ТРУДЫ И ДНИ
ТРУДЫ И ДНИ
Итак, Саврасов снова в Москве. Все здесь знакомо, близко, будто и не уезжал. Милые сердцу улицы и переулки. Оживленная Мясницкая, училище, которому отдано столько лет. Товарищи-преподаватели, ученики. И хотя в памяти деловой Лондон, беспечный Париж, сонный Берн, нарядная Женева, чинные и скучные немецкие города — все это постепенно отдаляется, затуманивается, вытесняется неторопливым течением, привычным укладом московской жизни.
Самой большой радостью по возвращении в Москву была, конечно, встреча с дочкой. Верочке уже полтора года, и она в платьице, как маленькая барышня, неуверенно, неловко еще ступая ножками, ходит по комнатам, лопочет что-то, произносит первые слова, сидит на коленях у отца, поворачивает к нему свое лукавое смеющееся лицо, тянется ручонкой к бороде… Тетушка Елизавета Даниловна, на чьем попечении находилась Вера, рассказывает, как вела себя девочка, и каждая мелочь, каждая подробность волнует родителей, кажется им чрезвычайно важной.
Софья Карловна позаботилась, чтобы создать уют в казенной квартире, где они жили. Двухэтажный надворный флигель неказист — ни водопровода, ни канализации. На лестничных площадках сложены заготовленные на зиму дрова. Но зато в квартире Саврасовых на втором этаже, в небольших комнатах, обклеенных обоями, с деревянными крашеными полами, царили чистота и порядок, чувствовалась заботливая женская рука. Обстановка самая простая, ни дорогой мебели, ни зеркал, ни ковров, ни драпировок, но зато много растений и цветов, за которыми с любовью ухаживала жена художника. Фикусы и нэльмы, филодендроны, белые и красные лилии, фуксии, герань… Они не только украшали квартиру, но и привносили с собой в эти довольно тесные комнатки дыхание сада, весны, живой природы.
Флигели, где жили преподаватели, располагались вокруг большого полумощенного двора, за четырехэтажным зданием училища. Во двор иногда заходили шарманщики, вожаки с дрессированными медведями, бродячие артисты, петрушки… Обитатели флигелей высовывались в окна и смотрели на представление. Ученики нередко делали наброски в своих альбомах. Зимой жившие здесь же натурщики устраивали во дворе ледяную горку — на радость юным питомцам училища и детворе.
Небольшой оклад Саврасова, постоянная стесненность в деньгах не позволяли держать горничную или бонну, хотя Софья Карловна долгое время не расставалась с этой мыслью и в дальнейшем даже выпишет няню из Германии, но из этой затеи ничего не выйдет, и бонна вскоре найдет себе другое место. Единственной прислугой была простая, верная семейству женщина Матрена, которая стряпала на кухне, находившейся отдельно от квартиры, в подвальном этаже. Ее наняли вскоре после свадьбы и платили всего 5 рублей в месяц, но прожила она у Саврасовых двадцать лет. Дети любили Матрену, умевшую рассказывать удивительные сказки про бабу-ягу, про мальчика-с-пальчик, про людоеда. С ней весело было играть на полу, возиться, бороться. Она изображала разных зверей, то медведя, то волка…
Алексей Кондратьевич вставал рано, надевал халат, читал газету «Московские ведомости» и воскресные прибавления к ней — «Современную летопись», завтракал, пил чай. Потом одевался (зимой носил енотовую шубу) и шел в училище, а оно рядом, под боком. Преподавание поглощало много времени: утренние занятия в классе, вечеровые, работа с учениками на натуре. Но Саврасов не жалел об этом, ему нравилось его дело, хотя он чувствовал себя не столько педагогом, наставником, учителем, сколько просто старшим товарищем, художником с большим опытом. Он знал, что научить живописи так же невозможно, как научить, например, писать стихи. То есть человек, разумеется, может овладеть приемами живописной техники или ремеслом версификатора. Но ведь это еще не живопись и не поэзия. Необходим талант! А талант этот можно помочь развить, направить его по правильному руслу. И в этом-то он видел прежде всего свою роль педагога.
Саврасов возвратился из заграничной поездки не с пустыми руками. Он привез этюды, выполненные в окрестностях Интерлакена и Гриндельвальда, виды Бернского Оберланда, столь высоко оцененные Каульбахом. Они произвели впечатление на московских художников и коллекционеров, обративших внимание на весьма разительное отличие их от однообразных, декоративно-романтических полотен Калама.
Художник приступил к работе над картинами по этим этюдам. Работа эта растянулась на несколько лет. Сосредоточив главное внимание на альпийских сюжетах, он словно охладел к подмосковным рощам и лугам. Но такое впечатление было в значительной степени обманчиво. Создавая картины, посвященные швейцарской природе, он стремился внести в традиционный альпийский пейзаж нечто новое. Это была своеобразная школа мастерства, оказавшаяся небесполезной для его творчества в целом. Пройдет некоторое время, и Саврасов вернется, и уже навсегда, к своим излюбленным темам, к среднерусскому пейзажу.
Однако далеко не все одобряли это увлечение Саврасова альпийскими пейзажами, считая, что он занимается не своим делом, а одна его работа — картина «Веттергорн» была подвергнута резкой критике в журнале «Развлечение», хотя автор статьи, укрывшийся за псевдонимом «Новый человек», возмущался не столько казавшимися ему недостатками этого полотна, сколько высокой, с его точки зрения, ценой, назначенной за него художником.
