Последний перегон

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Последний перегон

Неотправленное письмо

Удивительно быстро обживаются солдаты на войне. Только пришли на голое место, смотришь — к вечеру поселок. Дымят деловито какие-то невероятные, самодельные трубы над блиндажами, блиндажи просторные, с оконцами встречаются.

Рота утром уйдет вперед. Это не секрет, все знают и все-таки пусть одна только ночь, да со всеми полевыми удобствами.

Рота прислонилась к какому-то лесу, там же обосновался и снайперский взвод. Потянулся дымок из труб и трубочек, запахло свежими щами, еще чем-то домашним, девушки вернулись из леса с тяжелыми букетами пестрых полевых цветов. Все цвета осени в букетах.

Роза подоспела вовремя. К первой тарелке. И блиндажик ей понравился, подруги сработали, и щами осталась довольна, тоже подруги готовили.

Саша сообщила, что вечером партийное собрание, а пока всем, всем отдых. Так сказал командир взвода. Почему-то опять перед глазами эта Машенька. Вертлявая, крашеная, с хохолком. Подкралась дерзкая, шальная мысль. Письмо отправить Машеньке. Злое-презлое. Получится ли…

Достала тетрадку, карандаш и первые строчки легли на листок:

«Здравствуй, Маша! Ты извини, что я тебя так называю: не знаю твоего отчества. Меня заставило писать тебе твое письмо Клавдии Ивановне, содержание которого мне известно».

Теперь стоило подумать. Ругать Машеньку она не имеет права. Был бы Левадов другим, настоящим человеком — не пришла бы беда в его семью. Не одна Машенька повинна… значит, она оправдывает Машеньку Кузякову? А письмо Кузяковой, бездушные строки, совет найти друга, быть счастливой… Так кто же из них святой, кто грешник? И почему она, третье, совсем постороннее лицо должна вклиниваться в такие дела… Все-таки решила довести письмо до конца.

«Ты пишешь, что безумно любишь мужа Клавдии Ивановны. А она имеет пятилетнего ребенка. Ты просишь у нее извинения не за то, что позволила себе непозволительную вещь, а за то, что собираешься в дальнейшем строить жизнь с ее мужем. Ты оправдываешь себя тем, что не сможешь одна воспитывать ребенка, который скоро должен появиться… Ты пишешь: „Что я отвечу своему ребенку, когда он спросит, где папа?“ А что же ответит Клавдия Ивановна своему сыну, уже хорошо знающему своего отца? Он спросит после окончания войны: „Почему не приезжает папа?“ Если тебе тяжело разлюбить случайно встреченного человека, то как же Клавдия Ивановна забудет любимого мужа? Кто я? Как и ты, я приехала на фронт. Я снайпер. Недавно ездила в тыл. В пути, в поезде я нередко ловила лукавые усмешки людей, разглядывающих мои награды. Слышала немало неприятных слов. Почему? Почему иные косо смотрят на девушек в гимнастерке с наградами? Это ты виновата, Маша, и такие девушки, как ты! Я не находила себе места и сейчас, вернувшись на фронт, не могу успокоиться. А теперь задумываюсь: как мы, военные девушки, будем возвращаться в тыл? Как нас будут встречать? Неужели с подозрением? Это за то, что мы рисковали своей жизнью, за то, что многие из нас погибли в боях за Родину? Неужели не оценят наши трудности, переживания? Если это случится, то виноваты те, которые отбивали чужих мужей. В этом виновата ты! Подумай, что тебя не простит не только Клавдия Ивановна, но и мы, а нас много. У меня все.

Роза Шанина».[2]

Пробежав глазами письмо, Роза остановилась на первых строчках. А почему она знает о письме Машеньки? Где взяла она это письмо… Надо подумать, подумать хорошенько. Все это очень сложно, куда сложнее, чем ей казалось, когда она решилась писать Машеньке…

Голубка

«Маленькая, еще толком не оперившаяся голубка билась на талом снегу. С каждым движением крыла алое пятнышко на снегу расплывалось, становилось все больше, ярче. Рядом аист. Отчаянно хлопал крыльями, и крик его, тревожный, зовущий, становился громче, громче, голова аиста на тонкой длинной шее то высоко вздымалась к небу, то припадала к земле, к маленькой, отживающей свой недолгий век голубке. Подошла стройная белокурая девушка, подняла на руки раненую птицу, бережно завернула в полу своего солдатского плаща, прикоснулась теплой, ласковой рукой к белой груди аиста. Аист не отпрянул в сторону, он спокойно принял ласку человека, кося глазом то на лицо девушки, то на завернутую в плащ голубку. Потом шагнул к дороге, расправил крылья и полетел. Птица звала человека, и человек пришел. Человек сделал то, чего ждала птица, о чем она так призывно кричала. Но прежде чем улететь своей дорогой, аист совершил прощальный, парящий круг над неспокойной, опаленной землей. Белокурая девушка долго, долго смотрела в небо. Сегодня она впервые в жизни прикоснулась к этой красивой птице с таким большим, добрым сердцем.

Пригретая теплом руки голубка притихла, успокоилась, и только янтарный, настороженный кристаллик птичьего глаза бодрствовал, поблескивал. Приглядевшись, девушка увидела в этой желтой, сверкающей капельке небо. Большое, голубое небо».

Только теперь улыбнулась Роза. До последней строки слушала внимательно, не обнаруживая на своем лице ничего такого, что могло либо порадовать, либо огорчить автора этого маленького невыдуманного рассказа о том, что было. Она сказала:

— Никакого неба я там не увидела. Вот.

— Все другое похоже? — спросил автор.

— Ну все другое ладно… только скажи, для чего это?

— Пока для себя, — автор смутился, — я даже редактору своему не покажу. В общем — для себя. Это пока.

— А потом?

— Потом, Роза, если будем живы — для всех, чтобы знали люди, что наши девчата-снайперы не какие-нибудь Валькирии, а самые обыкновенные и самые сердечные люди, добрые и нежные.

Роза задумалась. Прислонившись плечом к стене, бесцельно перелистывала тонкими пальцами книгу, по-школьному обернутую в газету, и, казалось, прислушивалась к шелесту страничек с потемневшими уголками.

