У самого Белого моря

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

У самого Белого моря

Лейтенант оказался человеком понимающим

В кабинете военного комиссара Первомайского района Архангельска карта на стене. Черные стрелы полудужьем нацелены на Москву. Там, за основанием черных стрел, Калинин, Клин, Истра, Волоколамск, Яхрома, Солнечногорск… Только что майор черным карандашом удлинил стрелы до берега Московского моря. По сводке Совинформбюро на двадцать девятое ноября. Только что протянул руку к телефону, чтобы позвонить на вокзал, узнать, сформированы ли эшелоны, а тут встречный звонок. Вызывают, как всегда, срочно, немедленно в горвоенкомат. И еще вызов. К начальнику ПВО. Как всегда — срочно, немедленно.

И все-таки майор задержался, когда ему сказали, что за дверью опять та самая настырная девчонка, которая требует, чтобы ее отправили на фронт и обязательно с винтовкой. Полчаса потратил в прошлый раз майор на разъяснительную работу с настойчивой посетительницей. Шестнадцатилетняя девчонка все доводы пожилого человека отвергала с каким-то осмысленным, жестким упрямством, с той искренней непосредственностью, которая может тронуть даже самое неотзывчивое сердце.

Она ушла, бросив на ходу, что там, в горкоме комсомола, сидят не такие, а совсем другие, понимающие.

Теперь в распоряжении майора считанные минуты.

Взглянул на сверток в руке девушки.

— Ну что, опять будем воевать? — с напускной строгостью спросил он, улыбнувшись сидевшему за столиком седоусому лейтенанту. А может быть, это просто Розе показалось, что майор улыбается. Когда не везет человеку, ему обязательно что-то начинает казаться. Может быть и так. Вспыхнула, покраснела, ответила, не раздумывая, резко:

— Вот и буду воевать тут. — Развернула сверток, положила на стол мишени — продырявленные яблочки. Майор удивился.

— Твоя работа?

— Моя, — ответила Роза.

Майор подозвал к столу лейтенанта.

— Андрей Николаевич, а ведь тут что-то есть, взгляните, а? Это уже почерк, это, если хотите, зрелость.

Где-то еще вдалеке, дробно, торопливо прозвучал трамвайный звонок. Накинув шинель, майор дружески протянул руку:

— Позвони, когда будешь стрелять. Подъеду.

Роза утвердительно кивнула головой и принялась старательно свертывать свои мишени.

— Давно стреляешь? — услышала она за своей спиной голос лейтенанта.

— С понедельника.

У того даже лицо вытянулось.

— Это… это как, с понедельника?

— Вот и так, — зло отозвалась Роза. — Очень даже понятно, война началась в воскресенье. Ну вот. В понедельник и начала стрелять. Все пять в яблочко.

Лейтенант понимающе подмигнул.

— Ясно. Из семейства охотников.

Роза передернула плечами.

— Хм, что вы! У нас в доме и ружья-то никогда не видели.

— И не стреляла до этого, до понедельника?

— Стреляла, — глубоко вздохнув, призналась Роза, — в Шангалах, в тире, только опозорилась.

Лейтенант уселся за стол майора и, смотря на ее большие подшитые валенки, сказал:

— Это все-таки, понимаешь, удивительное явление. С первой стрельбы и, говоришь, все в яблочко?

Кровь подступила к лицу. Это что же, не верит человек, еще спрашивает. Лейтенант словно угадал ее мысли, смешно замахал руками.

— Да ладно, ладно, не обижайся, верю, классно стреляешь, только вот это, ну понимаешь, не доходит… Без предварительных тренировок — и все, говоришь, в яблочко… Ты где стреляешь?

Ответила, что стреляет у вокзала, в осоавиахимовском тире.

— Далековато тебя занесло. Учишься?

Она рассказала, что учится на первом курсе педагогического училища, что работает в детском садике, пока няней, но обязательно ее назначат воспитательницей в ночную группу, что собирает она среди родителей вещи для фронтовиков и, самое главное, вот уже скоро полгода, как она три раза в неделю стреляет.

