Глава восемнадцатая.
Глава восемнадцатая.
И вечный бой…
Итак, война закончилась. Многих волновало тогда, какой окажется для нас мирная жизнь. Куда ехать? Кем работать? Как жить?.. Для меня такие вопросы не вставали. Лишь бы летать, лишь бы работать на благо Отечества с наибольшей отдачей сил, энергии А где? Да где прикажут!
Я еще не задумывался и не отдавал себе полностью отчета в том, какой глубокий перелом произошел во мне в результате всего, что пришлось видеть и пережить за четыре года войны. Конечно, сострадание к людям, желание жить в мире и никому не причинять зла — эти чувства владели тогда не только мною — многими. Было приятно сознавать, что уже не потребуется ждать боевых распоряжений, организовывать боевые действия корпуса, сознавать, что боевых потерь уже ни сегодня, ни завтра не будет…
24 июня 1945 года в Москве состоялся Парад Победы. В тот же день был опубликован приказ о демобилизации старших возрастов, затем ряд правительственных решений о восстановлении городов, жилищном строительстве, возрождении сельского хозяйства. Мир входил в свои права. И все-таки безоблачной ясности в нем не просматривалось. Нередко приходилось слышать такие разговоры: «Знаешь, я думаю, войны теперь не будет долго. — И тут же настороженное сомненье: — А если… если они нападут?..»
Сомнения-то оказались не праздными.
Как стало известно позже, на исходе войны в Европе Черчилль приказал фельдмаршалу Монтгомери собирать и хранить немецкое вооружение. А с весны сорок пятого авиация США и Англии принялась за аэрофотосъемку обширных западноевропейских территорий — около двух миллионов квадратных миль. Это были целые операции под кодовыми названиями «Кейс Джонс» и «Граунд Хог». Проводились они под руководством генерала Донована — главы Управления стратегических служб и начальника разведки при Эйзенхауэре генерала Сиберта. Работали наши недавние союзники, судя по всему, весьма добросовестно: для аэрофотосъемки они приспособили шестнадцать эскадрилий тяжелых бомбардировщиков! Потом Сиберт докладывал, что операции оказались успешными и вполне могут обеспечить им ведение будущих кампаний в Европе. Пока же там шла невиданная в истории охота за патентами, новейшим научным оборудованием, опытными образцами военной техники гитлеровцев. А после победных торжеств агенты Донована пересекли демаркационную линию Германии и умудрились закопать на ней множество радиопередатчиков, которые тоже можно было использовать в случае необходимости.
Да что говорить, уже на четвертый день после Победы на аэродроме Темпельгоф, где стояли наши боевые машины, приземлился американский самолет, и это свое появление экипаж объяснил выработкой горючего в баках. А посмотрели — лететь бы им да лететь до своих-то: горючего на самолете было вполне достаточно. Затем то же самое продемонстрировали два «мустанга». Тогда маршал Жуков запросил Сталина: «В связи с тем, что за последнее время участились случаи самовольных полетов самолетов союзников над территорией, занятой нашими войсками, и городом и летчики союзников не выполняют требований идти на посадку, прошу указать, как с ними поступать».
Указание пришло незамедлительно: «Всех иностранцев союзных нам государств как военных, так и гражданских, самовольно проникающих в район Берлина, задерживать и возвращать обратно…»
Так и приняли к руководству: возвращать обратно!
Как-то, уже в конце сорок пятого, я вылетел в Бранденбург — а стояли мы тогда возле Фалькензее, на аэродроме Дальхоф — и вдруг вижу, наперерез мне идет истребитель с опознавательными знаками Великобритании. Я насторожился. Смотрю, что же он дальше будет делать. Англичанин тоже заметил меня: покачал крыльями — мол, давай сойдемся, померяемся силой.
«Ах, ты…!» — вырвалось у меня не совсем утонченное для слуха выражение, и, недолго думая, я бросил свою машину в сторону англичанина. Тот мгновенно среагировал — выполнил переворот — и завязался у нас воздушный бой.
Бой этот не был настоящим, то есть мы, вчерашние союзники, не били друг по другу из пушек. Но ведь и учебным его не назовешь. Что это за учеба такая: прилетел ни с того ни с сего к чужому аэродрому — словно с неба свалился — очень, видишь ли, охота ему подраться с Иваном. Понятно, о тонкостях дипломатических отношений, об осложнениях, которые могли возникнуть между двумя сторонами, ни англичанин, ни я в те минуты не задумывались. Меня заботило одно: достойно проучить иностранного пилота. Ишь ты: вызов делает… Это дважды-то Герою Советского Союза! (Вторично это высокое звание мне присвоили в сорок пятом.)
Короче, завелся я, и как там тот англичанин ни сопротивлялся, как ни крутился, в хвост ему зашел я. А с земли за поединком, как потом выяснилось, наблюдали. Наблюдали внимательно и с нашего аэродрома, и с соседнего, где располагались англичане. И сообщил об этом мне в довольно откровенной форме уже не на аэродроме, а в своем штабе маршал Жуков.
Не стану пересказывать всего, о чем я тогда передумал, что пережил. Но когда вошел в кабинет маршала, по лицу Георгия Константиновича понял, что разговор предстоит серьезный.
— Садитесь. Я жду связи с Москвой… — как-то односложно сказал он, и тут же последовал вызов.
Звонил Сталин. По первым отрывочным фразам ответов Жукова я догадался, что речь идет о моем поединке.
— Нет, претензий никаких не поступало…
Молчание. Потом снова:
— Так точно. Он здесь… — Георгий Константинович на мгновенье прикрыл телефонную трубку ладонью и сказал, обращаясь ко мне; — Будете говорить с товарищем Сталиным…
Дословно я сейчас не передам разговора со Сталиным, но помню, вопросы его касались нашей встречи с летчиком из Англии, и я подробно докладывал, как все это происходило. В заключение Сталин спросил:
— Значит, наша машина лучше английской?