Саврасов много работал, выполнял различные заказы, но обеспечить семью, особенно так, как того желала Софья Карловна, по-прежнему не мог. Денег не хватало. Их недостаток ощущался постоянно. А расходы значительны: летом нужно нанимать дачу, Софи хотелось купить на Кузнецком мосту платье или шляпку, посмотреть новый спектакль в театре — да мало ли трат, а бюджет семьи ограничен. К тому же Алексей Кондратьевич в 1864 году тяжело заболел, длительное время не мог работать, и это, естественно, ухудшило их материальное положение. Саврасов попросил Совет училища выдать ему жалованье вперед за четыре месяца, и эти деньги — 133 рубля серебром — были получены…
Зато следующий, 1865 год оказался более благоприятным. Граф Алексей Сергеевич Уваров, известный ученый-археолог, председатель Общества любителей художеств, поручил ряду художников написать картины с видами различных местностей России и других стран для Благородного собрания, где общество намеревалось устроить новогодний праздник. Вместе с Саврасовым над декоративными панно работали жанрист и портретист Иван Соколов, много путешествовавший по России и за границей, автор картин «Закавказские крестьяне», «Дети, играющие на кладбище в Константинополе», «Малороссийские девушки, гадающие по венкам о замужестве», имевших ярко выраженный художественно-этнографический характер; Владимир Маковский, один из трех братьев-художников, в то время занимавшийся еще в Московском училище живописи, ваяния и зодчества, и другие мастера.
Саврасов должен был написать два вида Греции, виды Кавказа, Крыма, Малороссии и Великороссии, всего шесть произведений декоративного искусства. На эту новую, необычную для Алексея Кондратьевича работу ушел целый год. Ему пришлось стать декоратором подобно его свояку — Михаилу Бочарову, мужу сестры Софи — Адели. Но Бочаров художник-декоратор по профессии, это его основное занятие, призвание. Саврасов же прежде всего пейзажист. Многое ему непривычно: и огромный размер картин, и техника исполнения. Кроме того, ни на Кавказе, ни в Греции он не был, и это создавало дополнительные трудности. И все-таки работал он с интересом, даже с удовольствием, и созданные им декоративные полотна понравились публике.
Новый, 1866 год начался в шумном веселье праздничных вечеров, балов и гуляний. Над заснеженным городом оцепенело застыл студено-морозный воздух. Маленькое и плоское багряное солнце низко висело в белесом небе. Вечером множеством разноцветных огней засверкал дом генерал-губернатора, где до пяти часов утра в вихрях вальса, мазурки и польки скользили по блестящему паркету танцующие пары; дамы в легких платьях, украшенных кружевами, поражали своими бриллиантами, жемчугом. Но каждому свое, и народ попроще шел на гулянье в Зоологический сад, там хор из 150 русских песенников, катание с гор и на коньках, а вечером фейерверк, холодное сияние трескучих бенгальских свечей. Любители музыки отправлялись в экзерциргауз послушать концерт с участием Генриха Венявского. Знатоки и ценители живописи посещали новую перемену картин на постоянной выставке Общества любителей художеств на Тверском бульваре, в доме Дубовицкой: Вальдмюллер, Мейссонье, Ахенбах, Калам, на этот раз почти сплошь иностранцы. Можно было также увидеть представление знаменитого конькобежца Джаксона Гайнса на катке все в том же Зоологическом саду или взглянуть в доме почетного гражданина Солодовникова на Большой Дмитровке, в Газетном переулке, на египетскую мумию, которой около 4000 лет… Москва гуляла и веселилась. Шла бойкая торговля в водочном магазине Яфа на Тверской и в других менее крупных магазинах и лавках, где предлагали покупателям, помимо разных водок, ликеры, старинную боярскую романею, запеканки, киевские наливки, аллаш, доппелькюммель, ром с букетом ананаса, коньяк и другие напитки отечественного и иностранного производства.
Алексей Кондратьевич Саврасов с женой направился на художественный праздник в Благородное собрание, для украшения которого он так славно потрудился. Картины-декорации, размещенные в нескольких залах, привлекли всеобщее внимание. В хрустальных люстрах сверкало и переливалось мерцающее пламя тысячи свечей. Играла музыка. Безостановочно двигалась нарядная публика. Возле панно с видами той или иной местности — красавицы в национальных костюмах. Русские крестьянки в ярких сарафанах; чернобровые украинки, в белых, расшитых узором рубашках; гречанки античных времен в строгих хитонах; грузинки, татарки… Они угощают гостей, не забывая брать повышенную в этот вечер плату. Черкешенки наливают в стаканы целебный нарзан, темноглазые итальянки предлагают апельсиновый сок, белокурые славянки — крепкий душистый чай…
Алексей и Софи попробовали счастья в аллегри: обворожительные молодые дамы обнаженными по локоть руками крутили лотерейные барабаны, из которых вылетали свернутые в трубочку билеты… Потом прошли в большой зал, смотрели на танцующих. Выпили по бокалу шампанского. Софья Карловна разрумянилась, была оживлена, весела, ей все нравилось: и прекрасное общество, и изысканные туалеты, и музыка, и блеск свечей, и улыбки, и великолепное убранство зал. Ведь именно об этом она и мечтала. Жаль только, что такие праздники в ее жизни бывают редко. Но она не жалуется, она довольна судьбой. У нее талантливый муж, и она гордится им. Вот его полотна, все смотрят на них и восхищаются. Как хорошо все это изображено, как естественно и правдиво! Да что эти картины… Ведь это декорации только для праздника, для особого случая. А вот его пейзажи, виды русской природы! Они прославят имя Саврасова и останутся навсегда в музеях, в частных коллекциях…
Софья Карловна и ее муж медленно идут среди пестрой оживленной толпы; Софи говорит о том, какой это чудесный праздник, как здесь весело и интересно, и Алексей Кондратьевич, соглашаясь с ней, молча кивает головой. Он в черном сюртуке, и в петлице красным пятнышком выделяется небольшой золотой крестик, покрытый финифтью, — орден св. Станислава 3-й степени, которым его наградили еще в 1863 году…
Они долго вспоминали новогодний художественный праздник в Благородном собрании. А между тем пришла весна, появились лужи талого снега, и бездонным казалось синее небо с чистой белизной облаков. Как всегда, перед паводком были разобраны Краснохолмский, Дорогомиловский и Крымский мосты через Москву-реку. В вербное воскресенье в квартире Общества любителей художеств, на Тверском бульваре, в доме Дубовицкой, состоялась аукционная продажа картин и рисунков. И вдруг, в начале апреля, выстрел Каракозова в Александра II… Общество, прессу захлестнула волна верноподданнических чувств и настроений, началось безудержное восхваление спасителя императора — костромского крестьянина Осипа Комисарова, объявленного чуть ли не героем. Поступили в продажу его фотографические портреты, спасителя русского монарха спешно возвели в дворянство; в Москве учредили ремесленную школу для сирот мужского пола всех сословий и назвали ее Комисаровской.
