XV Младороссы Третья сила ИМКА Труды и дни «Старый Валаам»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XV

Младороссы

Третья сила

ИМКА

Труды и дни

«Старый Валаам»

Воля Ильина, его здравый смысл, умение расставить все точки над i, умение ободрять — все это укрепляло Шмелева. После тяжело пережитого отчаяния он возвращался к мыслям о своей миссии, о воспитании молодых эмигрантов. Бальмонт как-то высказал надежду на то, что объявится некий русский юноша, который изменит мир. И Шмелеву хотелось в это верить, потому, как он полагал, ради мыслящей молодежи должна быть создана национальная газета, необходимо объединение национальных сил.

Тогда он смотрел в сторону одной газеты, другой и видел, что самыми бессильными в эмиграции оказались охранители, государственники — те, кто стоял на позициях православия, самодержавия и народности. Он негодовал: не можем связать веника! народы, выдумавшие только шашлык и чихирь, и те имеют свой национальный центр! левые ведут свою линию, а среди национально мыслящих — разброд! Он торопил Ильина: «Русский колокол» должен выходить быстрее, ведь при выпуске одного номера в три месяца — это лишь благостные удары, толпой забываемые. В 1930-х годах Шмелев убеждал себя в том, что новый мир будет рождаться в страшных муках, целое поколение лишится покоя — но хочет ли это новое поколение покоя?.. это поколение ищет бури!

Он наблюдал за брожением молодых сил, но мало что его удовлетворяло. Да и он был лишним в молодежных станах. В 1934 году его внимание привлек один факт. Коммунистами по инициативе журналиста П. Вайян-Кутюрье в зале Мютюалите на пять тысяч мест было устроено собрание, на котором председательствовали писатели Андре Жид и Андре Мальро, советских писателей представлял Илья Эренбург. Обсуждали советскую литературу. По распространившимся среди эмигрантов слухам, собралось десять тысяч, было много молодежи. Во время речи Эренбурга, как сообщалось в «Последних новостях», возникла драка, на эстраду выбежали молодые люди, исполнили «Песнь сибирских партизан», «Варшавянку», «Песнь о вещем Олеге». Они и аплодисменты сорвали, и вызвали смех, поскольку пели на франко-советский лад. По всей видимости, это были младороссы.

Шмелев присматривался к младороссам, издававшим свою «Младоросскую искру». Это было движение эмигрантской молодежи во главе с Александром Львовичем Казем-Беком. Оно возникло в Мюнхене в 1923 году как «Союз молодой России», в 1925-м у него появилось новое название «Союз младороссов». Казем-Бек возглавил его в 1929 году, а в 1934-м Союз стал Младоросской партией, выступавшей за восстановление в России монархии, но — и это настораживало Шмелева — выдвинувшей лозунг «Царь и Советы». Новые идеалы?.. Еще в 1927 году Шмелев написал статью «Как нам быть?», в которой рассуждал о том, что новое поколение ждет новых идеалов, без идеалов оно существовать не сможет в силу специфики национального сознания: «…оно же русское поколение!» Но — Советы?..

С начала 1930-х годов у младороссов внешне проявлялись повадки фашизма, национал-большевизма. Молодые люди носили голубые рубашки, Казем-Бека приветствовали стоя, выстраивались в ряд и выбрасывали правую руку вверх, приветствуя: «Вождь!» И все это на фоне профашистских ультраправых организаций французов. 6 февраля 1934 года в Париже прошла манифестация фашистов, по поводу которой Гиппиус писала: «Уж не говоря о нас, русских пришельцах, — сами французы еще не разобрались, кажется, в смысле событий…»[438]

Шмелев в 1920-е годы, до преследования нацистами Ильина, о фашизме имел самые смутные представления. Тогда ему казалось, что фашизм — это «сугубый национализм, родившийся из крови и ран войны», конвульсивный поиск выхода из тупика. Так он писал в статье 1924 года «Пути мертвые и живые». А в октябрьской 1927 года анкете газеты «Сегодня» он делал прогнозы, с реальностью никак не связанные: после падения большевизма последует личная диктатура, нечто вроде бонапартизма, и Россия пойдет по пути к фашизму, охраняющему державу и противостоящему интернационализму; при этом активные антибольшевистские силы будут состоять из комсомольства, комсомольцы разбудят в советском человеке национальное сознание. Похоже, советские комсомольцы в его понимании — это что-то вроде младороссов. Что же касается российского бонапартизма, тем более фашистского пути России, то эти идеи, конечно, не принадлежали Шмелеву. Они просто витали в воздухе.