— Лучше! — убежденно ответил я. Затем Сталин попросил Жукова. Георгий Константинович что-то внимательно выслушал, сказал:
— Да, да, генерал хороший. — Попрощался и положил трубку.
От Жукова я уехал в хорошем настроении. Вернулся в штаб корпуса, соединился с командармом Руденко и доложил о вызове к маршалу.
— Говоришь, товарищ Сталин интересовался, чья техника лучше? — переспросил командарм, когда я передал ему разговор со Сталиным.
— Так точно! Интересовался.
— Ну, в этих вопросах он не хуже нас с тобой разбирается, — заметил Сергей Игнатьевич. — Просто, видимо, захотел получить информацию и» первых рук. В общем, рад за тебя. Хорошо, что так кончилось…
Некоторое время спустя после памятного разговора я был назначен с повышением — начальником Управления боевой подготовки истребительной авиации Военно-Воздушных Сил.
Подумал — но все-таки расскажу, как я получил вторую Звезду Героя.
Это произошло через месяц после Победы — в середине июня. В мае, числа примерно 12 или 13-го, когда мы еще добивали фашистов, торопившихся из Берлина на территорию, занятую американскими войсками, было принято решение эвакуировать меня в Центральный госпиталь имени Бурденко. Дело в том, что левая нога моя после ранения никак не заживала. В ней было множество мелких осколков, от которых она постоянно кровоточила, не давала покоя, и врачи, категорически запретив летать, отправили меня тогда в Москву на операцию.
Собственно, как отправили? Пересел я с истребителя на связной трофейный самолетишко, дал по газам и пошел с курсом на восток. Сопровождал меня мой надежный боевой товарищ Леша Новиков. Долго ли, коротко ли добирались, но долетели до столицы, и в тот же день меня уложили на операционный стол. Положение-то с ногой оказалось серьезное, даже критическое. Напрасно, выходит, я сопротивлялся, доказывая медикам, что температура у меня от простуды, что все пройдет само по себе: лечить — через неделю, не лечить — через семь дней! — и продолжал летать…
Хирурги решительно вырезали из больной ноги все осколки — память боев, вставили на время какую-то трубку для дренажа, заштопали рану и наказали строго: «Теперь полный покой… Считайте, что вам повезло».
С таким приговором согласиться я никак не мог. Началась подготовка к Параду Победы, мне доверили представлять наш истребительный авиакорпус, и вдруг — на тебе: «Покой…»
Едва врачи ушли из палаты, я перехватил костыли и начал тренировку. Целый день ходил по коридорам, переходам, закоулкам старого госпиталя. К вечеру нога, естественно, распухла, снова поднялась температура, и чувствовал я себя совершенно разбитым. Так что костыли пришлось отложить в сторону, положенное отлежать. И уж не знаю, сообщение ли о награждении меня второй Золотой Звездой так подействовало или время сработало — организм молодой, сильный был, что там долго-то выздоравливать в тридцать четыре года! — но когда узнал о награде, о том, что вручать ее будет в Кремле сам Калинин, про ногу я тут же забыл. А в палату ко мне началось настоящее паломничество. Едва ли не со всех отделений госпиталя поздравить с наградой шли врачи, медсестры, раненые, которые могли передвигаться. Приезжали и представители от командования ВВС.
Не скрою, рад я был, как мальчишка! Там, в Крыму, когда после ранения мне впервые зачитывали Указ о присвоении звания Героя Советского Союза, высокая эта награда осознавалась как-то иначе. Должно быть, не до лишних восторгов было. Враг ведь еще вовсю хозяйничал на нашей земле…
А тут, похоже, можно было уже подвести итоги боевой работы — боев больше не предвиделось… Вот они. За годы войны я совершил 216 боевых вылетов, сбил лично 22 самолета противника, 2 — в группе. Корпус наш выполнил 28 860 боевых самолето-вылетов, в которых летчики уничтожили 1653 вражеских самолета! Прямо скажу: цифра эта немалая. Не случайно в приказах упоминался 3-й Никольский, Краснознаменный, ордена Суворова II степени, ордена Кутузова степени истребительный авиакорпус. Двадцать один раз Москва салютовала нам, другим частям и соединениям, отличившимся в боях за Родину.
Я не скрывал радости за своих воздушных бойцов. 32 летчика-истребителя нашего корпуса стали Героями Советского Союза!
И вот Георгиевский зал Кремля — пантеон русской воинской славы. Как в торжественном строю золотом на белом мраморе высеченные строки — названия пятисот сорока пяти полков, флотских экипажей, батарей, фамилии более десяти тысяч человек, награжденных орденом Георгия Победоносца — «За службу и храбрость». Здесь имена полководцев А. В. Суворова, М. И. Кутузова, флотоводцев Ф. Ф. Ушакова, П. С. Нахимова. Нет такой страницы в истории русского оружия, в списке его побед, которые именами героев не оставались бы на стенах Георгиевского зала.
Летите, росские орлы,
Карать рушителей спокойства!
Во всех странах гремят хвалы
И слухи вашего геройства.
В Георгиевский зал мне пришлось явиться на костылях — иначе пока не получалось. Меня это страшно тяготило, чувствовал себя неловко, явно не в своей тарелке. А командование госпиталя ко мне еще и врача приставило — для сопровождения.
Когда награждаемые собрались, среди них я увидел много знакомых лиц. Летчики, пехотинцы, танкисты… Со многими из этих людей я бил врага в воздухе, ходил в прорывы по тылам противника…
Награды героям вручал Калинин. Михаил Иванович слабо, по-стариковски пожал мне руку и спросил:
— А что ваши ноги? Ходить будете?
Помню, как громогласно выпалил ему в ответ:
— Ерунда, Михаил Иванович! Это — перестраховка медицины. Я хоть сейчас танцевать могу!..
