилия оказались тщетными{482}. Бедняки до такой степени осаждали его, что он буквально был вынужден спасаться бегством. «Прости мне и тот грех, что я убежал от нищего, бежавшего за мною, — исповедовался он в дневнике за 1882 г., — говоря себе: подам всем в свое время — в 3 часа, а на всяком месте и во всякое время не хочу подавать, т. к. их крайне много»{483}. Создание Дома Трудолюбия не облегчило его бремени и не разубедило его в том, что он должен подавать беднякам из рук в руки, а не через учреждения, даже если они созданы и финансируются им лично. Чем большую славу приобретали его святость и благотворительность, тем больше молящихся начинали считать, что он принадлежит им, а не самому себе. Слова, провозглашенные о. Иоанном в начале пути, — «священник принадлежит всем, а не себе» — сбылись до такой степени, о которой он не мог и помыслить.
Ощущение, что бедные неумолимо окружают его плотным кольцом и что он как святой принадлежит миру, явственно просматривается в дневниках о. Иоанна начиная с 1880-х гг. Хотя современники и писали с восторгом о спокойствии духа пастыря, на самом деле его нервы были натянуты до предела. На первых порах после обретения популярности и славы он впадал из одной крайности в другую. В дневнике за 1883 г. он писал:
«Сегодня я не выходил на улицу с бти до 11ти 1/2, между прочим, потому, чтобы не встретить нищих, ожидающих моего выхода и моей подачки, но вышедши, я как раз встретил 5 чел. (прежде подача нищим была, только не этим), и я подал им по 2 коп., а мальчик назойливый стал просить неотступно еще прибавки, и я в досаде на него надрал его за волосы, и пошел по посадской улице гулять (голова болела); нищие опять за мной, особ. кривой и глухой; я рассердился на него за настойчивость и преследование меня и крепко обеими руками выдрал его за волосы; другие испугались и пошли скоро вперед; я шел вперед; кривой нищий в конце улицы опять подошел ко мне и я пожалел его — подал ему 20 коп., подозвал и еще двоих, и подал по 10 коп.; они давай припрашивать еще, я опять рассердился и хотел ударить крепко большого молодого парня, но он убежал; потом мальчики опять стали приставать, и я велел городовому отвести его в участок за попрошайничество; он заплакал, и я велел его отпустить. Согрешил, и виню себя. Каюсь перед Господом, Божией Матерью, всеми святыми и всеми людьми»{484}.
Несмотря на то что сам о. Иоанн не находил оправданий своему поведению, его паства, по-видимому, не считала этот поступок чрезмерно жестоким, поскольку, с одной стороны, чувствовала свое подчиненное положение по отношению к пастырю, а с другой — телесные наказания были распространены повсеместно и не считались чем-то неприемлемым. Как бы то ни было, об этом эпизоде нигде не упоминалось. Хотя о. Иоанн и обвинял себя в «этом грубом проявлении нетерпения, корысти, жестокосердия, злобы», не возникает впечатления, что его избивание нищих и таскание их за волосы было чем-то большим, чем «грубость», или чем-то из ряда вон выходящим{485}.