Иллюзии 1920-х годов относительно фашизма, невозможность предвидеть его страшное будущее — черта политического сознания эмигрантов. Например, генерал П. Краснов написал в 1921 году роман «За чертополохом»: Советская Россия изолирована от Европы могучими зарослями чертополоха, выросшими на костях русских беженцев; группа русских эмигрантов и иностранных славистов в 1960 году пробирается через эти заросли в Россию и видит идеальное общественное устройство — возродившуюся страну, которой правит один из потомков Романовых; политическая программа государства опирается на уклад допетровского времени и технический прогресс; союзница России — националистическая Германия; один из членов экспедиции, немецкий профессор, возвращается в диктаторскую Германию, чтобы строить в ней государство, подобное России.

Отношение Шмелева к писательским возможностям Краснова было довольно ироничным. Но дело не в этом. Политическая судьба Германии привлекала к себе эмигрантов тогда, когда Шмелев еще жил в Советской России и был озабочен совсем другими проблемами. Возможно, он только в Европе познакомился с новыми идеями и стал свидетелем их распространения среди русских. Так, гораздо позже «Чертополоха» появилось сочинение идейного лидера младороссов К. Елиты-Вильчковского «О национальной революции» (1936), в котором говорилось об ориентации будущей России на европейский опыт, на страны националистического толка: падение царизма было исторически необходимо, а теперь необходимо победить новую власть и создать новое Русское государство по образцу авторитарной Италии.

Видно, что в своих представлениях о политическом будущем СССР Шмелев был наивен. Что же касается младороссов, то к ним он относился скорее отрицательно. Во-первых, они политически ему не союзники; лозунг в пользу Советов, да и утверждения об исторической обреченности царизма — все это враждебные ему идеи. Во-вторых, он не мог не прислушаться к Карташеву, который хоть и полагал, что Казем-Бек «не без таланта», но в младороссах видел не только «мускулы», но и «дрожжи для будущего гитлеризма»[439]. В-третьих, Шмелеву Казем-Бек был лично неприятен. Когда в 1935 году до него дошли слухи о перестановках в редакции «Возрождения» и каким-то образом возникло имя Казем-Бека, он принялся горячо отговаривать Семенова от этой затеи, старался убедить его в том, что введение в «Возрождение» Казем-Бека станет ударом по русскому делу, что Казем-Бек привнесет в газету недопустимый, даже мерзостный тон. Надо сказать, что интуиция Шмелева в данном случае была верной, а осторожность оправданной. Казем-Бек был сложной политической фигурой с непредсказуемой судьбой. Казем-Бек — православный человек дворянского происхождения, он эмигрировал в 1920 году, обучался в белградском и мюнхенском университетах, в парижской Высшей школе политехнических и социальных наук, с 1944-го преподавал русский язык и литературу в Йельском университете, но… в 1957 году стал возвращенцем, в СССР работал при Московской Патриархии, даже создал жизнеописание Патриарха Алексия I.

В связи с движением младороссов в эмигрантских кругах заговорили не только о будущем, но и о прошлом и вспомнили о К. Н. Леонтьеве. Младороссы опирались на консерватизм Леонтьева, и Г. Иванов поспешил накрепко связать лозунги правых националистических кругов с идеями Леонтьева. В его статье 1932 года «Страх перед жизнью» по сути через запятую идут «Леонтьев», «гитлеровский оратор», «младоросс». Иванова настораживали идеи Леонтьева о сильной власти, о неизбежности принуждения и вреде демократической конституции.