Потом, оставшись одна, Роза записала в своем дневнике: «Прочитала „Сестру Керри“ и „Багратиона“… О, Керри, Керри! О, слепые мечты человеческого сердца! Вперед, вперед, твердит оно, стремясь туда, куда зовет красота».

Звезды над чужой землей

Над рекой Шешупой звезды, за рекой Шешупой алые строки трассирующих пуль, по низкому берегу огненные всплески мин, а дальше, за берегом, на той стороне разрывы снарядов.

За рекой Шешупой, на той стороне идет бой. Ожесточенный, незатухающий, за каждую пядь вражеской земли, за каждый дом, за каждое пулеметное гнездо. А здесь, на прусской земле, гнезд этих и гнездышек неисчислимое множество. Амбразуры под крестьянскими домами, добротные, стародавние, сработанные еще перед первой мировой войной. Гнезда в подвалах конюшен, сыроварен, каретников, под крышами свинарников, в глазницах старинных замков, на колокольнях. Попадаются доты с вращающимися бронеколпаками, попадаются доты в два этажа, в три! С колодцами для питьевой воды, с орудиями.

Там, на той стороне, из века в век кочевала, утверждалась, вколачивалась в горячие головы юнцов доктрина «вечного факела тевтонов» над землями Восточной Пруссии.

Роза пробивалась с группой автоматчиков к каменной конюшне. Стены огрызались дьявольски, автоматы строчили отовсюду, из всех окон, щелей, укрытий. Подползла к камню, залегла, приготовилась к выстрелу, вот-вот в проеме слухового окна снова появится пилотка гитлеровца, вдруг громкий окрик рядом:

— Куда! Ку-у-да лезешь! Не видишь, что ли?

Граната с треском и смрадом лопнула где-то впереди, неподалеку от камня. Щелкнули близкие пистолетные выстрелы. Только теперь сообразила, как далеко забралась, да и каменная глыба не укрытие.

— Уходи, тебе говорят!

Не обласкала девушка солдата благодарным взглядом.

— Сам уходи!

Теперь они лежали рядом, плечо к плечу. Солдат пристраивая свой ручной пулемет, шепнул ворчливо:

— Черт тебя занес.

— А тебя? — не взглянув на солдата, огрызнулась Роза. Все ее внимание было приковано к чердачному окну. Троих она сняла, там еще несколько, о снайперской засаде не подозревают. Солдат не унимался.

— Тебя, дуру, приполз выручать, а ты…

Роза впилась в зрачок прицела. Сухой хлопок выстрела. Солдат приподнял каску.

— Ловко ты его!

— Отваливай подальше! — резко крикнула Роза.

— Не ори, сама уползай, пока не накрыли!

— Отваливайся! В последний раз говорю!

И солдат сдался. Пятясь назад, уволакивая за собой пулемет, солдат молча отполз от девушки. Отполз недалеко, к колодцу. Не мог он оставить ее одну на этом прусском хуторе. Да и сам солдат умирать не собирался в такую пору. Просто обидно уходить из жизни, когда ноги стоят на земле врага, когда столько пройдено и выстрадано ради этого часа. Солдат оглянулся. Издалека докатывался рокоток моторов. Может быть, это почудилось ему. Все бывает, когда нервы на пределе. Видит солдат — девушка оглянулась. Значит, не почудилось. А вот и она, тридцатьчетверка! С десантом! Родненькая! Не много солдат на бортах, так ведь это же танк! Сила!

Еще два выстрела щелкнули впереди солдата. Это Роза послала две пули в слуховое окно, отползла к колодцу, поднялась и во весь рост бросилась навстречу танку. Подхватил солдат свой пулемет и тоже следом за девушкой, к танку.

Танк подобрал обоих не останавливаясь, на малой скорости. Роза успела показать командиру место скопления гитлеровцев.

— Держись, пехота! — молодцевато крикнул лейтенант, и машина плавно, чтобы не сбросить людей, набирая скорость, ушла за хутор. Теперь-то гарнизону конюшни капут.

Боевая девчонка

Короток сон солдата, и ночи коротки фронтовые. Даже осенние. Кажется, только прилег, только прикоснулся всем телом к земле, — вставай, подымайся, солдат, собирайся в дорогу военную, с привалом, без привала, с обедом, без обеда. Там, в дороге вздремнешь, прихватив рукой борт повозки, если будет такая, попутная.

Плотно прижавшись плечом к борту груженой повозки, Роза возвращалась в свою роту. Где теперь она, ее рота? Роза не знала, никто не знал, потому что все двигалось, перемещалось круглосуточно. Не вперед, не к Шешупе, там шли бои, перемещалось просто с места на место, армейские хозяйства перекочевывали по фронту, высвобождая пространство для ударных соединений фронта.

Роза шла с закрытыми глазами. Это был ее отдых после охоты, а может быть, и мгновенный сон в пути под монотонный хруст гравия. Короток сон солдата, коротка дорога. Повозка вдруг остановилась, Роза услышала:

— Прибыли, девушка, просыпайся!

Открыла глаза, оглянулась. В дымке тумана маячила та самая колокольня, которую она видела, когда подходила к повозке. А думала — вечность прошла.

Где теперь ее учебная рота? Старые указатели сняты, новых в суматохе передвижения не успели поставить, вот и гадай, куда идти. Идти надо, надо скорее добраться до роты, не заплутаться в паутине безымянных полевых дорог и тропинок. Увидела самоходку. Ползет навстречу, огромная, солдаты на бортах. Подняла руку с винтовкой. Поднялась крышка люка. Самоходка остановилась.

— Тебе куда? — крикнул со своей верхотуры чернявый, совсем молодой парень.

— На кудыкину горку! — весело крикнула Роза.

— Нет, — замотал головой чернявый, — мы не туда, мы в волчью норку.

— Возьмите, — взмолилась Роза, — я снайпер, не пожалеете.

— Залезай! — властно скомандовал чернявый, и Роза поняла, что это командир самоходки, никто другой так бы решительно не ответил.

Это каждый солдат скажет, на борту самоходки куда спокойнее ходить в десанте, чем на «тридцатьчетверке» или даже на КВ. На этих всю душу вытрясет, пока до матушки-земли доберешься, и в бою первые минуты будешь как очумелый, с чего начинать сразу не сообразишь. Артиллерийская установка, да еще тяжелая — совсем другое. Поступь солидная, не мотает из стороны в сторону. Все-таки пятьдесят тонн чистого веса.