Калинин улыбнулся, пожелал мне крепкого здоровья, счастья. А потом несколько слов сказали трое награжденных. Один был рядовой пехотинец, второй — танкист, а от авиаторов — я. В своих пятиминутных речах мы поблагодарили за награды, заверили, что будем бдительно и надежно охранять мирный труд нашего народа, и разъехались.
В тот вечер, да и потом я не раз возвращался мыслями под своды Георгиевского зала, возвращался в наше военное прошлое. По грандиозности, самоотверженности, жертвенности, героизму минувшей Великой войны найдешь ли ей равное?..
Расскажу вот об одном летчике. Я просто не могу, не имею права не назвать в этой книге его имени, не рассказать о нем.
Итак, в сорок четвертом году, летом, где-то в небе Прибалтики в неравном воздушном бою была повреждена машина летчика И. М. Киселева. Все, кто находился на аэродроме, видели, как подбитый истребитель тянул к посадочной полосе. Иван, так звали пилота, скромный, по-девичьи застенчивый паренек, прибыл к нам сравнительно недавно, большого опыта не имел, и мы все замерли в ожидании — справится ли он с машиной, дотянет ли до аэродрома…
Летчик приземлил свой истребитель, но с посадочной полосы срулить уже не смог. Когда я подъехал к самолету и быстро забрался по плоскости к кабине пилота, чтобы помочь ему выбраться оттуда — судя по всему, Киселев был ранен, — то увидел картину, которая перевернула всю мою душу. Молодой летчик буквально висел на ремнях, голова его беспомощно упала на грудь, пол кабины был залит кровью, и непонятно в луже этой крови где-то в стороне лежала его оторванная нога…
На всю жизнь запомнился мне взгляд летчика, когда его уложили на носилки.
— Товарищ генерал… — с трудом проговорил он. — Я вернусь… Вы разрешите летать?..
Что я мог ответить тогда? Конечно, пообещал, пожелал скорее поправиться и встать в боевой строй.
Прошло не так много времени. И вот на аэродроме, уже на чужой земле, ко мне однажды подошел, слегка прихрамывая, летчик и, по-военному четко представившись, напомнил о данном ему слове. Я узнал Киселева сразу. Глаза его выдавали напряжение, тревогу: откажут или разрешат?.. Решалось дело очень серьезное. Мне нелегко было бы не сдержать слово, которое я дал своему летчику, но посылать в бой?.. Минута тянулась вечностью и для него, и для меня, и наконец я принял решение:
— Бери, Иван, свой истребитель. Разрешаю!.. Что еще добавить к этой истории? Летчик Иван Михайлович Киселев мужественно сражался с врагом до самой Победы. Я лично подписал представление его к званию Героя Советского Союза. На счету бойца было 136 боевых вылетов и 14 сбитых самолетов противника.
Всякий раз, когда меня спрашивают о героизме и героическом, о природе подвига, я вспоминаю Ивана. Человек долга, такой, как Иван Киселев, способен проявить мужество и на последнем пределе человеческих возможностей совершить подвиг — закрыть своей грудью амбразуру, пойти на таран вражеского самолета, не отступить перед лицом любой опасности.
Сколько таких героев дал наш народ в годы Великой Отечественной войны!
Но подвиг, на мой взгляд, для нашего солдата не был самоцелью. В основе каждого подвига всегда лежал высокий патриотизм, священная любовь к Отечеству, готовность в любых, самых трудных условиях выполнить боевой приказ и добиться победы.
Вспоминаю разговоры с пленными немецкими летчиками. Сколько раз бывало: собьет какой-нибудь наш молоденький лейтенант этакого сверхчеловека с рыцарскими железными крестами, и вот просит надменный ас показать, кто же это сумел срезать его — короля воздуха! Такая спесь у немцев особенно заметна была в начале войны. Ну так вот явится Иван или Петр, смотрит враг на своего победителя и не верит: совсем простецкий с виду парень — и вдруг такая воля, такое удивительное мужество в бою!.. Философию, видишь ли, придумали о загадочной славянской душе: мол, к жизни русские не привязаны, чуть ли не презирают ее. А кое-кто и так считал: в России, дескать, человека — личности как таковой — и вовсе не существует. Одна темная толпа, которую и гонят под огонь комиссары. Или вот еще рассуждения были: русских-де чересчур много, поэтому они легко могут позволить себе такую роскошь — умирать храбро.
Тошная, ей-богу, философия. Смертники всякие, камикадзе — да разве это по нашей части? Культ смерти в истории России никогда не находил последователей. Мне довелось повоевать, и я знаю: если в бою кому-то из моих боевых друзей и приходилось отдавать жизнь, так только потому, что для каждого из нас было нечто еще более ужасное, чем смерть. Это жизнь с сознанием, что ты предал своих товарищей.
Среди русских людей во все века считалось, что струсить — это покрыть себя позором. «Жизнь положи за други своя» — говорили воины Суворова, Кутузова, и не случайно имена этих великих полководцев были упомянуты в обращении Советского правительства к народу в трудные для Отечества дни сорок первого года.
В боевой обстановке минувшей войны как на земле, так и в воздухе нередко складывались ситуации, когда люди шли на помощь друг другу, не щадя своей жизни. На то, как говорится, и война. А нам, истребителям, у которых даже тактической основой являлась боевая пара — ведущий да ведомый, — особенно важны были такие профессиональные элементы подготовки, как слетанность, взаимопонимание в воздухе, постоянная готовность защитить, прикрыть в бою своего товарища. Без этого боевую пару и представить-то не могу.
Но как же со страхом? Или действительно русские к жизни своей не привязаны?
Страх, инстинкт сохранения жизни бессильны, когда человек свято верует в дело, за которое он борется, когда инстинкту самосохранения противостоит убежденность и сознательность, страху — мужество его преодоления. Переступить через естественное чувство самосохранения, жажду выжить, уцелеть — с этого, на мой взгляд, и начинается героизм отдельного человека, столь необходимый для нравственной энергии всего общества.