Когда юный Шмелев принес в «Русское обозрение» свой первый рассказ, редактор спросил у него: «Вы, конечно, читали нашего основателя, славного Константина Леонтьева… что-нибудь читали?» Тогда Шмелев Леонтьева не читал. Редактор говорил о величии Леонтьева и о том, что начинающий писатель обязан его читать. В статье «Как нам быть?» Шмелев, обращаясь к молодым, называл Леонтьева среди учителей. Он внушал молодым: ранее историей русских идей интересовались одиночки, а большинство — историей европейской мысли, революционными идеями, теперь необходимо, не вступая в спор с философами, порицающими сопротивление злу силою, встать за Россию по инстинкту и воспринять ее через творцов и собирателей. Он радовался тому, что молодые полюбили не народ только, а, в отличие от левой интеллигенции, всю Россию. Необходимо, опираясь на учителей, убеждал он, создать национальное ядро, то есть сделать то, что не смогла сделать старая интеллигенция.

Он настаивал на принципиальном отличии современного воспитания молодежи от принятого ранее в России. Что он имел в виду? В статье «Мученица Татьяна» (1930) Шмелев обрушился на Университет: за годы обучения он «не услышал внятного слова о просвещении, о русском просвещении <…> о родном», «не было системы: системы познания России». Итак, Леонтьев был необходим молодой эмиграции, и не следовало от него отказываться только потому, что его взгляды были использованы младороссами.

Но где же, где та взвешенная, разумная молодежная организация, которая объединит национальные силы под знаменем Леонтьева? которая услышит Шмелева?

В начале 1930-х годов появились словосочетания «новые люди», «третья сила», «третья Россия». Их породила пореволюционная идеология, а суть заключалась все в том же: какой будет Россия после поражения большевиков? Негативным откликом на эту «третью силу» стала статья опять же Г. Иванова «О новых русских людях» (1933). Для формирования этой идеологии свою роль сыграли статьи Бердяева в журнале «Утверждения», вокруг которого группировались объединения пореволюционных течений, в том числе и поддерживавшие «третью силу». Активистом движения был П. С. Боранцевич. Он закончил советский вуз, пережил романтизм первых революционных лет, перешел границу, не разделяя дальнейшей политики большевиков. В эмиграции он назвал себя и своих последователей «Третьей Россией» и предложил программу создания сильной России, фундамент которой заложили большевики. Зоркий Иванов заметил изменения на политической карте эмиграции: борьбу между собой в эмиграции ранее вели люди одной культуры, однако единые в неприятии большевизма и давшие общий отпор сменовеховцам и евразийцам, а теперь появилась «третья сила».

Шмелев был согласен с Ильиным, автором «Творческой идеи нашего будущего» (1934): новый человек — это тот, кто исповедует любовь к Богу, к отечеству и к национальному вождю. Он даже думал о создании массовой организации вроде монашеских орденов — ордена рыцарства. Ни в какую «третью силу» он не верил и иных «новых русских людей» не признавал. Вообще был крайне недоверчив по отношению к новым образованиям. Его просили написать воззвание в связи с тем, что в Белграде возникла идея создать объединение национально мыслящей молодежи. Шмелев отказался. Он опасался провокационных операций ОГПУ вроде «Треста». Потому и с «третьей силой» ему не по пути, как не по пути с Бердяевым.

Со стороны он наблюдал за развитием христианского движения молодежи — Русским студенческим христианским движением (РСХД). Наблюдал и не доверял. Во главе религиозно настроенной молодежи встал философ и богослов отец Василий Зеньковский. Преследуя цели религиозного воспитания, это объединение по идеологии было интерконфессиональным, что уже порождало в Шмелеве неприязнь. Причем в РСХД не было мира. Консолидации молодых сил препятствовали старики, внося в их движение свои раздоры. Митрополит Евлогий во всем винил сторонников социалистов: «…замешалась политика, в здоровый организм проник яд политических разногласий… Я обвиняю Бердяева. Он стал заострять политический вопрос, проводить четкую социалистическую линию…»[440] В 1934 году Бердяев высказал своей жене, Лидии Бердяевой, мысль о том, что всюду ложь, что трудно жить это увидевшему. Как Шмелев, он искал укрепления у великих, перечитал в январе 1935-го «Идиота», но решил, что Достоевский не понял психологии нигилистов, а это люди цельные, лишенные раздвоенности и трагизма.