А вскоре, в том же апреле, была устроена новая перемена картин на постоянной выставке любителей художеств. Публика увидела полотна Перова, Боголюбова, Саврасова, Неврева и других русских художников. И среди этих произведений — жанровых работ и пейзажей — на самом видном месте огромный портрет Комисарова-Костромского в дворянском мундире…
Эта выставка не принесла удовлетворения Саврасову, его швейцарские пейзажи на сей раз критиковал давний коллега по училищу Рамазанов. «Прогуливаясь взором по Швейцарским горам г. Саврасова, — писал он, — мы опять сожалеем, что этот художник не вводит нас в леса родного севера, как он делал это прежде. Лес, прибрежья, долины, писанные им не далее как в окрестностях Москвы, были так привлекательны! Предоставим же Швейцарию Каламу и вспомним, что Сильвестр Щедрин овладел в совершенстве итальянской природой лишь в двенадцатилетнее знакомство с нею».
И Саврасов не мог не сознавать справедливости этих слов, но, видимо, и этот опыт был необходим ему, чтобы вернуться на «круги своя»…
В те годы Алексей Кондратьевич увлекся театром. Его не просто манил необыкновенный, загадочный театральный мир, нравилась сама атмосфера освещенного газовыми рожками зрительного зала. Перед началом спектакля — шум голосов рассаживающейся в креслах публики. Но вот все взоры устремлены к сцене, все полны ожидания. Поднимается занавес, и начинается представление… То были годы становления русского реалистического театра, когда на сцене Малого театра одна за другой шли пьесы А. Н. Островского. Недаром этот театр отныне станут называть «домом Островского» — целая плеяда выдающихся русских актеров обретет здесь новую драматургию. Саврасов старался не пропустить ни одной новой постановки в Малом театре, в особенности со своим кумиром Провом Садовским. Он видел многие пьесы Островского с его участием, присутствовал на бенефисах. Не только преподаватели училища, но и многие ученики близко знали актеров Малого театра, встречались с ними на выставках, литературных вечерах. О каждом новом спектакле в училище много говорили, спорили. Скульптор Рамазанов дружил с Островским еще со времен «молодой редакции» «Москвитянина». Драматург заботился о том, чтобы ученики, молодые художники получали контрамарки. Молодежь заполняла раек театра, с напряженным интересом следила за происходящим на сцене, бурно аплодировала любимым актерам.
Пьесы Островского — «В чужом пиру похмелье», «Гроза», «Свои люди — сочтемся», «Доходное место», «На всякого мудреца довольно простоты» и другие были близки и понятны Саврасову. Детство и юность он провел в купеческом Замоскворечье и, глядя на сцену, не чувствовал театральной условности; казалось, подлинная, реальная жизнь развертывается перед ним, и сам он не зритель, а свидетель и участник этой жизни. Яркие человеческие типы и характеры, разные, нередко трагические судьбы людей, правда житейских ситуаций и коллизий, великолепный сочный язык персонажей…
И в этих спектаклях Пров Михайлович Садовский держался с естественной и непринужденной простотой, был пластичен, бесконечно правдив в каждом слове, в каждом жесте, движении, не играл, а жил на сцене, создавал цельные, психологически достоверные образы. Волновал сам его голос — отчетливый до звонкости, гибкий, богатый оттенками. Саврасов любил актера в разных ролях — Тита Титыча и Дикого, Подхалюзина и Юсова… И в роли Нила Федосеевича Мамаева, богатого барина, статского советника, родственника безнравственного честолюбца Глумова в пьесе «На всякого мудреца довольно простоты», показанной впервые в Малом театре осенью 1868 года. Спектакль имел необыкновенный успех, и билеты на него удалось достать с большим трудом.
Садовский, кумир московской публики, давно находился в зените славы. Но нельзя было не заметить уже тогда в его облике, в небольших, темных, печальных глазах какую-то затаенную боль. Словно он предчувствовал, предвидел свой закат, когда станет небрежно относиться к работе, часто играть с нетвердо выученными ролями, когда будет проводить все свободное от театра время в Артистическом кружке, за картежным столом, за ужином с вином; словно он предугадывал свою близкую смерть…
Все вроде бы складывалось для Саврасова удачно. Академик, довольно известный художник, он как преподаватель училища получал чины, ордена. Его общественное положение становилось все более прочным, солидным. В 1862 году он — коллежский асессор (невысокий чин VIII класса), а три года спустя — уже надворный советник. К ордену св. Станислава 3-й степени прибавился в 1868 году орден св. Анны той же степени. Его избирали присяжным заседателем. В темном фраке, при ордене, он участвовал вместе с одиннадцатью другими присяжными в рассмотрении уголовных дел, решал — виновен или не виновен подсудимый, выносил вердикт.