Не всякий мог найти в себе такие силы — преодолеть себя. Помню, под Воронежем один молодой, еще не обстрелянный и не обожженный порохом пилот в сложной ситуации воздушной схватки оставил группу товарищей. После боя его спросили, в чем дело. Повод был — на самолете якобы отказали пушки. Проверили. Действительно, оружие оказалось неисправным. Но по законам военного времени разве имел летчик право бросать поле боя, на котором гибли его товарищи?.. Истребители, как правило, держались всегда до конца и даже на горящих машинах били врага, а уж если выходили из боя, то все вместе.
Дело давнее. Я не хочу называть имя того летчика, тем более что он осознал случившееся — глубоко переживал свою вину перед товарищами. Да и они простили ему: в боях молодой пилот вскоре вернул к себе доброе отношение и доверие.
А вот то, что произошло у нас на Никопольском плацдарме — случай хотя и единственный, — запомнилось всем и надолго.
Был в одном полку летчик по фамилии Халугин. Пилот как пилот — летал неплохо. Ну да мало ли у нас опытных да умелых-то бойцов было. И все же однополчан Халугина удивляло его везение в воздушных боях. Такая порой карусель раскрутится, что не знаешь, как вернулись, — кто, как говорится, на честном слове, кто с одним крылом, а машина Халугина всегда целехонька и невредима. За все кубанское сражение — ни одной пробоины. «Везучий!» — говорили летчики. Про себя же многие недолюбливали его: самонадеянный такой был, с гонорком. Смущало еще одно обстоятельство: многие ведущие, летавшие с Халугиным на задания, погибали в боях, а он — хоть бы что.
Замполит полка Тимофей Евстафьевич Пасынок первым усомнился в честности этого летчика. Пришел как-то в землянку к пилотам и заявил: «Сам слетаю в бой с Халугиным!» А повод к тому появился: лейтенант Сухоруков отказывался ходить с Халугиным на боевые задания и просил замполита полка заменить ведомого.
И вот вскоре на перехват большой группы бомбардировщиков противника подняли четверку наших истребителей. Взлетели Пасынок, Туманов и Халугин с ведомым.
— Атакую «юнкерсы»! — передал по радио замполит полка, ведущий группу, а Халугину приказал связать боем «мессершмитты». С первого же захода вражеский строй дрогнул: Пасынку и Туманову удалось нарушить их боевой порядок. Немцы в таких случаях долго не думали: побросают свои бомбы куда придется — и восвояси. А тут хоть и засуетились, но поле боя не оставили: поддержка «мессеров» была надежной.
Тогда замполит полка со своим ведомым снова ринулись сквозь огненные трассы к вражеским бомбардировщикам. Истребители прикрытия отрезали им путь — завязался неравный воздушный бой. Хороший-то боец, как бы там трудно ни было, все вокруг видит. Иначе нельзя — собьют. Так вот Пасынок, отбиваясь от наседающих «мессеров», заметил, как Халугин вышел из боя — его самолет все дальше и дальше удалялся от переднего края на восток.
— Вернись!.. — кричал Тимофей Евстафьевич вдогонку Халугину. — Приказываю: вернись!..
Но голоса его тот словно не слышал, и как бы закончилась неравная схватка, неизвестно. Хорошо, что вовремя подошли на помощь нашим летчикам пилоты соседнего полка.
Когда мне рассказали об этом, я даже не поверил. Не мог представить, чтобы кто-то из моих истребителей дошел до такого: бросить товарищей… За трусость в бою коммунисты полка исключили Калугина из кандидатов в члены партии.
И все же я решил проверить летчика в бою лично. На следующий день приказал перелететь ему на аэродром, где располагался штаб нашего корпуса. Жду час, второй — пилота нет. Только к вечеру он долетел до нас, объяснив свою задержку потерей ориентировки: не повезло, пришлось садиться на нескольких аэродромах и так далее. Что уже там было проверять-то?.. Разжаловали Халугина как труса в рядовые — ив штрафную роту!
Единственный такой вот случай за всю войну.
Вообще, я заметил, рядом с трусостью почти всегда идет ложь. Это большой изъян души и сердца. Благородный человек не унизится до лжи. А пользующийся таким оружием никогда не достигнет желаемого. За свою жизнь мне довелось видеть ложь в разных ее проявлениях. Среди людей простых, порой грубоватых, однако не склоняющих ни перед кем голов, презирающих рабские качества, крепчал в моих ровесниках тот поистине русский характер, который испокон веков славился свободолюбием, неприятием лжи, лицемерия, криводушия.
Да молодых и во все-то времена отличала тяга к высокому, вдохновенному. Не случайно, утверждая себя в жизни, многие называют своими героями Артура Овода, лейтенанта Шмидта, выступивших на Сенатской площади декабристов, первого в мире космонавта Юрия Гагарина. Стремление к яркому, героическому вполне объяснимо. Но ведь кто-то должен пахать землю, определять погоду на завтра, командовать взводом, печь хлеб. Почему же обязательно считать, что подвиг можно совершить только при каких-то исключительных обстоятельствах? Мы порой даже не замечаем, как начинаем подменять реальные трудности эстетикой трудностей. И уж кажется иному, что если он не испытал пятикратной перегрузки при старте космического корабля, то не может себя и человеком ощутить.
Страна наша любит героев. Мы широко, по-русски, чествуем мужественных космонавтов. Радуемся их славным делам, как когда-то радовались подвигам папанинцев, Валерия Чкалова. Мы всматриваемся в их лица на экранах телевизоров, на торжественных собраниях. Но почему непременно думать, что повседневная наша жизнь исключает обстоятельства, которые требуют и мужества и самоотверженности? И в обычной, будничной обстановке должны проявляться лучшие черты человеческого характера.