Левое крыло движения следовало лозунгам Бердяева, а также его союзницы — матери Марии (Е. Скобцовой). В прошлом эсерка, в эмиграции она была социально активной, много и по-христиански помогла нуждающимся, выражая свои огромные душевные силы и в монашестве, и в литературе. Как написал о ней поэт и впоследствии филолог Илья Голенищев-Кутузов: «Так схима не спасет Скобцову / От поэтических грехов» («На иеромонаха Шаховского»). Евлогий, противостоявший левым влияниям в РСХД и в то же время ценивший личные качества матери Марии, отозвался о ней: «Необычайная энергия, свободолюбивая широта взглядов, дар инициативы и властность… Приняв монашество, она принесла Христу все свои дарования»[441]. Левые обвинили правых в нежелании понять советскую действительность. Правые упрекали левых: «…вы не учите национализму, вы предаете Россию, вы готовы подать руку гонителям Церкви…»[442]. Раскол вел движение к упадку.

В 1930-е годы разлад религиозных ортодоксов и вольных философов не утихал. Наоборот, усиливался. Например, указом митрополита Сергия С. Булгаков был обвинен в ереси. В 1935 году Бердяев выступил в защиту Булгакова, опубликовав в «Пути» (№ 49) статью «Дух великого инквизитора (по поводу указа митрополита Сергия, осуждающего богословские взгляды о. С. Булгакова)», в которой отстаивал свободу в богословии. И Московская Патриархия, и Карловацкий Синод осудили взгляды о. Сергия Булгакова, изложенные им в книгах «Купина Неопалимая. Опыт догматического истолкования некоторых черт в православном почитании Богоматери» (1927), «Друг жениха» (1927), «Агнец Божий. О богочеловечестве. Ч. I» (1933). В ответ Булгаков уверял, что признает догматы православия, а его исследования затрагивают лишь богословские истолкования догматов и не противоречат их смыслу.

Разногласия философов с Церковью не новость. Философам-эмигрантам это было знакомо. Так, перед Первой мировой войной Священый Синод осудил Бердяева за статью «Гасители духа» («Русская молва». 1913. 5 авг.), которая была написана в защиту имяславства — учения афонских монахов, признанного Синодом ересью. И вот Бердяев напечатал «Дух Великого Инквизитора», в котором указ против Булгакова расценил не только как спор о Софии, но и как имеющий отношение к проблеме свободы совести, независимой мысли. У Бердяева даже прозвучали слова о религиозном фашизме.

Неприязнь Шмелева вызывали не только политические, но и религиозные взгляды Бердяева. По-видимому, и Бердяев не питал к Шмелеву теплых чувств. Издательство «ИМКА-Пресс» в 1935 году отказало Шмелеву в публикации «Богомолья» отдельным изданием! Пораженный Карташев писал Шмелеву по этому поводу: «А какой срам <…> для Вышеславцева и Бердяева, которые не захотели напечатать Вашего „Богомолья“ — в „Имке“»[443]. Бердяев, поглощенный битвой правых и левых, очевидно, не видел целесообразности в издании написанного правым произведения. Даже «Богомолья». Это видно из письма Карташева: «Я этого им никогда не забуду! Что значит пошленький лево-интеллигентский террор: „как бы не показалось им — кому??? — очень правым, черносотенным!“ А ведь преле-стно?! И как непроходимо глупо! Лишним комком д….а больше в „истории русской мысли и… словесности“!»[444]

Прав, с точки зрения Шмелева, был Карташев, утверждавший, что прежняя интеллигенция не в состоянии покаяться, более того — она бежит за молодежью, а молодежь в идейном и организационном отношении сейчас представляет собой хаос. Как и Евлогий, Карташев упрекал в этом Бердяева[445].