Теперь Роза совсем не думала о том, на каком транспорте спокойнее добираться до роты. Самоходка так самоходка. На борту самоходки двое раненых. Только бы не упали. Одного придерживает сама, у другого взяла автомат, ухватился обеими руками за скобку, держится. Самоходка идет на огневую одному экипажу ведомой дорогой. Самоходчики спешат, солдаты на борту прикидывают: «Все полсотни выжимает». Может быть, и больше. Резко притормозив, самоходка остановилась. Командир орудия скомандовал:

— Слезай, пехота!

Пальнув выхлопными трубами, самоходка, круто развернувшись, ушла по своему назначению.

Роза отвела раненых за борт разбитого немецкого бронетранспортера, сделала перевязки, потом строго приказала:

— Под пули не соваться, ждать меня, — подхватила свою винтовку, взмахнула приветливо рукой и исчезла за машиной.

Там, за яблоневым садом, горел дом. Большой, двухэтажный, опоясанный кирпичной оградой… Сквозь треск раскаленной черепицы слышались короткие очереди автоматов, хлопки винтовочных выстрелов, разрывы гранат.

— Девчонка, а смотри какая! — поеживаясь от боли в ноге, простуженным, хриплым баском высказался всю дорогу молчавший солдат. Был он не молод, над глубоко запавшими глазами смешно топорщились темные редкие щетинки бровей, усы солдата, тоже темные, старательно подстриженные, свидетельствовали, что человек он на войне не новый, привык, обжился в трудных полевых условиях. — Боевая девчонка, — повторил с довольной улыбкой солдат, — славная девчонка, душевная.

— Что касается душевности, это ты, браток, сослепу, — угрюмо отозвался второй, безусый. — Душевная твоя сказала, что пуля сквозь мягкое место прошла, а она в самую кость саданула. Взбодрить захотела.

— Взбодрить, взбодрить, — проворчал усатый сквозь зубы, — что она тебе, хирург армейский? Доставит в медсанбат, там и узнаешь, где твоя пуля.

— В мед-сан-ба-ат, — протянул второй, — плевала она на нас, так и прокукуем тут до смерти.

Усатый шумно вздохнул.

— А я-то думал, ты солдат всамделишный, дерьмо ты, — усатый даже отвернулся от своего малодушного однополчанина.

Молчали. Каждый думал о своем. Бой за каменной оградой разгорался. О таких боях газеты не сообщают. Даже дивизионки умалчивают о таких боях. Все больше о том пишут, как сражались за города, как брали стратегические высоты, крупные населенные пункты. Так заведено. Будто мужество солдата масштабами операции измеряется. Но он был, этот смертный бой за оградой, за один горящий дом. Да еще какой был бой! Потом вдруг все затихло. За бортом бронетранспортера послышались торопливые шаги, потом голос девушки:

— Заждались, солдатики?

Брат Зои?!

Раненых увели под крышу сарая, мертвых предали земле, здоровые, невредимые собрались в кружок у костра в продымленном угольном бункере. Притащили таз, выгрузили из карманов аварийные запасы концентратов, нашлось сало, сахар, помкомвзвода выложил на ящик две пачки махорки.

Роза, помешивая кашу, бездумно глядела на огонь, на дымок, который, курчавясь, уплывал к потолку, заполняя темное пространство бункера терпким запахом смолы, горящего торфяника, леса. Роза закрывала глаза и уносилась в свое детство, к лесам устьянским, к своей реке, к дому. Вот и каша разошлась по котелкам, по кружкам, крупинки не осталось в тазу. А ей и есть не хочется, сон прижимает к стене, давит, пеленает тело, руки не поднимаются.

…Роза вдруг проснулась, открыла глаза. Показалось, что услышала сквозь сон имя. Знакомое-знакомое. Оттолкнулась от стены, обхватила руками колени, стала прислушиваться к тихому голосу помкомвзвода. Рассказывает он, как с десантом на тридцатьчетверке ходил. Ну ходил и ходил, подумаешь, доблесть велика. И она ходила на тридцатьчетверке. И не раз. И даже на КВ ходила… Так отчего же все-таки сон пропал?..

Она слышит: под Оршей старший лейтенант командовал тридцатьчетверкой, теперь тяжелой самоходкой… Дался ему этот старший лейтенант… Ну что с того, что ему девятнадцать лет. А разве мало на фронте молодых капитанов, майоров… Нет, не от этих слов она проснулась. Что-то другое отогнало сон. Перед глазами звездно мерцают угольки отгоревшего костра. Гаснут угольки, все гаснет, растворяется в теплой темени сна.

…Когда уходили, Роза спросила солдата, за какие такие дела они там ночью командира самоходки прорабатывали. Солдат взглянул удивленно, потом перекинул автомат с плеча на плечо.

— А за что его прорабатывать?

— Ну возносили. Подумаешь, к слову привязался.

— И не возносили, — возразил солдат, — по справедливости говорили, парень стоит этого. Забыл вот его фамилию. Трудная фамилия. Зовут Александром, запомнил, девятнадцать лет парню…

— Повез, слыхала, — перебила Роза солдата, — а он обиделся.

— Так, может, ты и все остальное слыхала? Чего же спрашиваешь, заснуть боишься на ногах. Так ты считай до сотни и обратно. Помогает.

— Глупости. Расскажи все-таки про Александра.

Солдат остановился, вытащил кисет, не спеша сделал самокрутку.

— Пошли. Так вот как было. У Александра сестренку немцы убили… Александр закончил танковое училище. Дала жизни фрицам его тридцатьчетверка под Оршей, под Витебском. На башне своей машины имя сестренки написал. Теперь самоходкой командует. Видела, что написано на борту? Ах, не видела. Там прямо-таки огнем горит «Зоя».

— Зоя?!

Мутный, мрачный рассвет тихо висел над землей. Шли молча, тяжело ступая по песчаному месиву вдоль и поперек растоптанной, когда-то тихой и гладкой проселочной дороги. Роза мучительно пыталась припомнить лицо старшего лейтенанта. Черный шлем, откинутый к затылку, темные волосы, кажется, и брови темные, густые-густые, круглое мальчишечье лицо… Она так мало видела его.