Лейтенант записал фамилию, адрес педагогического училища. Адрес детского садика Роза не назвала. Сказала, что это ни к чему: там не знают, что она ходит на стрельбище. Лейтенант дал слово, что ее поставят в военкомате на особый учет. А когда она спросила, что это такое «особый учет», объяснил, что когда будет объявлен набор в школу снайперов, а он нисколько не сомневается, снайперы потребуются фронту в большом количестве, вот тогда они с комиссаром и предложат ее кандидатуру.

Ушла из военкомата не окрыленной, но и не без надежды.

Лейтенант оказался человеком понимающим.

Все у меня в порядке

Письма, которые приходят в Архангельск из дома, отличаются от всех других тем, что их может прочитать только Роза, и никто другой. Первые строки кое-как держатся на линейке, буквы как буквы, где с нажимом пера, где без нажима, и знаки препинания на своих местах. Только первые строчки такие, а дальше — хаос. Столпотворение загогулинок. Дальше уже тьма для непосвященного человека. Строчки бегут, бегут куда-то книзу, торопятся, цепляются одна за другую, буквы кувырком, никаких знаков препинания, изредка встретится точка, да и то не к месту.

Это вовсе не означает, что Марат не может писать хорошо, ровно и разборчиво. Может мальчишка, умеет. Вот совсем недавно получила Роза ответ на свое письмо в школу. Учительница жалуется, пишет, что Марат Шанин старательный ученик, толковый паренек, отличником мог бы стать, да вот беда, пропускает уроки, ну, и, понятно, отстает. Учительница успокаивает сестру Марата: «Вот кончится война, тогда он будет заниматься только своими школьными делами».

А теперь война. На плечи двенадцатилетнего мальчишки навалилось так много разных дел и забот. И письма. Вся переписка и читка на нем — единственном теперь в семье грамотее. Пишут братья, пишет Роза, пишет Юлия из Строевского, каждое письмо прочитать надо, да не один раз, то отца нет в доме, то матери. На каждое письмо ответить надо. И за отца и за мать, да и самому так хочется рассказать о разных своих делах и приключениях. Ведь теперь только двое мужчин в доме: отец да он.

В конце письма Марат передавал особый привет от дяди Маврикия Маврина и благодарность за то, что Роза вернула ему сына…

Кружатся, кружатся мысли… Маленькая лесная деревушка Едьма на берегу неторопливо текущей Устьи. Родной дом. Березы перед домом, ее ровесницы. Может быть, чуть постарше… А там, в доме, за окном отец и ночью приехавший из Шангал инструктор райкома. О дяде Маврикии говорят, что никак нельзя простить его тяжелую вину перед народом. Спокойный голос отца: «Учили дурака, учили, а ему на все наплевать». Потом слова инструктора райкома: «Собери молодежь. Побольше молодежи, задумали верно, что выносите на суд народа. Так когда думаешь, Егор, собрание созывать?» — «Сегодня, в восемь вечера, — отвечает отец. — Остался бы, Иосиф Николаевич, послушаешь, нам поможешь». О чем-то еще говорят, кажется, о Пашке Маврине…

Забралась в самый угол, на последнюю скамью. Хорошо, едемские не видят, засмеют, откуда, скажут, новый такой лесоруб выискался.

Отец ведет собрание лесорубов. Дядя Маврикий у стола. Поглядывает то на отца, то на других, которые рядом. Слушает, что говорит отец, пощипывает свою рыжую нечесаную бороденку, глаза злые, под усами улыбочка злая. Нехорошая, наглая. «Так она, семга, что! Ей и податься некуда. В мой перемет или, скажем, в волочишки чижовские, — она, куда ни пойди, все одно в сетку. Сама на погибель идет…» А по рядам шумок пошел: «Дураком прикидывается! У нас на барже таких на берег списывали!»