Мне не раз задавали вопрос в отношении Светланы — труднее или легче было стать дочери Савицкого тем, кем она сейчас является?
Так вот я искренне говорю: труднее! И именно потому, что дочь Савицкого. Рассуждают-то люди просто: допустим, сломает девчонка ногу — решила прыгать с парашютом, или там аппарат летательный забарахлит, чего доброго, рухнет — начала летать, — отвечай потом… Вот и попробуй пробиться после такой «железной» логики к тому же парашюту или к сверхзвуковой машине. Не случайно Светлана в своих анкетированных документах всегда старалась не слишком-то расшифровывать заслуги отца, а писала просто: военнослужащий.
Да и вообще, в семье у нас все, можно сказать, придерживались классического запрета: не сотвори себе кумира! Идол, кумир, которому люди умиляются, поклоняются, перед которым теряются, — он покоится на отрицании достоинства человека, на принесении в жертву другого, служит настилом или трамплином для возвышения такого героя. В самом деле, если героическое рождается с человеком (подвиг — всегда как бы продолжение биографии), то героя рождают: им становятся даже не столько собственной волею, волею героя, сколько в силу безволия молчащих и бездействующих. Вот и торжествует в культе героя не личность, а раб, не героическое и Прометеево начало, а смердяковское.
Известный русский историк Василий Осипович Ключевский очень тонко заметил по этому поводу: «Чтобы сделать Петра великим, его делают небывалым и невероятным. Между тем надобно изобразить его самим собою, чтобы он сам собою стал велик». И напротив, разве мы не встречали в жизни таких честолюбцев, которые поставят себя на высокий пьедестал, а потом карабкаются, чтобы подняться до своего призрака…
Героическое в человеке, на мой взгляд, прежде всего предполагает и утверждает принцип личности, то есть духовное начало человека. С пониманием этого сопряжено и то, что наш повседневный гуманизм становится все более земным и все более, в сущности, возвышенным. Он охватывает не только жизнь общества в целом, но и сосредоточивается на отдельной человеческой жизни. И мы все отчетливее понимаем: духовные ценности могут и должны формировать характер человека не только в ситуациях огромных потрясений, но и в будничной, повседневной, казалось бы, неприметной жизни. Лишь при этом условии человек и перед лицом великих потрясений остается в полном смысле слова человеком.
В первые годы революции Фурманов писал: «Цену человеческой личности мы свели к нулю — тем выше подняли цену любого крошечного общественного явления». Конечно, и для тех лет то было несколько «заостренное» противопоставление, но нельзя не согласиться, что известные предпосылки для него существовали. В этом отражалась историческая необходимость во что бы то ни стало, любой ценой пробежать за десять-пятнадцать лет то столетие, на которое отстала царская Россия от передовых западных государств.
Но сейчас нас одинаково может возмущать и то, когда живая конкретная личность приносится в жертву идее, и то, когда высшая идея приносится в жертву интересам личности. Нас возмущает беспощадное отношение к человеку во имя идеи. Личность сама идея и высшая ценность. Не случайно на знамени нашем — в Программе партии — записано: «Все во имя человека». Но ведь и личность, если она не служит высшим идеалам, бедна, бессодержательна.
Интересы же моей личности всегда были общи с интересами народа, перед ним и передо мной одна и та же священная задача — создание прекрасного царства гармонии, любви и свободы.
Сейчас, с позиции прожитых лет, для меня все более заметно становится рост самосознания и самоуважения личности. Все заметнее становится ее убеждение в своей неповторимости. Не самоуверенность, не высокомерное и пренебрежительное чувство собственного превосходства, не победный эгоизм и сытое непоколебимое спокойствие, а вера в себя, в свои силы, в свою обыкновенную человеческую гордость, свою незаменимость. Да, незаменимость. И тут нет высокопарного парадокса: можно заменить один блок ракеты другим, можно заменить любую машину, но смерть какого-нибудь Ивана Иваныча невосполнима точно так же, как и смерть Льва Толстого.
В самом деле, высокие образцы мужества — жить, одаряя собой окружающих людей, растрачивая себя и становясь от этого богаче, — даны не только в жизнеописаниях великих: они и в неприметном героизме обыкновенных людей, порой не замечаемом и не оцениваемом нами. Кстати, и сам граф Толстой, и многие его, да и наши знаменитые современники утверждали не раз, что самое большое духовное влияние на них оказывали порой негромкие и неприметные люди, те, чей образ жизни соответствовал высоким нравственным идеалам. Но не от глубоких же философий у них все эти высокие-то нравственные идеалы — они от жизни нелегкой да трудовой, а потому и праведной.
Вспоминаю вот своего довоенного старшину Гуцулу. Строгий был мужик. Подолгу рассуждать не любил. Скажет: «Не думай, что думается, а думай, что должен!» — и все тут. С его советами, слава богу, всю свою армейскую службу прошел — ничего…
Назначение меня на ответственную должность начальника боевой подготовки истребительной авиации, причем в тот период, когда авиация только начала переходить на реактивную технику и никаких руководящих документов, курсов, инструкций, наставлений, регламентирующих летную работу, еще не было, не слишком обрадовало меня. С разными штабными бумагами, хотя и необходимыми для жизнедеятельности авиационных соединений и частей, я, откровенно говоря, не любил возиться — душа не лежала. А тут все нужно было начинать сначала и, хочешь не хочешь, а кабину боевого истребителя, простор летного поля на какое-то время заменить персональным кабинетом.
Сейчас я, правда, с добрым чувством вспоминаю то время. Коллектив, с которым работал, подобрался крепкий, надежный. Ефремов, Середа, Соловьев, Тка-ченко, Храмов и еще несколько пилотов — почти все Герои Советского Союза. Опытные методисты, они здорово помогали мне. Да я ведь и сам к тому времени кое в чем уже разбирался. Энергии еще было много, и в кабинете я долго не засиживался.