На развилке, у края большой дороги солдат приветливо взмахнул рукой:

— Бывай жива! Мне туда, — кивнул он устало головой и зашагал навстречу пыльному потоку машин.

Она стояла у сплетения разных дорог и тропинок, тихая, скованная набежавшими мыслями. Так вот какое слово оборвало ее сон: «Зоя».

Тогда она была Таня. Только Таня. Пришла к ней с газетного листа. Мертвая, снежинки на лице, никому не известная русская девушка. Потом она снова увидела Таню на странице «Правды». Смотрите, люди, это Зоя Космодемьянская!..

В новогоднюю ночь

Яркий, слепящий свет многосвечовой лампочки, вкрученной в патрон по поводу встречи Нового года, падал на лицо Розы сверху, волосы девушки, перехваченные тонкой голубой ленточкой, казались еще светлее, бледное лицо было неподвижно.

Она стояла посреди большой комнаты, молча разглядывая незатейливый наряд фронтовой елки. Подруги уговорили пойти на встречу нового, по всем признакам победного сорок пятого года. Организаторы встречи — журналисты армейской газеты — разослали всем своим соседям оттиснутые на печатном станке пригласительные открытки.

Стрелки часов продвигаются к двенадцати. Еще немного, и вступит на эту землю первый день сорок пятого года. По московскому времени.

Водители машин редакции на высоте. Постарались ребята. Раздобыли заветные лампочки, паяли, монтировали, мудрили, и получилась гирлянда цветных огней, опоясавшая елку сверху до низу. Яркая, нарядная елка! Чего только нет на ней! Ватные деды-морозы, ватные зайцы, слоны бумажные, цветы, птицы — раскрашенные и нераскрашенные, похожие и не похожие, но главное — своими руками сделанные.

Роза взяла ножницы, бумагу, нитки. Отошла чуть в сторону. Через несколько минут подошла к елке, потянула на себя зеленую пушистую ветку и укрепила на ней своего белого аиста. Кто-то ему глаза подрисовал, концы крыльев зачернил, клюв подкрасил. И никому в голову не пришло спросить девушку, с какой стати она вырезала аиста, а не цветок, не звездочку…

Ровно в двенадцать над немецкой землей прозвучал новогодний салют. Стреляли из всех видов ручного оружия. Трассирующими пулями. Глядя на свою уплывающую искорку, Роза протянула солдату его винтовку, потом долго стояла как зачарованная, не отрывая глаз от взбудораженного новогоднего неба. Салютовали по всему необозримому пространству фронта.

Небо, расцвеченное ракетами и блестками зенитных снарядов, было красиво и грозно.

Принесли только что сошедший с машины новогодний номер армейской газеты «Уничтожим врага». Кто-то громко скомандовал:

— Отставить шум! Слово писателю Илье Эренбургу! Шанина, внимание, это к тебе относится!

Она услышала:

— Я хочу поздравить Розу Шанину и пятьдесят семь раз поблагодарить! От пятидесяти семи гитлеровцев она спасла тысячи людей.

В последнее время Розу стали донимать частые упоминания ее имени в газетах. Когда же она увидела себя в «Огоньке», да вдобавок еще в звании студентки Архангельского лесного института, острое чувство стыда и огорчения подтолкнуло ее к своей синей, заветной тетради. Тогда она записала: «Сижу и размышляю о славе. Знатным снайпером называют меня в газете „Уничтожим врага“, а в „Огоньке“ портрет был на первой странице… Это все трепотня для тыловых, а я знаю, что еще мало делаю… Я сделала не больше, чем обязана как советский человек, став на защиту Родины. Сегодня я согласна идти в атаку, хоть в рукопашную. Страха нет. Я готова умереть во имя Родины».

И вот опять ударили в постылый барабан при всем честном народе, в такую звонкую ночь! Будто она только для того и пришла сюда, чтобы краснеть до боли в висках, будто сама не прочтет завтра в своей газете, что сказал про нее писатель. Нахмурилась, толкнула локтем подругу:

— Уйду, Саша, не могу, стыдно.

— Ха, стыдно! Подумаешь! Ну и пусть! — отмахнулась подруга.

Вот же привязалось к Саше это «ну и пусть». Редко к месту, больше невпопад, как сейчас. Думала, поймет, подружка верная, словом поддержит, а Саша ухмыляется, Саше весело. Все ей «подумаешь».

А тут еще подошел к Розе со своей постоянной широкой улыбкой фотокорреспондент армейской газеты сержант Саша Становое. Есть такие улыбчивые люди, улыбаются когда надо и не надо, по поводу и без малейшего намека на повод. Рассказывают, что только однажды, и то ненадолго, упорхнула с лица корреспондента долговременная улыбка. Это когда шальная крупнокалиберная пуля с самолета икру на ноге пробила. Дня три ходил с палочкой Становов без улыбки.

Искоса взглянув на распахнутый «ФЭД», Роза тоскливо усмехнулась. Вспомнилась первая встреча с корреспондентом. Было тогда у нее отличное настроение после удачного выхода на охоту, ярко светило апрельское солнышко, недоставало только птичьего гомона в высоком небе, а на земле — нежной, душистой свежести ранней весны. Накинув ватник, она вышла из своей землянки. Просто так вышла, навстречу ласковому, чуть подогретому ветерку. «Девушка! Девушка!» — услышала она тихий голос. Оглянулась, видит: сержант высоченный, совсем молодой парень в куцей, до колен шинели, а голенища кирзовых сапог такие, что в каждое по паре ног войдет и место останется. На груди фотоаппарат раскрытый. Улыбается сержант вовсю, будто всю жизнь мечтал об этой встрече, краснеет, потом спрашивает, не знает ли она, в какой землянке Шанина. Если бы парень так не улыбался, она бы назвалась, а то ведь сам вызвал ее своей неуместной улыбкой на озорство, ну и отправила сержанта с фотоаппаратом на край оврага, к землянке с кривой трубой, к Саше Екимовой. Она ведь не знала тогда, что этот развеселый сержант — фотокорреспондент армейской газеты, оперативнейший человек, который шага вхолостую без «мирового» кадра не сделает по земле…

Вспомнила и подумала: «Ну и делал бы свои „мировые“ кадры себе на здоровье там, за Шешупой, где война, тут бы передохнул, закрыл бы свою кожаную коробочку ради такой ночи». Только подумала, парня обижать не собиралась, а он, словно угадав ее мысли, стал оправдываться, что это не он затеял персональную съемку, что это сам подполковник приказал всех отснять на фоне новогодней елки и что только одна она, Шанина, осталась неохваченной. Так и сказал: «неохваченной». Сказал и ушел к елке, включая пару своих самодельных «юпитеров» и выжидательно взглянув на девушку, приготовился к съемке.