Отец Саврасова — Кондратий Артемьевич, сильно постаревший, но весьма еще бодрый, в длинном черном купеческом сюртуке, с густыми не по-стариковски, но побелевшими волосами и седой бородой, каждый раз бывал в суде, сидел в зале, смотрел на сына — спокойного, строгого, во фраке, заседающего вместе с другими присяжными. Сын его, художник, выглядит как барин, он на виду, у него в петлице орден, и Кондратий Артемьевич радовался, хорошо, легко было у него на сердце: Алексей многого достиг, выбился в люди. Таким сыном можно гордиться, и старик Соврасов, переставая замечать, что происходит в зале, где идет суд, разбирается очередное дело, погружался в воспоминания, думал о своей жизни, о том, как все не ладилась его торговля, как трудно было содержать семейство, каких усилий стоило ему заполучить купеческое звание; вспоминал он первую жену свою болезненную Прасковью, чей образ уже затуманился, поблек в его памяти, и детишек своих на разных подворьях Замоскворечья, где они жили, квартировали в чужих домах у мещан, купцов, попов и дьяконов, вспоминал сына Алешку, который все рисовал и рисовал, не поддаваясь его отцовским увещеваниям… А вот как все обернулось!.. Знать бы, как все произойдет, не стал бы он мешать, препятствовать Алексею. Но ведь и его, Соврасова, понять можно: хотел как лучше, заботился о будущем сына.
По вечерам в уютной квартире художника собирались гости. Являлись они, как говорили тогда, «на чашку чая», но в общем-то, конечно, для дружеской беседы. Это были преподаватели, старшие ученики, знакомые художники и литераторы, издатели, коллекционеры. Вино не подавалось, только чай из самовара да бутерброды, а веселого оживления, шумных разговоров и споров было больше, чем за застольем с напитками.
Выпивали лишь на праздники, в торжественные дни, когда были особые, званые гости. У Саврасовых собиралось чисто мужское общество; жены участников этих литературно-художественных вечеров навещали Софью Карловну днем с детьми. И жена Саврасова, тоже днем, отдавала им визиты.
…Осенний вечер. В небольшой гостиной довольно многолюдно. Здесь можно увидеть и знаменитостей. Вот стоит, прислонившись к стене, Василий Владимирович Пукирев, красивый, изящный, с тонкими правильными чертами лица, с темными волнистыми волосами. Это общительный, приятный, симпатичный человек, и ничто еще не предвещало тогда нервной болезни, которая впоследствии сделает его мрачным и раздражительным, отгородит от людей. Сын крестьянина Тульской губернии, в детстве — ученик иконописца, приглашенный преподавать в Московское училище живописи, ваяния и зодчества сразу же после его окончания, он прославился как автор картины «Неравный брак». Многих потрясла эта довольно обычная в те времена сцена: венчание в небольшой приходской церкви, молоденькая невеста, склонившая голову в горестном унынии, и жених — неприятный, отталкивающей наружности старик, важный чиновник. Поговаривали, что художник вложил в эту картину свои собственные душевные переживания, что любимая им девушка вынуждена была выйти замуж за богатого и что стоящий за невестой справа молодой человек со скрещенными руками, с печальным благородным лицом похож на самого Пукирева… «Неравный брак» имел огромный успех, и Владимир Стасов назвал его одной из «самых трагических картин русской школы».
Неподалеку от Пукирева сидит, задумавшись, Василий Григорьевич Перов, серьезный, сдержанный, с небольшой бородой, носом с горбинкой, агатово-темными проницательными глазами. Он молчалив, обычно редко вступает в общий разговор, ограничиваясь отдельными репликами и высказываниями, в которых проскальзывают насмешка, ирония, а порой и едкий сарказм. Картины Перова «Сельский крестный ход на пасху», «Проводы покойника», «Тройка», «Утопленница» вызвали много споров. Одни видели в них суровую правду жизни, высокое мастерство, другие упрекали художника в натурализме, тенденциозности, болезненной приверженности к темным, низменным сторонам действительности. Самыми непримиримыми его идейными противниками были сторонники академизма, апологеты «чистого искусства». В ту пору даже профессор Рамазанов, слывший умным и проницательным критиком, высказал в одной из своих статей надежду, что художник «омоет свои кисти от всякой грязи и подарит публику в будущем чем-либо истинно прекрасным…».
Удобно устроившись в кресле, курит сигару Сергей Андреевич Юрьев, похожий на крестьянина, с простым лицом, длинными, зачесанными назад волосами, мужицкой бородой. Многогранно одаренный человек: математик, астроном, философ, драматург, переводчик. Здесь же, в гостиной, его близкий друг Николай Александрович Чаев, заведующий Оружейной палатой, известный литератор, влюбленный в русскую историю, русский эпос, былины, легенды и сказания.
Среди гостей — пейзажист Лев Каменев, скульптор Сергей Иванов, преподаватель живописи Евграф Сорокин, коллекционер А. А. Борисовский, купивший в свое время картину Пукирева «Неравный брак», первый ее владелец. Борисовский, собравший прекрасную коллекцию полотен современных русских и иностранных художников, почитал талант Саврасова и приобретал отдельные его работы.
— Господа! — обращается к присутствующим Пукирев. — Давайте поздравим Сергея Ивановича Иванова с вступлением в должность преподавателя училища. Теперь он возглавляет класс скульптуры, осиротевший после кончины профессора Рамазанова.
Иванов и Саврасов — ровесники, вместе учились. Подобно Пукиреву, скульптор родился в крестьянской семье, он боготворил искусство, посвятил ему без остатка всю свою жизнь. (Пройдет много лет, и С. И. Иванов станет любимым учителем Сергея Коненкова и Анны Голубкиной.)
— Что вы считаете для себя главным как ваятель? — спросил его один из гостей.