Из-за того что бедняки становились все более требовательными и навязчивыми, в начале 1880-х гг. отношение о. Иоанна к ним как к социальной группе изменилось. Их настойчивость сильно отличалась от той сдержанности, которую пастырь отмечал в 1868 г., когда писал: «Бедным мальчикам надо с удовольствием подавать милостыню: они просят от крайной нужды и, получив достаточную сумму, долго не приходят. О, бедные! Они не имеют где главу подклонити, не имеют что есть и пить и чем одеться… как их не жалеть! Как не отказать себе в лишнем, чтобы подать им милостыню!»{486} Однако здесь важно учитывать разницу между статусом святого и частного гражданина. Когда к о. Иоанну относились просто как к священнику необыкновенной доброты, а не как к святому, бедные, как правило, робко просили о помощи, а он, обыкновенно, будучи тронут их ужасающим положением, яростно защищал их от обвинений в бродяжничестве. Несмотря на то что даже в первые годы своей службы он старался проследить, идет ли поданная им милостыня по назначению, он не был тогда склонен упрекать тех, кто, как он подозревал, злоупотреблял его доверием, и всегда стремился сохранять внутреннее самообладание. В 1869 г. он писал: «Если знаете достоверно, что нищие во зло употребляют подаваемые тобою им деньги, не ярись на них, но сохрани кротость и незлобие, смеясь им, подобно Павлу препростому. Стоит разве расстраиваться из-за денег (прах)? — вспомни о своих грехах…»{487}
Напротив, к середине 1880-х гг. его реакция стала намного более жесткой («Осуждаю себя за крайний гнев на нищих, партией ежедневно меня преследующих, всегда праздными, без дела, и просящих у меня щедрого подаяния с наглою неотступностью»){488}. По мере того как бедняки переставали видеть в о. Иоанне личность и простого смертного и стали воспринимать его только как исполнителя своих просьб, батюшка также начал видеть в них некую массу, которой он должен оказать безличную благотворительную помощь. Этот процесс обезличивания со стороны как мирян, так и святого наглядно просматривается в динамике взаимоотношений о. Иоанна с кронштадтскими нищими — возможно, это неизбежное следствие смещения акцента в восприятии «святого человека», когда ударение переносится с «человека» на «святого».
Изменения проявились не только по отношению к бедным. Да, о. Иоанн радовался, что был «любимым для всех, дорогим, славным, вожделенным, сильным верою, упованием, любовию Христовою»{489}, однако потоки людей, жаждущих встречи с ним, изматывали его физически. 16 мая 1883 г. он писал: «Две женщины пришли ко мне по духовной любви — принять благословение Господне чрез меня и выразить мне свое духовное расположение, в 7 м часу утра… а я вознегодовался и озлобился на всех за то, что во всякое время, и рано и поздно, на всяком месте суются ко мне, ловят меня»{490}. О. Иоанну не приходило в голову, что он имеет право возмущаться утратой частной жизни или что надо сохранить какую-то часть личной жизни, чтобы не сбиться со своего духовного пути. Газеты публиковали ошеломляющие факты о последствиях поездок пастыря по стране — во время его пребывания в Харькове все сады и оранжереи в доме, где он остановился, были затоптаны почитателями пастыря, которые устроили там ночевку, чтобы хоть краешком глаза увидеть его; местная полиция не смогла их остановить{491}. Самого о. Иоанна его почитатели регулярно сбивали с ног, тащили в разные стороны и даже кусали, желая заполучить его «живые» мощи{492}.
Показателем того, чего стоило о. Иоанну постоянное пребывание на людях, стал лаконизм дневниковых записей того периода: «Давно я не писал в моей книге — более 4 месяца»{493}. Дневники, некогда служившие вместилищем для его устремлений, переживаний и борений, почти утратили свою прежнюю функцию. Теперь о. Иоанн отдавал всю энергию прихожанам; они, а не дневники, стали главной сферой его религиозной жизни и его духовной опорой.
Перенесение религиозного пыла вовне, на свою паству, повлекло за собой и одно из самых серьезных отрицательных последствий популярности о. Иоанна: ухудшение взаимоотношений с женой. В начале их совместной жизни, с 1850-х до середины 1870-х гг., она, казалось, смирилась с его всепоглощающим стремлением к святости и со своей участью скромной помощницы на этом пути. О. Иоанн не принадлежал ей, но, по крайней мере, он не принадлежал и никому другому, и Елизавета Константиновна могла пытаться создать семейный очаг. Она стала находить душевное утешение в общении с сестрой Анной и племянницами Руфиной и Елизаветой, которых сама вырастила. Когда о. Иоанн был частным лицом, у них с женой существовали собственные сферы деятельности — у него в храме, у нее — дома, которые они взаимно уважали. Кроме того, в начале своего поприща о. Иоанн ощущал на себе придирки начальства и травлю кронштадтских властей; наверняка Елизавета Константиновна жалела гонимого супруга. Он бывал на людях скорее по долгу службы, чем из удовольствия, и лишь в домашнем окружении спасался от превратностей своего нелегкого труда. Несмотря на то что их брак мало напоминал союз двух сердец, по крайней мере, это было семейное соглашение, гарантировавшее обеим сторонам определенную долю независимости и стабильности.