Елка искрилась, елка сияла торжественно, радужно, будто не жестянками да бумажками была увешана, а самыми что ни есть настоящими, отборными, завезенными из довоенного «Детского мира» превосходными, немыслимыми украшениями. И этот ящик в углу комнаты, такой непригодный, в заклепках и ссадинах, с обшарпанными боками, все еще, бог знает почему, состоящий в описи редакционного инвентаря в звании патефона, он тоже, горемычный, стал вдруг неузнаваем, будто сам Орфей вселился в его ржавое нутро. Что попадалось под руку, то и накалывали на диск: старинные танго, церковные мессы, разные басы и тенора. Какая-то теплая частичка родного дома мерещилась людям в эту звездную ночь сорок пятого года, первая фронтовая новогодняя елка для всех была большой радостью.

Роза прошла к елке, опустилась на стул, тихо спросила:

— Куда смотреть?

Послышались голоса:

— Веселее, Роза! Улыбайся, Шанина!

Ну и улыбнулась. Как могла, так и улыбнулась. Кто-то за плечами весело скомандовал:

— А ну, Сашок, еще разик щелкни, улыбочка слабовата!

Повернула голову, зло взглянула на советчика, подняла упавшую с елки бумажную балеринку и медленно, опустив голову, вышла из большой комнаты. И Екимова выскользнула следом за своей подругой.

— Ты что? — с тревогой взглянув на Розу, спросила Саша. — Ты уходишь, да?

Отозвалась не сразу. Разглаживая пальцами бумажный лепесток, она думала совсем не о том, уйти ей или остаться здесь вместе со всеми до окончания новогодней встречи. Ее вдруг сковало какое-то необъяснимое, тяжелое равнодушие ко всему окружающему. Кажется, так было перед уходом из Едьмы, в ту самую последнюю минуту, когда она взглянула в глаза матери. Вот и теперь оборвались мысли, холодок подступил к сердцу, как тогда, перед дальней дорогой.

К Дидо, в госпиталь

Вернулась в свою роту поздно. Не раздеваясь, присела к столу, достала тетрадь, карандаш, наскоро записала: «Ходила в наступление вместе с пехотой. Продвинулись вперед. По нам били „скрипачи“.[3] Первый раз я испытывала такой артиллерийский огонь. Рядом рвало людей на части. Перевязывала раненых, а потом втроем мы ворвались в немецкий дом.

Идем дальше. Немец сильно огрызается. Из лощины за домом нас обстреляли самоходки из пулеметов и пушек. Я сняла двух фрицев — один выглянул из-за дома, другой — из люка самоходки. И за весь день больше не было хорошей цели. Мало пользы принесла как снайпер. Может быть, дальше будут лучшие моменты».

Потом письмо Марата увидела за светильником. Развернула, оно большое, на четырех страничках! Со всеми подробностями рассказывал Марат, что было в доме, когда он прочитал письмо, в котором она сообщала о вручении ей карточки кандидата в члены партии. Отец сказал: «Теперь нас четверо коммунистов в семействе». Мать — в слезы. Вспомнили Мишу с Федей, а отец поднял голову и говорит с гордостью: «Четверо нас! Так и будет всегда четверо, а там и пятый прибавится».

…Все-таки не напрасно бегала Саша на почту. Всем девушкам притащила по пакету с новогодним поздравлением командования ЦШС.

— Возьми довесок, — сказала Саша, протягивая Розе треугольник.

Незнакомый почерк. Старательно, по-школьному, выведены буквы в ровные строчки. Раскрыла листок, что за чертовщина! Подпись Орлова, почерк женский, мелкий, строчка к строчке. Читала молча, долго читала, перечитывала, позвала Сашу.

— На, прочти, ты грамотная, чтой-то до меня не доходит эта писанина.

— Про себя? — удивленно взглянула на подругу Саша.

— Про меня, — усмехнулась Роза, — читай, читай.

Взглянув на четкие строчки письма, Саша спросила обидчиво:

— Разыгрываешь?

Роза густо покраснела.

— Глупости! Читай, и все, когда просят.

— А тут, между нами, девушками, говоря, все довольно ясно. Ну да ладно, слушай: «С новым годом! В дороге был, потому и так поздно поздравляю. Нормальные это делают сразу. И теперь, если признаться по-честному, — в дороге. В общем — седьмые сутки в пути, а причала все не видно. Фонарщик, видно, на маяке загулял. Не светит. Плыву в потемках, да и все. Помнишь моего Федю? Ну тот, который Клочихин, кораблик? Дрейфует. Очень прошу тебя, вспоминай, когда время будет и настроение подходящее, пиши. Номер у меня теперь другой — 17195, океанский. Укачало, а потому и попросил доброго человека за меня потрудиться. По-дружески крепко жму твою руку. Д. Орлов».

— Так это Дидо пишет? — неуверенно произносит Саша.

Роза молчит.

— А хочешь узнаю, что это за полевая? — предлагает Саша.

Роза пожимает плечами, смотрит в окно.

И только после ухода Саши в голове Розы мелькнула мысль, тревожная, смутная: что-то случилось с Дидо… В штрафную попал?.. Нет, нет, штрафная не для таких, как он… Ранен? Так бы и сказал… Потом она увидела в окно бегущую Сашу, вышла на порог.