— Главным? — задумчиво произнес Сергей Иванович, поглаживая свою узкую бородку. — Извольте… Попробую ответить на ваш вопрос. Идти своей дорогой, изучать великие творения прошлого, но не подражать им, не копировать. Надобно все делать по-своему, на свой лад, по собственному разумению, хотя это и трудно. Чертовски трудно! И еще. Если ты русский, родился и вырос в отчем краю, то и работы твои должны напоминать о России, должны быть пропитаны ее духом…
— Хорошо сказано! — заметил басом Юрьев. — Я помню ваши вещи. Этот беломраморный мальчик с шайкой в бане — превосходен. И еще, кажется, мальчик на лошади… Да-да. Мальчик на лошади. Все так живо и правдиво. И действительно Русью пахнет…
— А «Материнская любовь»? — напомнил Саврасов.
— Разумеется, и «Материнская любовь».
Это статуя, созданная Ивановым, вызвала большой интерес у публики и в художественных кругах. Скульптор изобразил молодую, полную сил и здоровья женщину, которая, подняв, держит в руках своего сына, такого же здорового, беззаботно веселого младенца, и с улыбкой, с извечным материнским обожанием смотрит на него. Поэт А. Фет писал, что статуя Иванова «как бы вся вышла из глубокого и задушевного изучения антиков…». И в то же время в ней не было именно подражательности великим образцам античности, подражательности, которая в искусстве ваятеля считалась еще более обязательной, неизбежной. «Материнская любовь» воспринималась как гимн простой русской женщине.
— Прекрасно, — сказал Юрьев, обращаясь к Иванову, — что вы увлеклись темами и образами народной жизни. Честь вам и хвала! Запечатлеть простого человека в искусстве, в скульптуре — великая благородная задача. Не богов, не героев мифологии, не полководцев, не вельмож, а именно людей обыкновенных, которых встречаешь повсюду.
— Вы правы, Сергей Андреевич, — поддержал его Саврасов. — То, о чем вы говорите, относится и к пейзажу. Нужно наконец по-настоящему обратить внимание на родную природу. Она заслуживает этого. Есть ли в мире, друзья мои, что-нибудь чудеснее наших лесов и дубрав, полей и лугов, рек и озер? Меня, например, привлекает в природе прежде всего простое, неброское, до боли знакомое. Мне кажется, даже в самой обычной, малоинтересной на первый взгляд местности есть своя прелесть. Надо только ее открыть, почувствовать и постараться передать.
— Полностью присоединяюсь к словам Алексея Кондратьевича, — сказал Лев Каменев. — Я тоже ищу в природе самые простые мотивы. И стремлюсь создать определенное настроение…
Лев Каменев учился в классе Рабуса, а после его смерти, перед выпуском, в течение года у Саврасова. Учитель и ученик сблизились, стали единомышленниками. «Зимнюю дорогу» и «Весну» Каменева можно вполне назвать саврасовскими пейзажами. Заснеженное поле, невдалеке виднеется лес, окутанный ранними сумерками. Низкое, затянутое серыми облаками небо. И по дороге бежит крестьянская лошадка, запряженная в сани… Вот и все, что изображено в «Зимней дороге», — типичный русский пейзаж, поразивший современников именно этой своей типичностью, той поэзией, которую открыл художник в самом обычном виде.
— Просвещение народа, — гремел бас Юрьева, — вот наш первейший долг…
Могучий голос Юрьева, как обычно, звучал, заглушая остальные голоса, и был слышен уже из прихожей, где тот раздевался, оставлял свою большую узловатую палку. Он целовался с друзьями по-московскому обычаю троекратно. Если ему было жарко, если его разгорячили собственные слова, то расстегивал свой темный сюртук, развязывал галстук. Говорил пылко, азартно, и был похож в эти минуты на древнерусского проповедника.
В тот вечер Сергей Андреевич Юрьев повел речь о судьбах русского народа, о его будущем, о том, что великие дела и свершения народа — еще впереди, что русские люди еще поразят мир и великими открытиями в науке, и величайшими достижениями в искусстве. Нужно только, убеждал он, помочь выбраться русскому человеку из темноты и невежества, пробудить пока еще скованные огромные духовные и творческие силы. И всю свою жизнь сын богатых тверских помещиков стремился к этому не на словах, а на деле. Основал в своем имении в Калязинском уезде Тверской губернии народное училище. Устроил крестьянский театр, где ставил комедии и драмы Островского и Писемского, и сам писал пьесы по русским народным сказкам.
— Видели бы вы, — говорил он, — с каким интересом, с каким пониманием следят зрители-крестьяне за происходящим на сцене! Вот к кому мы должны обращаться своим искусством в первую очередь!..
Юрьева столь же страстно поддерживал Чаев, также принадлежавший к среде удивительных русских людей, морально стойких и самоотверженных, душевно щедрых и целеустремленных в своей деятельности и творчестве. Эта среда даст России Третьяковых и Бахрушиных, Суриковых и Коненковых, и сколько еще замечательных имен! Свою огромную внутреннюю силу эти люди, чья яркая одаренность сочеталась с лучшими чертами русского национального характера, русской души, черпали в неиссякаемой любви к России, в постоянном стремлении служить интересам своего отечества и народа. Большой популярностью в свое время пользовалась книга Чаева «Наша старина по летописи и устному преданию», в которой он собрал летописные рассказы о князьях Рюрике, Олеге, Игоре, Ольге, Святославе, Ярополке, Владимире, народные предания, былины об Илье Муромце, Добрыне Никитиче, Алеше Поповиче, народные песни, стараясь донести до читателя живую русскую речь, звучавшую много веков назад.
Но больше всего разговоров было, разумеется, об искусстве, картинах, выставках.