Когда о. Иоанна признали святым, сложившийся в семье образ жизни изменился к худшему. Как только у него появились не только последователи, но и ярые почитательницы, отношения с женой испортились. Елизавета Константиновна примирилась, что он проводил дни напролет с нищими; однако толпы восторженных женщин, бросающих на пастыря томные взгляды и дарящих ему дорогие подарки, не вызывали у нее подобного понимания. О. Иоанн как бы давал ей понять, что вступает с этими женщинами в сокровенную, возвышенную духовную связь, невозможную с ней, и это не могло не задевать Елизавету Константиновну. При отсутствии физической близости с женой пастырь, как казалось Елизавете Константиновне, будто бы обретал в этом повышенном женском внимании к собственной персоне некую замену нормальных супружеских отношений.
Это не только ее впечатление: записные книжки пастыря содержат упоминания о том, как окружавшие его женщины, будь то его собственная уборщица или «прекрасная графиня в белом платье», порождали в нем искусительные помыслы, хотя он и противостоял соблазну{494}. Елизавета Константиновна вступила буквально в яростную схватку с супругом. То ли потому, что после многих лет совместной жизни с о. Иоанном она начала относиться к религиозному послушанию с предубеждением, то ли потому, что была занята, то ли чтобы досадить мужу, но на какое-то время она практически перестала ходить в храм. Поводом для ссоры становилось любое происшествие. О. Иоанн описывает один подобный эпизод в 1882 г.:
«Вечером сегодня вышла крупная неприятность с женою из-за того, что я обличил ее в подделке ключа к моему письменному столу и к внутренним ящикам и во взятии некоторых вещей и денег. Как львица разъяренная она [налетела] на меня и готова была растерзать; от злости ревела, выла, как бешеная; грозила ударить по щеке при детях; корила бабами, т. е. благочестивыми женщинами, имеющими со мною духовное общение в молитвах, таинствах, духовных беседах и чтениях, поносила самым бесчестным образом, а себя возвышала. Господи! Отпусти ей, не вест бо что говорит и творит. Вразуми ее всю омраченную житейскими суетами и сластями, утолсте и расшире и забы Бога»{495}.
О. Иоанн начал подозревать жену в самых разнообразных лживых уловках, например в краже розового благовонного масла, предназначенного для плащаницы и используемого на богослужениях Страстной недели, и в подмене алмазных пуговиц на воротнике его рясы. «Ввел ее в искушение, допустив усердных ко мне лиц пришить бриллиантовые пуговки к воротнику подрясника, и не сказал о том жене»{496}. Взрыв недовольства семейной жизнью случился в 1883 г.:
«Горе мне с домашними моими, с их неуважением к постановлениям церковных, с их лакомством всегдашним, безобраз. в повседневной жизни… забавами, смехами с детьми Руф. и Елисавет., с кошками и собакой, — с их леностию к молитве домашней и общественной (раз 5–6 в год ходят в церковь — Бог им судья!). Какой ответ оне дадут за себя и детей: оне царствовать хотят и царствуют действительно, исполняя все свои прихоти и желания… А как оне воспитывают детей! О ужас! Вне всякого уважения к уставам Церкви! Сами не соблюдают посты и детей также учат: на 1 неделе Великого поста едят сыр и яйца, не говоря о икре и рыбе. — Кто их вразумит? — Меня не слушают»{497}.
Впрочем, есть описания, смягчающие нарисованную священником картину. Так, одна из племянниц, напротив, рисует в своих воспоминаниях благочестивую семейную идиллию, вспоминая, с какой заботой Елизавета Константиновна охраняла редкие часы отдыха пастыря и как о. Иоанн отказывался трапезничать дома без матушки, называя ее своим «ангелом»{498}. Как бы то ни было, точка зрения пастыря в чем-то главном весьма верно отражает положение дел. Теперь, привыкнув к почтению и поклонению народа, он меньше чем когда-либо был готов терпеть отношение к себе как к простому смертному в своем собственном доме. Неудивительно, что после обретения всенародной славы упоминания о семье в записных книжках о. Иоанна сменились фиксацией горестей и радостей общественной жизни. Его почерк стал более крупным и неразборчивым; дневник во многом превратился в деловой ежедневник. Так, после отождествления себя с обществом, завершилось превращение приходского священника и аскета в народного святого.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.