— Фронтовой госпиталь в Каунасе. Вот что узнала! — выпалила на ходу Саша…

На Мариампольском шоссе Роза села на попутную машину. В кузове никого не было, она свернулась калачиком на груде промороженного брезента и, прислушиваясь к ровному воркованию мотора, стала думать о том, к кому едет. Какая сила швырнула ее мгновенно, без размышлений к человеку, которого она так мало знала, видела, да и было это давным-давно. Казалось бы, все могло раствориться в памяти, отойти бесследно под натиском времени, стремительного, бурного прибоя фронтовых дней и ночей. Ничего не растворилось в памяти девушки. Запомнилось каждое слово Дидо в дороге, каждая строчка двух его коротеньких, простых, невыдуманных писем. Перед глазами луговая пойма, пропыленный борт машины, окно кабины, рука парня… Поднял руку, взмахнул приветливо, как давнему своему другу. И она ответила…

Ровно дышит мотор заслуженной, фронтовой полуторки. Нескончаемый лес по сторонам. И там был лес, нескончаемый, дремучий. Только здесь дорога просторнее, бетонка, не трясет. Можно думать, думать… Всего один день отпущен командиром взвода на поездку. Незаметно проскользнула под колесами машины лента Мариампольского шоссе, пошли разноцветные домики пригорода, и неожиданно с высокой горы открылся город. Железные фермы моста уткнулись в дно Немана, поваленные столбы, разбитые машины с крестами. Немноголюдны городские улицы, следы недавних боев, обугленные деревья на большой аллее. Аллея упирается в огромную желтую глыбу собора, за глыбой гора, за горой здания фронтового госпиталя.

Только сутки на поездку. Время летит стремительно. В общей канцелярии заглянули в книгу, потом в картотеку, потом куда-то звонили, наконец, пропуск выписан. И началось. От одного к другому. Потом она услышала спокойные слова начальника хирургического отделения:

— Да что вы, милая моя, сейчас и речи быть не может о свидании. Утром, после обхода, утром подумаем, а сейчас категорически нет. Ка-те-го-ри-чески.

Осталась в полутемном коридоре. К кому пойти, кого просить, кто поймет ее в этом большом доме. Из комнаты дежурного врача вышла высокая темноволосая женщина. Роза видела ее еще там, в приемной, еще тогда обратила она внимание на пристальный взгляд женщины, на ее большие усталые глаза. Кто она, эта женщина в белом халате, Роза не знала, да и не нужна ей была эта женщина.

Она приближается к Розе. Шаги торопливые, идет на носках, чтобы не стучать тяжелыми каблуками солдатских сапог. Спросила вполголоса:

— Вы здесь, чтобы повидать Орлова?

Роза с надеждой посмотрела на женщину и тихо сказала:

— У меня только сутки…

— Слышала. Завтра к вечеру вы обязаны вернуться в свою роту. Понимаете, формально начальник отделения прав, но, может быть, я помогу вам. Только надо обосновать просьбу. Почему именно вы должны видеть Орлова, кто вы ему?

— Он мой друг, — спокойно ответила Роза. И, боясь, что женщина ее не поймет, волнуясь, продолжала: — Что может быть больше, сильнее настоящей человеческой дружбы. Разве это не пропуск к страдающему человеку. Ко мне в палату приходила Саша. Суматошная, самая близкая из подруг. Заскочит на несколько минуток, обогреет дружеским словом, умчится, и мысли умчатся всякие грустные, мрачные, навеянные госпитальной тишиной.

Женщина взглянула на часы.

— Через двадцать минут обход. Сейчас вы увидите Орлова. Только прошу без сочувствия, без эмоций. Волноваться ему нельзя.

…— Кто принес эти цветы, Дидо?

— Чужая тетя. Тут, знаешь, все чужие и добрые. Второй раз в ремонте, — сплошная доброта. А здорово! Правда, здорово! Сплошной ботанический сад!

Роза притворно вздыхает.

— А я даже веточку с новогодней елки не прихватила.

Дидо с трудом повернул голову к свету.

— Ты не добрая тетя.

— Я злая, Дидо, злая.

— Не злая ты…

— Культуры маловато? — вспоминает с улыбкой Роза.

— Не забыла…

Дидо с болезненным усилием поднимается на локте, с трудом протягивает к тумбочке руку, пытается открыть дверцу, что-то достать и вдруг, откинув назад голову, с приглушенным стоном валится на спину. Он только что шутил, улыбался ей, заставил верить его лицу, глазам, улыбке, и она поверила. Его улыбке, шуткам. Вот тогда только дошло до ее сознания, что он борется, не сдается, всеми силами отбивается от неотвратимой и страшной развязки. Открыл глаза, виновато взглянул на Розу.

— Вот каким я стал…

Роза сказала ему что-то ободряющее, прикоснулась к пальцам его правой руки, крепко сжала их, улыбнулась.

— Открой тумбочку, — тихо попросил Дидо. — Там книга… сверху…

Роза увидела свою фотокарточку. Это ее снимал фотокорреспондент газеты в каком-то литовском селе в тот день, когда вручили орден Славы. Она даже не спросила, откуда у Дидо этот снимок…

В палату бесшумно вошла сестра.

— Прощайтесь, ребятки, идут!

В дверях Роза, обернувшись, помахала рукой. Как тогда, на луговой пойме, когда ей было шестнадцать лет.

После боя

И снова она была в бою. Не виновата в этом нисколько, самоволки не было. Просто заблудилась, а заблудиться на передовой — проще простого. Там даже примитивных указателей-планочек на колышках нет. Там все на глаз, да на слух, да на веру. Спросишь встречного, ткнет рукой куда-то в сторону, ну и топай туда, если поверила человеку. Шла в свою роту, свернула не в ту сторону, ну и заблудилась. А тут самоходчики. Ну, конечно же, до роты теперь далеко, чужая земля, чужое небо, все чужое, а эти свои, все свое, словно островок в море. Попросилась — взяли, винтовка с оптическим прицелом — испытанный пропуск на передовую. Солдаты поделились гранатами, нашлись и патроны винтовочные…

— Шанина! Ша-а-нина! — кричал Перепелов на бегу, расплескивая вокруг себя грязные брызги талого снега.

Она оглянулась и пошла тише. Поравнявшись с Розой, Перепелов смущенно поздоровался.

— Здравствуй, товарищ корреспондент, — мельком взглянув на Перепелова, холодно ответила Роза.

— Понимаешь, Шанина, такая петрушка получилась… написал о тебе, а тут бои, бои, в газете живого местечка нет, а редактор требует: «Давай, давай оперативную информацию…»

Перепелов соврал, потому что думал, будто она обижена на него. Беседовал, записывал, обещал чуть ли не на страницу выдать очерк о снайперах — и ни строки. Ну вот и результат, девушка даже смотреть на него не желает. Роза остановилась, поправила винтовку за плечом, устало вздохнув, усмехнулась.