Главная цель эмигрантского бытия Шмелева так и не была достигнута. Не было ни газеты, ни молодежной организации, через которые он мог бы распространять свои взгляды. Он это признавал и утешался тем, что его произведения влияют на умы поверх союзов и движений, что они способствуют приближению конечной цели — возвращению в небольшевистскую Россию. В конце 1934-го — начале 1935 года он получил с Карпат от одного игумена образ преподобного Серафима с надписью «Бытописателю русского благочестия». Образ был написан на старом Афоне, лежал ночь на камне Серафима Преподобного в Сарове, потом попал в Прикарпатскую Русь. Шмелев, Ольга Александровна и Ив сделали кивот («обтачивали-полировали, до испарины»[446]), сами его вызолотили. Вот с этим образом Шмелев полагал вернуться в Россию года через два.

Как и ранее, ему идеологически и духовно близок Ильин. Работы Ильина 1930-х годов, в том числе опубликованная в «Возрождении» «О монархе» (1935), многое Шмелеву открыли, и он столь же страстно, как и в 1920-х, стоял за консерватизм, государственность и ругал политический либерализм, нестрогость философскую и суету эстетствования. Все более, вчитываясь в труды Ильина, Иван Сергеевич размышлял о совести. Ясная, сильная мысль, идеал — все это понятно, все это очевидно, но чтобы воспринять и реализовать идеал, нужна великая душевная простота либо душевная утонченность и гениальность. Бунин ругал Шмелева за самомнение, а в Шмелеве нарастала требовательность к себе, неудовлетворенность сделанным. Уже с позиций нравственного максималиста он размышлял об усовершенствовании человека. И все раздраженней он становился по отношению к противникам. В январе 1935 года Шмелев писал Ильину:

Все нудно в пар<ижской> эмиграции. Похаживают в гости, бридж, почитывают доклады, Бердяевы разлагают молодежь, все пичкают вчерашним бульонцем жидким, с приправами, во имя имок и муасонов, с прожилкой из юдофильства, с эманацией всеприемлемости б-кой, с пропов<едью> «терпимости» — д<ома> т<ерпимо>сти. Неистребима эта вонь федотовщины, провонявшего либерализма и двухгрошевого вольнодумства, — все вольтеровские подметки продолжают отрыгаться. Ублюдки убогие, все — те же!! С нетерпимостью к инакомысл<ию>, к национальному, к родному, к родовому… все с оглядкой на «запад». Истинные мракобесы, ненавижу! И… на сколько тут процентов… подделыванья, выплясыванья ради мзды и «руки дающей»![447]

Отметим, что сам «запад» был не столь уж однозначен, и в 1935 году Гуссерлем был прочитан доклад «Кризис европейского человечества и философия», в котором вина за дегуманизацию европейской культуры возлагалась на европейский рационализм. Совсем по Шмелеву.

Шмелевы старались малыми своими силами жить, как жили в России. На Пасху 1935 года Ольга Александровна замесила тесто для куличей и отправилась в Севр, в знакомую ей булочную — там куличи точно не пригорят и пропекутся. В укладе Шмелевых была своя поэзия и своя строгость, их быт был пропитан духом «Лета Господня». Проводившему Ольгу Александровну Шмелеву весело думалось о том, как сладко-сдобно будут пахнуть куличи, как запах распространится в автобусе, как покидающие Севр французы навострят носы, уважительно посмотрят на Ольгу Александровну и вспомнят о своих круасанах. Он радовался тому, что почти год не чувствует язвенных болей, что может выпить полстакана красного вина с водой и даже съесть кусок кулебяки. Одно плохо: тревожили бронхит и высокая температура.

1935 год в материальном отношении ничем не отличался от предыдущих лет. Шмелев боролся с безденежьем, а Ольга Александровна выказывала чудеса бережливости. Выручил аванс за перевод «Няни из Москвы», эту тысячу швейцарских франков он с радостью принял, «ибо наг и бос, и термиты гложут»[448]. Термиты — это лавочники. Его не спасали гонорары в «Возрождении»: за месяц в среднем он получал за свои публикации 400 франков… в то время как Ходасевич — 1800.

Шмелев писал рассказы, работал над новым романом «Пути небесные», выступал с публичными чтениями, которые давали и гонорары, и моральное удовлетворение. Так, 5 мая он выступал в «Союзе Русских Дворян», получил денежное вознаграждение, благодарность и признательность слушателей, среди которых был цвет дворянства, представители Волконских, Гагариных, Самариных, Трубецких, Хомяковых… А благодарность ему была необходима: в такие моменты он верил, что нужен, что живет не напрасно. Он был счастлив тем, что, прочитав им «У Троицы на Посадах» и «Троицын день», утишил их скорби и донес до них образ родного.