Живописец Евграф Семенович Сорокин, рьяный поклонник академических традиций, рассказал, как он вместе с Николаем Александровичем Рамазановым работал в недавно воздвигнутом храме Христа Спасителя: писал часть икон главного иконостаса, а его товарищ трудился над горельефами на внешних стенах. И вот теперь его уже нет…
И снова всеобщее внимание привлек Юрьев. Он стал говорить об искусстве, эстетических идеалах, о красоте, о том, что человек под влиянием духовной красоты, прекрасного как бы очищается, становится лучше. Принадлежа к поколению людей сороковых годов, Юрьев верил в истину, добро. И в этой вере его было что-то незапятнанно-чистое, возвышенное и одновременно по-детски наивное, простодушное. Недаром называли его идеалистом. Да, Юрьев был идеалист, считал, что человек может измениться, улучшиться под влиянием красоты и сама жизнь может преобразиться, озарившись светом добра и счастья. Но многое в его суждениях было справедливо, истинно. И в воззрениях на искусство, когда он утверждал, что задача искусства в живом воплощении правды и красоты. И когда говорил о том, что человек только в союзе, единении с другими людьми становится нравственной личностью, что человек не должен замыкаться в себе, уходить в собственный мир, что он, человек, силен именно связью с окружающими, и в этом, по его мнению, заключалось одно из проявлений духа народности…
Лето обычно проводили на даче в Мазилове или в Архангельском, неподалеку от дворца Юсупова. Саврасовы временно лишались здесь общества своих московских друзей. Никто их не навещал, они жили уединенно, предоставленные самим себе; вечера, беседы «за чашкой чая» возобновятся зимой, а сейчас Софи и Алексей вдвоем вместе со своими дочурками.
В 1866 году у Саврасовых было уже трое детей: пятилетняя Вера, совсем маленькая Наденька и младенец Анатолий. Но летом, когда они жили на даче в окрестностях деревни Мазилово, мальчик умер. Он родился слабым и хилым. Алексей Кондратьевич ждал сына, был счастлив его появлению на свет, и вот… А в начале 1867 года не стало Наденьки.
Саврасов тяжело переживал смерть детей. Первая девочка, родившаяся в 1858 году, через год после свадьбы, вскоре умерла. А теперь, за какие-нибудь полгода, еще две смерти. Он молча носил эту боль в себе. Софья Карловна подумывала о том, чтобы взять на воспитание какую-нибудь сиротку, чтобы Верочка росла не одна. Но этого не пришлось делать, в ноябре того же, 1867 года Софи родила девочку, которая, слава богу, оказалась здоровой и крепенькой. Ей дали имя Евгения, а называть стали Женни.
В Архангельском Алексей Кондратьевич часто брал с собой на прогулку старшую дочку. Вера любила гулять с отцом. Вот идут они по аллее: высокий огромный мужчина в полотняном костюме, в соломенной панаме и рядом с ним маленькая девочка в белом платье, которую он держит за руку. По аллее, мимо высоких берез, чьи листья шевелятся при слабом ветерке. Глянцевитая зелень деревьев, пронизанная солнечным светом, беспредельное небо неяркой голубизны. Потом выйдут они в поле и увидят поспевающую, желтеющую рожь с синими крапинками васильков, будут смотреть, как проносятся в небесной выси стрижи. Верочка устанет, и отец поднимет ее, посадит себе на плечи и снова зашагает по неровной, бугристо-твердой дороге, сжимая в руках теплые детские ладошки, а девочке будет весело и немного страшно, но зато как интересно приподняться над землей и глядеть на все сверху. Они остановятся и будут долго стоять на крутом берегу, откуда открывается вид на заречные луга. Но особенно хорошо в лесу, где в полуденный зной прохладно, пахнет листьями, травой, корой деревьев, мхом, землей, где хрустят под ногами сухие ветки, где попадаются большие кучи муравейников с хлопотливой таинственной жизнью муравьиного царства, где вдруг покажется под кустом красная шляпка мухомора на тонкой бледной ножке, где на освещенной солнцем полянке запестрят в траве цветы. Опустится на цветок, сложив слюдяные крылышки и выпустив темные лапки, бархатный шмель, черный спереди, оранжевый сзади… Саврасову хотелось, чтобы его дочь полюбила природу, и он обращал ее внимание то на красивое, освещенное солнцем облако, то на стройную молодую елку, похожую на сказочный зеленый шатер, то на кряжистый дуб, царь-дерево, широко раскинувший свои могучие ветви, то на божью коровку, ползущую по стволу осины, то на мелькнувший где-то в лесной поросли длинный черный хвост сороки с ослепительно белым брюшком… Он наклонялся и показывал Вере какой-нибудь скромный цветок, объяснял его строение, любовался сам лепестками, их формой и окраской, и ему хотелось, чтобы дочь тоже любовалась и восхищалась этой частицей великого мира вечной природы.
Летом 1868 года Алексея Кондратьевича с семьей пригласил в свое подмосковное имение Соколово коллекционер и меценат М. С. Мазурин, большой поклонник его таланта. Он даже специально построил комнату с широким окном для мастерской Саврасова. Все было хорошо, но вся беда в том, что художник не мог серьезно работать: в имении постоянно бывало много гостей с детьми, чуть ли не каждодневно устраивались различные увеселения, прогулки, пикники, танцевальные вечера; хлебосольный хозяин приглашал на завтраки, обеды, ужины, занимавшие много времени. Имение было расположено в низине, по которой протекала речка. Местность сырая, нездоровая, и дорога в имение проходила через Кобылью лужу, где экипажи едва не застревали в глубокой непросыхающей грязи. И все-таки пожили в Соколове неплохо! Даже серьезный и сосредоточенный Алексей Кондратьевич поддался общему веселью. Не устоял… Участвовал в пикниках и других развлечениях. Все это, конечно, в ущерб работе, но не может же человек постоянно трудиться. Надо и отдохнуть…
Но вот наступала осень, дачники возвращались в Москву, и снова обычная городская жизнь. И приходила зима — с белыми снегами, с разрисованными морозом узорами на окнах, с весело потрескивающим огнем в голландской печке, с меховыми шубами и салопами, капорами и муфтами, со скрипом быстро летящих по улицам саней, с деревьями в холодном уборе мохнатого инея…
По праздникам, а иногда и в воскресные дни ездили с детьми в Замоскворечье, к отцу Саврасова и мачехе, или на Тверскую, в гости к профессору Герцу, жившему по-прежнему в Трехпрудном переулке, за Глазной больницей. Карл Карлович любил сестру, да и с зятем у него сохранялись хорошие дружеские отношения, он был приветлив, внимателен, любезен, но все же по-профессорски несколько холоден и сдержан, и вся обстановка в его холостяцкой квартире — строгая и чинная, с огромным письменным столом, кожаными креслами, коврами, картинами в дорогих рамах, множеством книг в шкафах красного дерева — казалась несколько официальной, настраивала на серьезный лад. Зато в Замоскворечье все было по-другому.