— Корреспондент, а глупый.

Перепелов вопросительно заглянул в ее глаза. А там ничего такого злого, глаза как глаза, голубые, большие, красивые глаза. И все-таки он покраснел: не очень приятно слышать такое от симпатичной девушки. Его боевые зарисовки даже в армейской газете печатают. А в «Красной звезде»! Правда, там от очерка о батальоне Закоблука пятнадцать строчек осталось. Так ведь это же ЦО! А если бы она знала, что «Огонек» чуть-чуть не опубликовал его лирическую картинку «Пятнашки». Письмо прислали, обещали дать в августовском номере, а в июне война, там уж не до «Пятнашек» было…

— А почему это… глупый? — спросил вдруг, после долгого молчания, Перепелов.

— А потому. Птички даже голос меняют, а ты все газета, газета, газета… Скучный ты парень, товарищ корреспондент.

— Это я-то? — обиделся Перепелов.

— Ага, — усмехнувшись, ответила Роза, — смотри, какое солнышко, теплынь какая, весна на земле! На небо смотри, а не на меня.

Перепелов широко ухмыльнулся:

— Ты что! Пятнадцатое января на улице, весна еще тю-тю, отсюда не видно, а ты солнышко, теплынь…

Роза в упор посмотрела на Перепелова, чуть заметно улыбнулась:

— Ой, скучный! Человек в футляре, вот ты кто!

Перепелов рассмеялся. Роза теперь весело улыбалась, потому что это был не хлюпик какой-нибудь, а самый настоящий парень, боевой корреспондент дивизионной многотиражки. В лихой кубанке, с трофейным, длинноствольным парабеллумом на животе. Только все-таки глупый, глупый, не понимает человек, что весна к сердцу девушки не по календарю приходит, вот и Дидо пришел, до поры назначенной войной. И ничего не поделаешь, когда тебе только двадцать лет от роду. Ну и выдумала весну, потому что в дороге хорошо мечтается и сон отлетает прочь.

Роза вдруг остановилась, смахнула с лица улыбку, спросила:

— Вопросов нет, товарищ корреспондент?

— Нет, — мотнул головой Перепелов, растерялся, что-то еще пробормотал невнятное. Такие планы были, когда он увидел Шанину, и сразу все прахом, успел только подумать, что дурнее его нет человека на всем свете. Ну, конечно, она свернет сейчас на ту тропинку, которая уходит в сторону от передовой, а ему топать по этой к себе в дивизию. И когда еще выпадет такая встреча… За синим лесом без умолку ухают наши полевые орудия, изредка доносится с ветерком частая барабанная дробь «катюш». Там бой идет. С ночи. Там наши взламывают оборону гитлеровцев на подступах к городу. Взглянул Перепелов на лес, затянутый снизу голубоватой дымкой тумана, спросил все-таки:

— Там была?

— Была. А что? — насторожилась Роза.

Перепелов оторопел, смутился парень.

— Да это я так, Шанина…

Она полоснула его колким взглядом.

— Ну, прощай, а то еще бесстрашие придумаешь. Будь здоров!

Перешагнув канавку, Роза выбралась по снежной слякоти на свою тропинку, оглянулась, приветливо взмахнула рукой.

В тот день Роза записала в своем дневнике: «Попала к самоходчикам. Ездила в атаку. Я была в машине. Одну нашу самоходку подбили. Были тяжелораненые… От самоходчиков пошла в полк. Доложила, что мне разрешено быть на передовой. Верят с трудом. Меня принимают только потому, что знают как снайпера. Невыносимый ветер. Пурга. Земля сырая. Грязь. Маскхалат уже демаскирует меня — слишком бел. От дыма болит голова. Советуют мне: лучше вернись во взвод. А мое сердце твердит: „Вперед! Вперед!“ Я покорна ему. Будь что будет — вперед! В последнее бесповоротное — вперед.

Сколько жертв было вчера, но все равно шли вперед».

Чтобы ветер в лицо

…Прусская усадьба, начиненная от подвалов до чердаков автоматчиками, не была обозначена на наших полевых километровках. Не было этого чертова логова на самых подробнейших штабных немецких картах. Случались такие картографические «огрехи». Бой непредвиденный, внезапный. Каменные постройки оскалились вдруг ожесточенным огнем пулеметов, рвались мины, фаустпатроны. Солдаты батальона приняли тяжелый, неравный бой.

К рассвету имение было в наших руках. Уцелевшие гитлеровцы под покровом ночи отошли к лесу, а те, раненые, которые остались на месте боя, в один голос твердили, что на имение наступало не меньше батальона русских.

…Под черными сводами сыроварни благодать! Спят солдаты, прижавшись друг к другу, спят без сновидений. Солдат с черными как смоль усами вытащил письмо из кармана полушубка, развернул листок, поднес к мерцающему огоньку плошки. Да разве разберешь строчки при таком свете!

— Сестреночка, ты молодая, прочитай-ка мне.

Роза читает письмо солдату от жены. Солдат слушает с закрытыми глазами, молча слушает, только изредка кивнет головой да скажет: «Так, так, это верно, это хорошо, когда в доме полный порядок». Письмо прочитано. Солдат молчит, думая о чем-то своем. Роза, прислонившись к стене, тут же задремала.

— Сестренка…

Подняла голову, взглянула на солдата. Нет, не почудилось, это он тихонько позвал ее. Будто заговорщик. Приподнялся на локте, вздохнул и тихонько, будто оправдываясь, спросил:

— Вот, понимаешь ты, сестренка, все думаю, как это ты в таком деле с мужиками рядом оказалась.

Чуть улыбнулась. Так вот что его тревожит. Сквозь сон еле слышно ответила:

— А ты не думай, дяденька, спи.

— Тоже мне нашла дяденьку, — обиделся солдат. — Гвардии старший сержант Родион Степанович Михно. Это к сведению вашему.

«Вот привязался. Сам не спит и людям не дает», — подумала Роза и прошептала:

— Извините, товарищ гвардии старший сержант.

— Извиняю, — угрюмо бросил через плечо солдат. — Девчонка, допустим, на КПП. Законно. Или к примеру девчонка в медсанбате. А как же! Вполне годится. Ну там на ППС, во втором эшелоне, понятно. Работенка по плечу вашему сословию. А чтоб девчонка в пешем боевом расчете с мужиками бок о бок воевала, такого я еще не видал.