Не изменяя порядку, с наступлением тепла Шмелевы решили вновь отправиться во французские Альпы — в Аллемон. Но оказалось, их удобная и дешевая дача была снята Деникиными, предположившими, что Шмелевы проведут лето в Югославии. Это крайне огорчило Шмелева, очень остро воспринимавшего всякие неурядицы, но все-таки ему и Ольге Александровне удалось вырваться из Булони в желанный Аллемон: была найдена дачка в двух километрах от деревни, у ручья. Сам он так описывал свой быт:

Хожу за молоком в 7 у<тра> на ферму, за версту. Пчелы. Коровы, влекущие ноги, дети в громыхающих ботах — bonjour, m-r! Всего и разговору. Друг, живущий неподалеку, дал мне велос<ипед>, и я могу ездить в городишко за провизией. Здесь л<итр> чуд<есного> молока — 75 с., т. е. 13 пф. Яйца (вот она сейчас снесет!) — 3 ф. 75 с. — дюжина — т. е. 65 пф. Мед — 7 фр. кило. Хлеб — сельский. Сыты. Пойду за черникой в горы, вот только «поотоиду»[449].

Приходилось в деньгах быть аккуратными, впрочем, как всегда: в день они проживали 12–15 франков, не считая аренды дачи и платы за квартиру.

В августе Иван Сергевич получил поклон от югославского короля. То был ответ на послание Шмелева. Конечно, ему было приятно, очень приятно. Но что вызвало его негодование, так это медлительность профессора Александра Белича, сербского лингвиста, который более четырех месяцев продержал у себя его письма королеве Марии, принцу и другим членам королевской семьи, а также предназначавшиеся им три книги «Богомолья». Жизнь Шмелева вообще была обременена всякого рода неурядицами, которые он к тому же воспринимал близко к сердцу, порой видел в них злой умысел, подозревал козни противников. Вот и сейчас закралось подозрение: уж не масон ли? Объяснения профессора (хотел переплести книги и проч.) его не удовлетворили. Вспомнилось, как три года назад Беличем также была задержана книга «Въезд в Париж», посланная Шмелевым королю. Он даже заподозрил Белича в том, что благодаря его усилиям не состоялись белградские чтения, в которых он остро нуждался — гонорарами можно было покрыть накопившиеся расходы. Шмелев поддавался обидам. Возможно, не всегда оправданным. Белич немало способствовал русской эмиграции, он инициировал белградский Зарубежный съезд русских писателей 1928 года, убедил сербов дать деньги на учреждение издательства «Русская библиотека».

Только судьба даст маленькую передышку, только наступит долгожданный покой, только Шмелев вкусит «каплю блага, как на страже уж…». Уж разочарования и обиды не заставляли себя ждать. В конце года был поставлен фильм «Очи черные», для которого использовали материал «Человека из ресторана»: за консультацию Шмелеву было обещано три тысячи франков, однако выплатили только две. Он решил не судиться с режиссером, но сам факт открыл для него новые возможности. Так, он получил предложение для киноверсии «Путей небесных» — но они еще не были написаны… На следующий год одно из кинематографических агентств попросило его дать им за три дня идею — краткое изложение сценария фильма о покорении Кавказа, о Шамиле, ввести в сценарий любовную линию. Переключиться с «Путей небесных» на кавказский материал было трудно, но подкупала перспектива впоследствии создать свой фильма, по своему замыслу. Обнадеживало и то, что заказчики — русские, по-видимому, предприимчивые: на предыдущий фильм ими было затрачено восемь миллионов. Однако вместо обещанных тридцати тысяч было заплачено две, рухнули и надежды на собственный фильм.

Шмелев в такого рода ситуациях был беспомощен, он никогда не добивался от заказчиков того, что ему обещали. В решении бытовых, финансовых, юридических проблем он, бывший адвокат, был как ребенок.