Смыслом моей жизни и раньше было держать в руках меч. Я посвятил себя нелегкой судьбе солдата и готов был держать оружие до тех пор, пока это будет необходимо моему народу. А необходимость эта становилась все ясней.
Еще в августе сорок пятого по приказу американского президента на два японских города были сброшены первые атомные бомбы Логика войны того не требовала. Американская военщина в секретной разработке от 31 ноября 1945 года наметила новые мишени для своих бомбардировщиков. Так, участь Хиросимы и Нагасаки ожидала многие наши города. Среди них: Москва, Ленинград, Горький, Куйбышев, Свердловск, Новосибирск, Омск, Саратов, Казань, Баку, Ташкент, Челябинск, Нижний Тагил, Магнитогорск, Пермь, Тбилиси, Новокузнецк, Грозный, Иркутск, Ярославль…
Манифестом «холодной войны» прозвучала речь У. Черчилля от 5 марта 1946 года в Фултоне. «В настоящее время, — говорил он, — Соединенные Штаты стоят на вершине мирового могущества… Вы должны испытывать и… тревогу, как бы не лишиться достигнутых позиций Сейчас имеется благоприятная возможность… Берегитесь, может не хватить времени. Давайте не будем вести себя таким образом, чтобы события развивались самотеком».
Американская военщина, похоже, прислушивалась к своим бывшим партнерам по второму фронту, и ни о каком самотеке говорить не приходилось!
Так, стало известно, что в научно-испытательном центре ВВС США в Райт-Филде начали работать восемьдесят шесть немецких и австрийских специалистов — вчерашние мастера гитлеровского люфтваффе Среди них был Липпиш — известный конструктор бесхвостых самолетов (например, «Мессершмитта-163»); в испытаниях ракетного снаряда Фау-2, проводимых на полигоне Уайт Сендс, принимали участие Вернер фон Браун — конструктор этого снаряда, создатель приборов для Фау-2 Шиллинг, конструктор системы дистанционного управления Штейнгофф.
А буквально через пять месяцев после речи Черчилля в ВВС США появился и «сверхбомбардировщик» стратегического авиационного командования — В-36.
Эта гигантская машина могла нести бомбовый груз в 4500 килограммов на расстояние 16 тысяч километров. Как сообщалось в прессе, «бомбардировщик „Консоли-дейтед-Валти В-36“ мог нанести удар по любой цели, расположенной в любой точке земного шара …»
Извлечь уроки из прошлого, бдительно охранять небо Родины нас обязывал воинский долг, и мы напряженно работали, осваивали новую боевую технику. К концу 1947 года уже около 500 военных летчиков самостоятельно летали на реактивных истребителях!
Сейчас эта цифра, которую в свое время мы с гордостью называли на различных своих собраниях и конференциях, вызывает улыбку Обладая большой ударной мощностью, наши Военно-Воздушные Силы ныне способны влиять на исход крупных операций как на сухопутных, так и на морских театрах военных действий. Современная техническая оснащенность авиации позволяет поражать средства нападения противника, осуществлять поддержку наземных войск, успешно бороться за господство в воздухе, вести воздушную разведку, решать многие другие сложные задачи. Экипажи наших боевых машин могут успешно действовать в сложных метеорологических условиях днем и ночью, на предельно малых и больших высотах, преодолевать огромные расстояния.
Но когда закипели метели «холодной войны», мы еще только начинали. На вооружение нашей истребительной авиации поступили первые серийные реактивные самолеты — МиГ-9 и Як-15.
Стоит ли говорить, с каким интересом мы рассматривали эти боевые машины!
Непривычные, даже странные какие-то очертания реактивных истребителей не по душе пришлись многим пилотам. Внешне самолеты были похожи на головастиков: раздутые спереди, к хвосту они сужались. Брюхо на трех коротеньких колесах едва не волочилось по земле. Но самое-то главное, что откровенно смущало летчиков, — это отсутствие винта Вместо привычного для глаза лобастого мотора зияла дыра, в которую поступал воздух к двигателям, а те, в свою очередь, что-то там перерабатывали и еще более мощной струёй толкали в небо самолет.
— Товарищу Хайту придется сочинять новую песню! — смеялись пилоты и вспоминали авиационный марш: «Все выше…»
— Раньше, бывало, в каждом пропеллере дышит спокойствие наших границ, а нынче в чем?..
Тем не менее тактико-технические данные новых машин вызывали почтение. На МиГ-9 в фюзеляже были установлены рядом два двигателя. Каждый из них развивал тягу по 900 килограммов (куда делись лошадиные силы?..). Скорость в горизонтальном полете на высоте 4500 метров была зафиксирована такая, о которой раньше мы и не мечтали, — 900 километров в час! К концу войны на винтовых истребителях скорость приблизилась к 700. А практический потолок? У МиГа он был 13 500 метров! Что ни говори, достиг стратосферы. Як-15 тоже неплохо лез вверх, хотя не дотягивал до такой высоты. Ну и вооружение на новом истребителе установили надежное: одну пушку 37-миллиметрового калибра, две пушки 23-миллиметровые. И еще новинка — трехколесное шасси с носовой стойкой. Оно обеспечивало летчику хороший обзор из кабины, что заметно облегчало пилотирование машиной на взлете и особенно при посадке.
Теперь нам предстояла большая работа. Прежде всего следовало написать для летчиков строевых частей инструкцию по эксплуатации и технике пилотирования реактивных истребителей. Но чтобы писать, надо было знать, что писать. И я обратился к главкому ВВС К. А. Вершинину за разрешением начать полеты на новых боевых машинах.