— Я и не девчонка, а старший сержант Советской Армии. Понятно вам?

Ничего не ответил солдат. Наконец-то угомонился. А ее сон как рукой сняло. Достала из кармана полушубка свою спутницу — тонкую тетрадку в синей обложке. Повернулась к огню, и побежали торопливые, неровные строчки.

«Давно не писала, было некогда. Двое суток шли ужасные бои. Гитлеровцы заполнили траншеи и защищаются осатанело. Наши на танках проезжали траншеи и останавливались в имении. Немцы засыпали их огнем. Несколько раз на самоходки сажали десант. В имение самоходки приезжали без десантов. Я тоже ездила в самоходке, но стрелять не удалось. Нельзя было высунуться из люка.

Потом мы подошли к траншее по лощине. Я выползла наверх и стреляла по убегающим из траншеи врагам. К вечеру 22 января мы выбили их из имения, перешли противотанковый ров. Мы продвинулись в азарте очень далеко, и так как мы не сообщили, что продвинулись далеко, по нам по ошибке ударила наша „катюша“. Я теперь понимаю, почему их так боятся немцы. Вот это огонек! Я каким-то чудом осталась жива и невредима. Потом ходила в атаку вместе со „штрафниками“. Потом я пошла вправо искать своих. Бегу и кричу солдатам, которые сзади: из какой вы дивизии? А слева, от меня поблизости, из-за куста идут к нашим два немца с поднятыми руками.

Встретила своих дивизионных разведчиков. Говорят: пойдем с нами. И я пошла. Забрали мы в плен 14 фашистов. Потом шли маршем, а гитлеровцы бежали без оглядки. Вдруг приказ: взять вправо. Поехали на машинах. Заняли город. Идем дальше.

Техника у нас! И вся армия движется. Хорошо! Большой железный мост через речку. Шоссе красивое. Около моста срубленные деревья — немцы не успели сделать завал…»

Утонул фитилек в воске, погас светильник.

Спят солдаты. Вот и она сейчас уснет. Только как это он сказал, солдат… «Это хорошо, когда в доме порядок»… Белый лунный свет за решеткой подвала. Белый свет на заснеженных тополях, на заснеженной земле… Вот и там, над ее домом, над ее березами лунный свет… Только ее дом особенный, исторический, прямо-таки редкостный. Двенадцать окон по фасаду, четыре трубы над крышей, общая столовая, общая комната отдыха. Он один, ее дом, такой в районе, нет других, на него похожих. И не по годам он исторический, не по возрасту своему.

В старенькой папке отца хранится вырезка из Вельской газеты «Пахарь». За 15 сентября 1928 года. Вот что там было сказано: «Минуя деревню Едемскую, Никольской волости, бросается в глаза новый дом с большими окнами. Кругом, на несколько верст поля, а на них красиво зеленеют полевые культуры. Не видно убогих полосок, которыми все еще изобилует наша крестьянская земля. Это — Богдановская коммуна, так называют ее крестьяне. Севооборот семипольный. Основное хозяйство — скотоводство. Коров 30, лошадей 4, овец 50, свиней 6. Сортировка и сепаратор. Поля клеверные. Население следит за жизнью коммуны, почесывает затылки. Прошло, видно, время злобы и насмешек, которые слышались во времена зарождения коммуны. Коммуне суждено сыграть важную роль в развитии глухого устьянского края».

Эту заметку отец приберег для тех, кто сомневался в историческом значении дома. И для детей своих. Там дома у нее, в зеленом сундучке, под кроватью матери, хранится самое первое классное сочинение на свободную тему. За эту работу учитель пятерку поставил Шаниной, да еще на уроке читать ребятам заставил Розу. «Мой дом» — так назвала она свою короткую повесть о детстве и юности. Там все, что слышала она от отца о своем доме. Дважды загорался он от рук врагов колхозного строя, были пулевые пробоины в оконных стеклах, бандиты по ночам заглядывали в дом, огнем и смертью грозились, подбрасывали отраву в кормушки для скота, уводили лошадей. Не дрогнули коммунары. Выстояли на зло врагам Отчизны…

Там было и об отце, о том, как схвачен он был в Никольском в марте двадцать первого года мятежниками, как приговорили бандиты его, организатора первой коммуны, к расстрелу. Истязали в церковном подвале. И если бы не подоспели конники-чекисты, восемнадцать коммунистов волости были бы казнены утром 21 марта. «Я счастлива, что родилась в таком доме и в такой семье». Так закончила она свое первое сочинение на свободную тему. А потом пошли экскурсии в Едьму. Ходили классами, с учителями, слушали рассказы коммунаров, самого Егора Шанина, а она, счастливая, гордая, водила ребят, как заправский экскурсовод, по усадьбе, показывала новые постройки, неоглядные поля своей коммуны, лужайку под березами, где обязательно будет построена школа…

…Открыла глаза, оглянулась. Темень. В синем просвете двери солдаты, цепочкой, один за другим уходят в тишину.

— Подымайся, сестренка, пошли! — слышит она ласковый голос того самого, усатого, которому читала письмо.

Вот и ночь кончилась. Только не та, что там была, дома, от зорьки до зорьки. Другая. Мгновенная, фронтовая.

Под серым небом серые стены домов. Все вокруг серое, холодное, каменное. Это только на лубочных литографиях, оттиснутых в Берлине, все обязательно яркое, обязательно солнечное, до слез умиления красивое. Там голубые ангелы с розовыми крылышками, алая черепица на крышах, изумрудная зелень лугов, сказочные замки на холмах. На земле — строгие квадраты выгонов для скота, окантованные колючкой. Черная, ржавая колючка. Быть может, она та самая, которую еще вильгельмовские саперы не успели раскатать в дни первой мировой войны. На земле останки машин с черными крестами, коробки противогазов, поваленные набок пушки с разодранными стволами, вспоротые цистерны. На шоссе вереницы брошенных повозок, машин, мотоциклов, трупы лошадей, солдат в зеленых шинелях, воронки, опаленные тополя…

Следы недавнего боя.

Теперь он там, за холмами. Только разгорается, вскипая огненными факелами разрывов, трескотней автоматов.