В августе 1935 года Борис Зайцев был на Валааме и написал очерк «Валаам», который публиковался частями в «Возрождении» с ноября 1935-го по март 1936-го. Из Валаамского монастыря Зайцев привез Шмелеву его же собственную книгу «На скалах Валаама». А осенью 1935 года Шмелев получил письмо от некого читателя, хорошо знавшего и Валаам, и «На скалах Валаама». Письмо — а в нем сообщалось о судьбах описанных Шмелевым людей — укрепило его в мысли о подвижническом пути героев его книги. И поездка Зайцева, и привезенная им книга, на ту пору раритетная, и это письмо побудили Шмелева вернуться к валаамской теме. В 1935 году он написал «Старый Валаам», в котором передал главное, что осталось в его памяти о Валааме, — ощущение света.

Высокая духовная суть веры показана через описание жизни послушников. Шмелев в целом сохранил фактический материал «На скалах Валаама», но сам писатель был уже другим. В давно минувшее он привнес новые ощущения и писал не о религиозной идее послушников, а о глубокой вере монахов, естественно проявляющейся в их быте. Проблема уставного и личностного уже не разрешалась столь однозначно. Теперь Шмелев принимал монастырский устав как данность, потому что «грех силен» и смущает иноческие души. Грех проникает в обитель с узелками паломников, потому гостинчики, посылки и досматриваются. Значит, так тому и быть.

Как и в книге «На скалах Валаама», он писал о тяжести подчинения уставу, о многотрудном подавлении искушения смирением. Как и раньше, он обращался к вопросу о запрете и воле. Замечателен образ батюшки из Олонецкой глубинки: он прислан на исправление, он уже три года ждет прощения («Ну, провинился, каюсь, пил»), он лишен прихода, разлучен с попадьей и шестью детьми, он тоскует по земному бытию. Или печальный бледный послушник, приговоренный к горькому покаянию, хотя и грех невелик, «так, маленько чего ослушался». Без благословения отца игумена богомольцы друг к другу, как и богомолец к иноку, инок к богомольцу, войти не могут. За соблюдением устава следит монах-дозорщик. Но ласковый отец Антипа непринудительно служит на Валааме, спасаясь крепостью духа, а в высоком, сильном игумене Гаврииле нет борения между его естеством и духом. Иконописец отец Алипий ранее в Академии учился, писал мирское, попал на Валаам, не справился с «борением», «духа не смог смирить», оставил обитель, а затем вернулся, покорился, принял постриг, стал писать только святые лики. Молодой повествователь говорит о том, что Валаам вытравил из художника живую душу. Но ему возражают: Валаам освободил живую душу отца Алипия, он ищет в ликах Свет Господень, нетленное пишет. И Шмелев согласен: «Теперь я знаю: высокое искусство в вечном».

Он освободил текст от натуралистических, неэстетических подробностей вроде чавканья монахов за трапезой и придал образам благостность. Внешняя сторона монастырских служб теперь осмыслена как символ, раскрывающий суть веры, и шире — религиозную культуру, а главное — иное бытие, наполненное высоким смыслом, недоступным молодому Шмелеву, но доступным зрелому. Это бытие выразилось в органичном, непринудительном единении путей земных и небесных, о чем он писал и в «Богомолье», и в «Лете Господнем». Он даже ироничен по отношению к себе, молодому: монахи были духовно гораздо богаче его, несмотря на все его «брошюрки и философии». В речах монахов прозвучала и сквозная тема эмигрантского творчества Шмелева — противопоставление монастырских устоев жизни и не почитающей Бога интеллигенции.

У Шмелева всегда были четкие представления о добре и зле. Но между этими полюсами перед ним простиралось огромное поле нравственных, религиозных, философских вопросов, на которые он не мог ответить. Он был человеком верующим, но и сомневающимся, и ищущим, а не получая ответов, терзался.