Тут следует оговориться. Вообще что такое реактивный самолет, как на нем взлетать, как он ведет себя в воздухе, я немного знал. В Германии наша трофейная служба собрала около двух десятков реактивных машин — Ме-163 и Ме-262 стояли они на аэродромах Дальгов, Ораниенбург и других. На Ме-262 я и выполнил несколько полетов. Был у нас и представитель авиационной промышленности летчик-испытатель П. С. Стефановский. Петр Михайлович тоже облетал немецкие реактивные «мессершмитты». Так что пилоты всех отделов боевой подготовки истребительной авиации, наши летчики-инспекторы, хотя и вылетали самостоятельно на Яках и МиГах без провозных — двухместных учебно-тренировочных самолетов еще не было, — но какую-то информацию о характере реактивной техники, некоторых особенностях ее все-таки уже имели.
Я знал, что в полете, например, Ме-262 вел себя, словно планер — ни тряски, ни вибрации, вызываемой работой винтомоторной группы. Машина входила в воздух, как нож в масло, и один только легкий посвист турбореактивного двигателя ЮМО-004 напоминал, что ты летишь. Да еще скорость — непривычно большая скорость. Но я знал также, что реактивный Ме-262 на большой скорости затягивался в пикирование и из него уже не выходил. Летчик и самолет непременно разбивались. Кроме того, оба «мессера» ненасытно жрали топливо — долго находиться на них в полете было невозможно.
То есть кое-какая информация о реактивных самолетах у нас была. По схемам, таблицам, а порой, как говорится, и просто на «пальцах» и велась подготовка каждого летчика к самостоятельному вылету. Не все тогда решались переступать порог неизведанного. Война много отняла у людей здоровья, поистрепались нервы, не у каждого хватало сил рисковать дальше. Поэтому я не осуждал тех, кто откровенно отказывался летать на реактивных самолетах. Но те, кто поверил в эту технику, стремительно пошли вперед, с каждым полетом раскрывая в ней что-то интересное, новое.
Мы, вчерашние фронтовики, задумывались над тем, как будем вести на реактивных истребителях воздушный бой, если придется. Высказывались разные мнения Одни, например, считали, что маневренного боя больше не будет, что схватки в небе будут происходить быстротечно, стремительно. Отсюда-де и требования к технике пилотирования: пилотаж — все эти петли-полупетли — теперь уже не потребуется. Аэродинамики пока что указывали на плохие разгонные характеристики реактивных самолетов, на отсутствие тормозящего эффекта за счет винта, что якобы скажется на пилотировании и вообще может стать причиной разрушения самолета.
Нужно сказать, что такие опасения имели основания. На первых-то реактивных истребителях воздушных тормозов не было. Да что тормоза! Оставалось много и других неясных вопросов и проблем. А главное то, что максимальные скорости ограничивались. За какой-то невидимой чертой самолеты начинали вести себя действительно не лучшим образом. Терялась устойчивость, начиналась раскачка в поперечном отношении, рысканье в путевом; как и реактивные «мессеры», наши машины гоже затягивало в пикирование…
Но, спрашивается, могло ли от этого страдать дело, которому мы служим?
Лично я был убежден, что опыт минувшей войны нам еще пригодится, что высокая тактическая выучка воздушного бойца во многом будет зависеть от его техники пилотирования, умения в совершенстве владеть самолетом. Поэтому, отстаивая свою точку зрения, на одном из совещаний у главкома Вершинина предложил, как некоторым показалось, шальную идею: к воздушному параду 1948 года, планировавшемуся на 18 августа, подготовить группу из пяти человек и показать высший пилотаж на реактивных истребителях. Таким образом, думалось мне, будут продемонстрированы не только возможности нашей боевой техники, но и дан достойный ответ оппонентам маневренного воздушного боя.
— Как же вы представляете себе такой пилотаж? — поинтересовался Вершинин.
Я принялся подробно объяснять то, что мы уже обсудили пятеркой, в состав которой, кроме меня, вошли подполковники Н. Храмов, В Ефремов, П. Середа и майор П. Соловьев. А замысел был таков плотным строем в виде «клина» пять машин должны выполнять весь пилотаж, словно это был бы один самолет, и перевороты, и мертвые петли, и горки, и бочки…
— А что думают по этому поводу аэродинамики? — после некоторой паузы снова спросил Вершинин.
Что думали аэродинамики? Не поддержали они нашу идею, вот что. Высказывалась мысль, будто не поддается теоретическому обоснованию такой пилотаж, не случайно, мол, до сих пор никто даже на поршневых-то самолетах не выполнял подобное. Об этом я откровенно, конечно, сказал главкому, и на том мы разошлись. Ни к какому решению тогда так и не пришли.
И все же верилось мне: возможен групповой пилотаж! Выполним! Ведь мы с Хромовым в паре почти уже все фигуры на Як-15 открутили. А если парой получилось — почему бы тройкой не выполнить? Труднее, конечно. Но можно Ну, а где тройка — там и пятерка что левому, что правому крылу «клина» — все одно ведь выписывать…
Так я рассуждал про себя, ожидая решения главкома. На третий день нам сообщили: в верхах согласовано — готовиться. В зависимости же от результатов решат окончательно — быть или не быть…
И началась работа.
Нам отвели полевой аэродром с несколько необычным названием — Медвежьи озера (сейчас этого аэродрома нет).
— Медведи, на полеты! — поднимал я теперь каждое утро своих ведомых на тренировку, и с шести часов до двенадцати пять боевых реактивных истребителей и небо над «озерами» было в нашем распоряжении.
За смену мы успевали сделать по три-четыре вылета. Сначала парой, потом тройкой, затем четверкой — методом проб и ошибок — этой древней системой «наугад» — мы подбирали оптимальный вариант выполнения каждой пилотажной фигуры, и наши ошибки порой были более поучительны, чем удачи.
