ТРУДЫ И ДНИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ТРУДЫ И ДНИ

Он уже привык к неуютной комнате на Страда Феличе. В ней стояла привычная для него конторка, за которой он писал, скромная старенькая мебель. Все здесь располагало к труду.

Неподалеку от него поселился Панов. В свободное время Гоголь бродил с ним по Риму, а вечерами читал ему новые главы поэмы. Однако Панов заходил все реже и реже. Устроившись для практики итальянского языка на частной квартире, он увлекся дочерью своих хозяев, девицей весьма легкомысленного нрава, и был поглощен своими сердечными делами.

Вскоре пришло письмо от С. Т. Аксакова, в котором тот просил Гоголя от имени Погодина прислать что-нибудь для затеянного им журнала «Москвитянин». Но Гоголь, погруженный в работу над поэмой, воспринял эту просьбу как покушение на его свободу, отвлечение от своего труда. «Теперь на один миг оторваться мыслью от святого своего труда, — отвечал он Аксакову, — для меня уже беда… Тяжкий грех отвлекать меня!.. Труд мой велик, мой подвиг спасителен. Я умер теперь для всего мелочного… Обнимите Погодина и скажите ему, что я плачу, что не могу быть полезным ему со стороны журнала, но что он, если у него бьется русское чувство любви к отечеству, он должен требовать, чтоб я не давал ему ничего».

Светлым, солнечным днем по лестнице дома 126 поднимался низенький полный человек с сердитыми усами и небольшой эспаньолкой. Постучав в двери на четвертом этаже, он оказался лицом к лицу с сухоньким почтенного вида старичком.

— Не здесь ли живет синьор Гоголь? — спросил посетитель.

Старичок неторопливо объяснил, что синьора Гоголя нет дома, что он уехал за город и неизвестно, когда будет. Говорил он все это, как затверженный урок. Из дверей высунулась голова самого Гоголя. Он шутливо сказал старичку:

— Синьор Ченчи, разве вы не знаете, что это Жюль из Петербурга! Его надо пустить. Здравствуйте, Павел Васильевич! — прибавил он по-русски. — Что же вы не приехали к карнавалу?

Жюль оказался Павлом Васильевичем Анненковым, и Гоголь, обрадовавшись встрече со старым знакомым, повел его в свою комнату и стал угощать чаем.

В квартире, где жил Гоголь, смежная комната оказалась незанятой, и Анненков поселился с ним вместе.

Павел Васильевич предложил помощь в переписке «Мертвых душ». Решено было заниматься этим под диктовку Гоголя один час в день. Остальное время они жили розно, каждый по-своему. Правда, в течение дня довольно часто встречались, а вечера проводили обыкновенно вместе. Между ними существовало молчаливое условие: не давать ни под каким видом чувствовать себя товарищу. Каждый ценил личную независимость и свободу своих действий. Гоголь признавал лишь такие отношения, при которых он не брал на себя никаких обязательств и располагал полностью собою. Он не выносил назойливого любопытства, навязчивости и вмешательства в его душевную жизнь.

Гоголь вставал обыкновенно очень рано и тотчас принимался за работу. На его письменном бюро стоял уже графин с холодной водой из каскада Тер-ни и в промежутках между работой он опорожнял его дочиста. Это было его лечение, так как после болезни в Вене он свято уверовал в лечебные свойства воды.

Закончив утреннюю работу, он завтракал в кофейной доброй чашкой кофе со сливками, из-за качества которых постоянно спорил со слугой. Затем он и Анненков отправлялись каждый сам по себе по делам или на прогулку. В условленный час они собирались в комнате Гоголя.

Покрепче притворив ставни окон от яркого южного солнца и разложив перед собой тетрадку, Гоголь начинал диктовать. Он диктовал мерно, торжественно, с глубоким выражением, проникнутым чувством и мыслью. Нередко раздавался за окном пронзительный рев осла, затем слышался удар палкой по его бокам и сердитый крик женщины: «Ecco latrone![49]». Гоголь останавливался и замечал улыбаясь: «Как разнежился, негодяй!» — и снова диктовал вторую половину фразы с тем же выражением.

Иногда Гоголь прерывал диктовку и принимался за обсуждение вопросов орфографии. Когда Анненков вместо продиктованного слова «щекатурка» написал «штукатурка», он остановился и спросил: «Отчего так?», а затем торопливо подошел к книжному шкафу, вынул оттуда какой-то лексикон, нашел немецкий корень слова и его русское написание и тщательно обследовал все доводы. Только после этого он уселся в кресло, помолчал немного, и снова полилась та же звучная, взволнованная речь.

Случалось, что переписчик в некоторых наиболее комических местах не выдерживал и разражался громким хохотом, забывая о своих обязанностях. Тогда Гоголь ласково и хладнокровно улыбался и повторял:

— Старайтесь не смеяться, Жюль!

Впрочем, и сам автор нередко вторил примеру переписчика и поддавался порыву веселости. В других случаях пафос чтения приобретал особенно торжественный характер. Диктуя начало шестой главы, Гоголь с волнением читал описание сада Плюшкина: «Зелеными облаками и неправильными трепетолистными куполами лежали на небесном горизонте соединенные вершины разросшихся на свободе дерев…» Он даже привстал с кресла и сопровождал чтение жестами, так, как будто перед его глазами находился этот сад.

По окончании главы восхищенный Анненков взволнованно воскликнул:

— Николай Васильевич, я считаю эту главу гениальной вещью!

Гоголь крепко сжал в кольцо маленькую тетрадку, по которой диктовал, и произнес тонким, едва слышным голосом:

— Поверьте, что и другие не хуже ее! — И тут же, изменив тему и тон разговора, он продолжал: — Знаете ли, нам до cenare[50] осталось еще много времени, пойдемте смотреть сады Саллюстия, которых вы еще не видали, да и в виллу Людовизи постучимся!

Гоголь был в прекрасном расположении духа и, как только они повернули от дворца Барберини в глухой переулок, принялся петь разудалую песню. Под конец он пустился в пляс, смешно вывертывая зонтиком, взятым на случай дождя, такие штуки, что скоро в руке у него осталась одна ручка.

Сады Саллюстия оказались живописным огородом, на котором разбросаны были руины древних построек. В виллу же Людовизи их не пустили, как Гоголь ни стучал в ее безответные ворота. Приятели пошли дальше за город, выпили у первой локанды по стакану легкого местного вина и поспешили назад к вечернему обеду в знаменитой остерии Фальконе.

Дорогой Гоголь говорил о своем труде, о том, что предмет его становится все время глубже и глубже и по окончании первой части он примется за продолжение.

— Дальнейшее продолжение его, — признавался он Анненкову, — выясняется в голове моей чище, величественней. Теперь я вижу, что со временем может быть кое-что колоссальное, если только позволят слабые мои силы.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.