К концу года, в ноябре, Иван Сергеевич почувствовал, что душа его испепелилась, что творчество для него не только вдохновение, что в творчестве он ищет спасения, что для него «Богомолье», «Лето Господне», «Пути небесные» — все равно что келья. А раньше, в июне 1935 года, в речи на торжественном собрании по поводу десятилетия «Возрождения» он высказал мысль о двух силах творчества — о воображении и углубленном провидении, интуиции. Очевидно, что этот вывод возник после «Богомолья» и во время написания очерков «Лета Господня», а по «Путям небесным» видно, что провидение, моление стали уже его творческой программой. Правда, и от молитвы приходилось отвлекаться — он вынужден был писать газетные очерки, чтобы заплатить за квартиру.

Когда писал, интуитивно чувствовал, где правда. Когда прерывался, начинал настойчиво, даже порой мучительно для себя искать эту правду. Искать умственно, через знания. Тогда келья была мала, нужна была Тургеневская библиотека. Просматривал периодику, но из современных произведений его мало что привлекало. Отпадал от современности, бросался к классикам, но получалось по Пушкину — мне скучно, бес… Ильину писал: «Перечитал Шекспира… да что! Шопенгауэра… — о, злой умница — болтушка. Гете не дал ни ч<ерта>. Одиссея, Иллиада… — чуть отвлекся. Платон — из 5 в 10, довольно. Очень томительное жеванье. Аксаков унял. Хочу старых путешественников читать, хочу простоты наивной»[450]. И еще: «Хочу забыться, опять читаю, взял Гофмана, но… мне скучно»[451]. «…Бросаюсь от Вас к Вл. Соловьеву, к Ап. Павлу… — и во мне многое раздирается, многое я не могу внять, бунтую-барахтаюсь… Вцепился в „Чтения о богочеловечестве“, Соловьева… Господи, сколько я проглядел или мельком только видел. Хочу „до дна“ опуститься, весь „гад подводный ход“ видеть, слышать и — добраться духом до „ангелов полета“»[452].

В Соловьеве он всегда признавал великий ум. Кутырина привела еще раннюю, 1925 года, запись Шмелева, и в ней очевидны мысли Соловьева: «Верую, что человек есть орудие — средство преобразить мир, сделать его воистину Ликом Божиим — Видимым Богом. <…> Цель — Красота и Гармония всего сущего»[453]. С именем Соловьева связаны детские воспоминания, например, о приходившем на молебны в гимназию дьяконе храма у Николы в Толмачах: этот дьякон, как рассказывал словесник, постиг Соловьева. Соловьев ему оказался необходим во время работы над «Путями небесными» — романом о борении тлена и вечного, тайного: в его героях проявлялось то, что описал Соловьев, — это когда жизнь входит в неорганическое, когда происходят роды иного человека, но еще не богочеловека. Соловьев для Шмелева — не только образ духовной и интеллектуальной силы, но и скрытых, еще не проявившихся возможностей, а потому современниками не постигнутых. Ильину много позже, 25 ноября 1946 года, он писал: «Подите вот… есть что-то в человеч<еской> душе… требует наполнения… от Кузьмы Пруткова. И недаром он дивертисментил. Он ли один?!. А Вл. Соловьев?.. а — мало ли еще?.. Все — подспудно. А сколько же позапропало! У Пушкина… сколько сгорело, уничтожено им самим»[454].

Шмелев был неистовым не только в политической борьбе, но и в обретении бытийных смыслов. Видно, сколь вдохновенно он их искал. Но находил ли?.. Бросался от одного чужого текста к другому, от одной мысли к другой, но редко удовлетворялся. И уж тем более редко за кем шел в своих произведениях, как чумы, остерегаясь умствования. Искал, искал, а если и находил, то в простоте наивной. В январе 1936 года он написал очерк «У старца Варнавы: К 30-летию со дня его кончины». Вот утешитель и провидец Варнава много знал. Ведь в «Богомолье» был описан действительный случай, произошедший за два месяца до паломничества. Еще не видя мальчика, старец через его мать передал ему благословение-крестик. Шмелеву тогда было лет пять-шесть. Варнава сказал так, как сказал в «Богомолье» при благословении крестом: «А моему… крестик, крестик!» По-видимому, матери был открыт и тайный смысл благословения, она говорила сыну о том, что жизнь его будет тяжелой и что ему надо прибегать к Богу.