Наконец решаем работать пятеркой — всей группой. Запомнился мне тот день — 20 июня. До парада оставалось уже меньше двух месяцев…
Удивительное посещает состояние — перед открытием нового. Где-то читал, что великие болгарские просветители монахи Кирилл и Мефодий перед тем, как создать славянскую письменность — кириллицу — ходили в Рим. Ходили туда молиться, просить богородицу, чтобы дала им сил, не оставила беспомощными. В самом деле, надо же было когда-то с чего-то начинать. Но с чего?.. Это сейчас нам понятно: аз, буки, веди… Братья совершили духовный подвиг! И как, должно быть, внутренне или, как мы теперь говорим, морально, психологически были эти люди настроены и подготовлены, чтобы так вот однажды сесть, вывести гусиным пером первую букву славянского алфавита и сказать: «Аз».
Не ходили мы в Рим молиться перед первой нашей пробой отпилотировать всей пятеркой, но, скажу, подъем испытывали чрезвычайный. Когда пришли в зону, выстроились «клином», оглянулся я влево — стоят уступом две машины, словно привязанные. Оглянулся вправо — тоже на месте. Журавлиный клин, и только. Замерли все. Ждут моей команды. Прошел я еще немного по прямой и заметил вдруг, что ручку управления сдавил так, будто сок из нее выжимать собрался. Волнуюсь, значит. Подумал: «Ну с чего бы?..» Расслабил пальцы, на душе стало легко-легко, и тогда я понял — пора! Нажал кнопку радиопередатчика, бросил в эфир: «Медведи! Ну пошли! Дел-лай раз!..» — и плавно, но без колебаний и остановок, твердо и координированно начал вводить истребитель в переворот…
В тот же день я доложил главкому Вершинину, что он может посмотреть на нашу работу. Константин Андреевич обещал приехать, но ждали мы его напрасно главком так и не появился на Медвежьих озерах. Это меня несколько насторожило. «Может, все-таки не решается включить в программу воздушного парада? Боится неудачи?..» Но чтобы не расслабляться, сомненья свои вслух я не высказывал и по утрам по-прежнему будил пилотажников:
— Медведи, подъем! На работу…
Однажды, приземлившись, на самолетной стоянке я заметил группу людей. Догадался, что главком. Он приехал на аэродром, когда мы уже пилотировали, и просмотрел, к сожалению, не то, что у нас лучше получалось.
— Разрешите еще полет? — предложил я Вершинину. Он промолчал, на вопрос не ответил, а только спросил:
— Но какой у вас распорядок дня и распорядок недели?
После моего доклада Константин Андреевич задумался, потом очень убедительно заключил:
— Так работать нельзя! Вы загоните себя. Лошадей и тех загоняют. Пилотаж смотреть больше нечего — считайте, что в программу парада он включен. А завтра получите распорядок дня — и прошу его строго соблюдать. Имейте в виду, что на праздник приглашены военные атташе многих стран…
Режим нашего дня действительно изменился. Полеты проводили только до обеда, потом — отдых. А вечером снова полеты. Усилился и контроль врачей.
За десять дней до памятного группового пилотажа мне позвонили прямо на аэродром:
— Дочка! Поздравляем, родилась дочка!.. — сообщили радостную весть.
Что и говорить, я был счастлив. Пилоты Медвежьих озер тоже поздравили меня, но не преминули заметить:
— Летный-то опыт, командир, кому передашь? Не помню, что тогда я ответил, но, думаю, опыт я все-таки передал, и в надежные руки…
Наступило 18 августа. У нас уже все было отработано — и сложный каскад фигур высшего пилотажа, и такие элементы, как выход на Тушинский аэродром, порядок ухода с аэродрома. Надо сказать, все самолеты начинали работать с запада, а мы — наоборот — в направлении трибун, но с востока, то есть прямо в лоб.
Это напоминало что-то вроде циркового выхода на арену — неожиданно и эффектно.
Перед вылетом не знаю, как остальные пилоты нашей группы, а я волновался. Да и как иначе! Нас ведь предупредили, что на параде будут присутствовать не только военные атташе, но и члены правительства, возможно, сам Сталин… Могут спросить, а что тут за связь: Сталин и, допустим, то же выполнение мертвой петли? Э-э, не скажите! Связь есть, да еще какая! Как не почувствовать взгляд — не общий, массовый, так сказать, а именно тот единственный — внимательно и критически тебя сопровождающий, заинтересованный в тебе, в том, чтобы в полете у тебя все обошлось благополучно!
Расскажу, к слову, такую вот историю. Был у меня один знакомый актер из драматического театра имени А. С. Пушкина. Как-то получил я от него приглашение посетить спектакль, в котором он играл эпизодическую и банальную сценку — пьяного швейцара. Казалось бы, ну что там за роль — при желании каждый день можно таких «актеров» наблюдать. Однако не совсем так. Мой приятель сыграл и ту роль не только артистически — вдохновенно! Потом я интересовался: не трудно ли вот так повторять сцену из спектакля в спектакль? На что он откровенно признался, что не всякий раз одинаково выходит даже и такое. Вот, говорит, когда знаешь, что за тобой следит кто-то — хотя бы один знакомый и в данную минуту необходимый зритель — игра идет совершенно иначе, не так, как перед зрителем вообще.
В общем, и мне нужен был тогда один такой болельщик за меня, один взгляд. Я чувствовал, что человек этот здесь, что он следит за мной, и старался не оплошать. Я понимал: не на эстрадную программу Сталин пригласил весь тот военный атташат. Впервые в мире демонстрировался групповой пилотаж реактивных истребителей!
На подходе к трибунам Тушинского аэродрома я поприжал свою машину пониже. «Ну, — думаю, — впервые так впервые!» За мной следом остальные из нашей пятерки разгоняют скорость со снижением: ребята понятливые подобрались. Шли все, словно слиток металла, — одно целое. А когда рванули машины вверх на «горку», оставив за собой белые струи, аэродром ахнул (это мне потом, конечно, рассказывали).