Утром, после завтрака, начинали собираться, одевали детей, закутывали их пуховыми платками (на улице хоть и светит солнце, да мороз нешуточный), выходили на Мясницкую и, наняв двух извозчиков, ехали на Берсеневскую набережную, где жил Кондратий Артемьевич со своей женой. Там их уже ждали. В маленьких комнатах деревянного дома на церковном дворе, принадлежащего священнику приходской церкви, было чисто, все тщательно прибрано, печи протоплены. Дедушка Соврасов в своем обычном темном и длинном сюртуке, Татьяна Ивановна по случаю праздника и приезда дорогих гостей — в шелковом платье, вытащенном, должно быть, из сундука, где оно пролежало много лет, в чепце с лентами. Мачеха Алексея Кондратьевича постарела, стала еще меньше ростом, но была все такая же беспокойная, вечно озабоченная женщина, опекавшая всех своих близких, очень любившая поговорить. Здесь же и ее падчерицы, родные сестры Саврасова — Анна, Елизавета и Любовь; они с Татьяной Ивановной владели небольшой белошвейной мастерской, где работали и сами вместе с дальними родственницами и несколькими девочками-ученицами, а заказы на шитье белья получал из магазинов в торговых рядах Кондратий Артемьевич. Бабушка была искусная мастерица. Мужские денные сорочки с вышивкой ее работы считались лучшими в Москве.
Объятия, поцелуи. Веру и Женни раздевали, освобождали от платков, капоров, бархатных сапожек, они чувствовали себя здесь как дома, скоро начинали играть и веселиться, льнули к дедушке, который сажал их на колени, ласкал, гладил по головкам и что-то дарил на память, какую-то полезную вещь, которая могла им пригодиться: теплые шерстяные варежки или маленькую муфту, красивую шелковую ленту или чулочки… Потом все вместе обедали, подавали закуску, жаркое, пироги, пили чай со сластями, и разговорам не было конца. Татьяна Ивановна почти не умолкала, рассказывая обо всем понемногу — и о своей белошвейной мастерской, и о священнике, в доме которого они жили, и о том, что от ревматизма, ломоты и простуды помогает сосновое масло, и как надо солить огурцы… Играли в лото, шашки. Хорошо, уютно было в этих теплых скромных комнатах, освещенных зимним солнцем, с примостившейся на полу, возле печки, кошкой…
Дни шли за днями, наполненные маленькими радостями и огорчениями, надеждами и тревогами. Но все эти обычные заботы и хлопоты не могли заслонить, отодвинуть на задний план то главное, ради чего жил Саврасов, — его работу. Отдав дань швейцарским сюжетам, он снова стал писать русскую природу, снова на его этюдах и картинах возникли подмосковные рощи и луга, но уже что-то новое, незнакомое прежде появилось в них. Правда, художник еще раз, но ненадолго, обратился к альпийскому пейзажу. В 1867 году он опять отправился за границу, теперь один, без жены. Он ездил в Париж, на Всемирную выставку, на которой в разделе русской живописи были представлены работы его московских друзей Перова и Пукирева, и перед возвращением в Россию побывал в Швейцарии, в Бернском Оберланде, где пять лет назад провел незабываемые дни вместе с Софи. Увидел сызнова Берн, Женеву, Леманское озеро, Альпы… По сделанным там этюдам он написал восемь картин, простившись, уже навсегда, с природой страны гор и озер.
Эта вторая заграничная поездка имела для Саврасова немаловажное значение. Тогда, во второй половине 60-х годов, он был в неустанных поисках, многое менялось в его творческом методе, он окончательно освободился от влияния академических традиций, стремился к обновлению изобразительных средств, шел к созданию истинно реалистического пейзажа, в котором демократические черты, народность органично сочетались с лиризмом, поэтической взволнованностью. Художник, приехавший в Париж, не может не посетить музеи, галереи, выставки. Неважно, что он уже осматривал их однажды. Произведения не меняются, они остаются такими, какими их создали творцы, но меняются люди, которые на них смотрят: известно, как по-разному воспринимаем мы, например, гениальный роман Льва Толстого «Война и мир», прочитывая его в разные периоды своей жизни. То же самое, или примерно то же самое, происходит с нашим отношением к выдающимся произведениям искусства. Тем более если речь идет не о зрителе — любителе, дилетанте, а о художнике-профессионале, художнике ищущем, неудовлетворенном достигнутым, находящемся в непрерывном творческом движении.
Саврасов снова пришел в Лувр. А в галереях и на выставках его ждала встреча с современным искусством. Перед ним висели на стенах полотна барбизонцев, многие из которых он уже видел. Теперь ему открылось в них что-то новое, не замеченное прежде. Совсем обыденные сюжеты и мотивы, близкие и понятные простым людям: мокрые луга со стадами коров, полевые дороги, по которым возвращаются уставшие за день крестьяне, лесные опушки, просеки, болота, домишки бедняков под сенью старых деревьев, иссохшая, пепельная земля, коренастые, угловатые деревенские жители с мотыгами, косами, граблями, серпами, поля со снопами сжатой пшеницы, летящие в осеннем небе, спешащие на юг ласточки, пробуждение природы в распустившихся на ивах почках, в потоке весеннего, заливающего все вокруг света — все это — самое обычное, простое, виденное и перевиденное людьми сотни раз, изображалось художниками правдиво, без прикрас и волновало зрителей, создавало у них определенное настроение. Не сельская природа вообще, а сельская природа Франции. Пейзаж этот был глубоко национален. Сама жизнь, сама правда.
Саврасов заинтересовался искусством барбизонцев, их искания были ему понятны. Но он не собирался воспользоваться их опытом. Выдающиеся мастера идут самостоятельной дорогой, не подражая и не заимствуя. Истинный художник должен выносить в себе, выстрадать свое мироощущение, свой метод, только в таком случае он сумеет сказать свое, самобытное слово в искусстве.
Общественное, революционно-демократическое движение в России в 60-е годы, переживавшее подъемы и спады, оказывало влияние на литературу и искусство. Передовые русские художники, отвечая новым веяниям времени, хотели отразить в своем творчестве жизнь народа, крестьянства, выступив тем самым в защиту угнетенных и обездоленных. Пейзажисты не остались в стороне от этих общих устремлений.
Весной 1870 года на конкурсе Московского общества любителей художеств первую премию «по части ландшафтной живописи» получила картина Саврасова «Лосиный остров в Сокольниках». Полотно это по избранному художником сюжету казалось каким-то нарочито будничным, прозаическим. Сокольники, которые в те времена считались дачной, загородной местностью, он исходил с этюдником вдоль и поперек, много там работал, но теперь остановил свое внимание на опушке Лосиного острова за Сокольничьей рощей. На картине — слегка заболоченный луг с пасущимся стадом. Слева — небольшой, четко выделяющийся лесной массив — высокие корабельные сосны. День пасмурный, небо в сплошных облаках, но где-то там, в незримой вышине, прорвались сквозь уныло-серые облака два-три солнечных луча и осветили часть луга с коровами и сосны с их золотисто-розоватыми стволами. Но все это на втором плане, а на переднем, в тени — значительная часть обширной лесной опушки: рытвины, ямы, наполненные ржавой водой, очевидно, хлюпающая под ногами земля, мокрая трава, кочки, бугорки, скудные, какие-то общипанные кустики… Вид самый что ни на есть заурядный, но в этом мотиве своя поэзия.
Еще в 1866 году, живя летом в подмосковном селе Мазилове, Саврасов внимательно приглядывался к деревенскому быту и создал небольшую картину «Пейзаж с избушкой». Обычный крестьянский двор, низенькая бревенчатая изба с осевшей набок соломенной крышей; наваленные кучей под окнами какие-то доски, жерди, прислоненная к стенке борона. Тележка с большой бочкой. Лежит собака, сморенная духотой летнего дня, бродят по двору куры. Самый заурядный сельский вид, сколько таких бедняцких изб, таких крестьянских дворов, они убоги и сиры, не радуют глаз, но здесь, на картине, этот кусочек русской деревни кажется привлекательным, потому что все изображено с любовью к крестьянину, с глубоким сочувствием к его нелегкой жизни.
Тогда же или год спустя Саврасов ходил пешком из Мазилова в деревню Фили. Он увидел крестьянский дом, стоявший уединенно, на краю маленького ржаного поля. Это была знаменитая изба, принадлежавшая крестьянину Фролову, где фельдмаршал Кутузов собрал 1 сентября 1812 года военный совет, приняв решение оставить Москву… Был жаркий июльский день, рожь золотилась на солнце спелыми колосьями.
Алексей Кондратьевич вошел в избу, которую сохраняли как историческую достопримечательность, здесь бывали посетители, записывавшие свои имена в особую книгу. После яркого дневного света в избе сумрачно, пахнет старыми деревянными стенами. Художник подошел к дубовому столу, за которым сидели генералы, участвовавшие в Бородинском сражении. На широкой темной столешнице — чернильница. Большая сосновая скамья, где грузно восседал седой главнокомандующий русской армии. В углу — иконы в тусклых, нечищеных окладах, мерцал красный огонек лампады. На стенах развешаны портреты генералов, принимавших участие в совете.
Эта историческая изба, ее внешний вид, весьма неказистый и грустный, появятся вскоре на этюде Саврасова. Но впечатление скрасят золото ржи и фигуры двух крестьянок, которые стоят к зрителю спиной и смотрят через хлебную ниву вдаль, на деревню. Алексей Кондратьевич вовремя написал кутузовскую избу: вскоре она сгорела и была восстановлена в прежнем виде лишь в 1887 году.
Где-то в окрестностях деревни Мазилово родился и сюжет одной из самых лирических картин Саврасова, названной им «Сельский вид». Идет весна, уже распустились клейкие, желтовато-зеленые листочки на березах, в которых еще больше желтизны, чем зелени; зацвели яблони, стоят окутанные белым облаком; но некоторые деревья еще обнажены, их голые, нераспустившиеся пока ветви криво и изломанно вытянулись вверх. Все это есть на картине Саврасова, а также ряд ульев с сидящим в траве старым пасечником и большой шалаш, зеленоватое взгорье, — деревенские избы, овины, чернь вспаханного поля, широкая бледно-голубая лента реки, песчаный берег… Праздник весны, праздник света. Все наполнено светом, чистым свежим воздухом.
Саврасов доказал, что в природе нет неинтересных, невзрачных, невыигрышных мотивов. Самое обыденное, даже, казалось бы, неприглядное таит в себе скрытую красоту, поэзию. Не об этом ли говорит его удивительная картина «Лунная ночь. Болото»?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.