Поднялся отец со скамьи, провел ладонью по лицу. От глаз к подбородку, вот так, как со сна делает, что-то вспоминает. И все молчат, ждут, что скажет отец. Начал издалека. Вспомнил гражданскую войну, свою шестую армию, бой под станцией Емца, допрос пленного англичанина. Ни слова по-русски не понимает. Раздобыли переводчика. Спросили они англичанина, за каким чертом в чужой дом забрел, что там забыл, своей земли мало? А он им отвечает, мол, вас, русских, американцы ликвидируют, а не американцы, так французы прикончат или японцы подоспеют. Дескать, русские мужики без царя жить неспособны. «С одной веточки стрекочут они — и наш товарищ Маврин и господин англичанин, — сказал отец. — Выходит, если не Маврин изведет семгу, то другие доконают, трудовому народу красная рыба ни к чему, баловство одно, трудовой народ ершиками да треской сушеной сыт будет. Царя нет, господ благородных нет, на кой ляд разводить семгу. Судить тебя следует, Маврин, — отец строго взглянул на него, — по законам нашего государства».

Маврин заморгал, на щеках красные пятна, пот со лба скатывается. «А ну, посуди, посуди, ты попробуй! Сына единственного в армию отдал, раны за войну имею, а ты за десяток рыбешек судить».

Все зашумели. Послышалось со всех концов: «Парня опозорил», «Молчал бы про сына!», «На симулянта сына готовил!» Маврин божился, что Пашка ничего не знал, про то, как он в чай подливал знахаркино зелье.

Ушел Пашка служить в армию, так и не простилась она со своим дружком. Не простилась и не простила. Ведь она, как и другие, не знала, как все было, и она думала как другие, что это он, Пашка, калечил сам себя, только бы не взяли в армию. Это потом, когда Пашка уже служил, все прояснилось…

Потом она не слышала, о чем говорили лесорубы. Думала о человеке, от которого отстранились люди, родной сын только одно письмо за всю зиму прислал. Сердце сжалось от жалости к человеку, ведь был он когда-то заметным в народе. Какой плотник был Маврин, какие могучие запани ставил на Устье. Были друзья у дяди Маврикия, много было друзей. Да только давно, при жене, это когда они с Пашкой вместе в школу ходили. Умерла Екатерина Павлиновна, и все пошло прахом в доме Мавриных. И стал Маврикий Трофимович просто Мавриным, без имени, без отчества, без уважения…

Пригнувшись, вышла из зала и знакомой тропкой побежала к дому Маврина. Долго ждала, может быть, ей показалось, что долго, потому что поскорее хотелось сделать задуманное. Услышала тяжелые неторопливые шаги, прижалась к забору, а когда свернул к калитке, тихо окликнула: «Дядя Маврикий». Видно, узнал по голосу, остановился, спросил, не подымая головы: «Чего тебе?» Она сказала тихо: «Пошли в дом, дядя Маврикий, там скажу». Зажег лампу, молча сбросил со стола какие-то тряпки, куски войлока, кожи… Занавески на окнах, желтые в полоску, те самые, которые они с Пашкой когда-то повесили. Нестираные, выгоревшие, прокопченные. Белая тумбочка перекочевала из угла к постели, а там — запыленный пружинный матрац, ведро. Ведра у двери, пила на стуле, глиняные горшки из-под цветов на полках рядом с Пашкиными книгами…

Маврин швырнул со стула на постель свою куртку, поправил на стене Пашкину фотографию, потом сказал: «Пришла, так садись, говори, что там у тебя такое ко мне». Попросила адрес сына. «Ты это что надумала?!» — «Письмо Павлу хочу написать».

Лицо старика вдруг побелело. Хлопнул ладонью по столу, пламя столбиком взметнулось в стекле лампы. «Слышь ты! Пашку моего не тронь, не позволю тревожить душу мальчишки батькиным позором. Мало вам, что на весь район споганили человека, судить задумали. Мало вам? К сыну подбираетесь? Порадовать человека собрались? Вот ведь что затеяли! А я-то, старый, сперва подумал: за добрым делом пришла, а ты…» Маленький, в короткой зеленой курточке, глаза горят, борода трясется. Маврин схватил ее за руку, со страшной силой толкнул к двери, а там ведра, доски. Оступилась, больно ударилась щекой о полку…

К своему дому шла берегом Устьи. Шла медленно, прижимая к щеке смоченный в реке платочек. Сорвала цветок душицы. Сонные лепестки сомкнуты, капелька росы в чашечке. Будто звездочка. И все вокруг сонное. Цветы, листья, травы. Подняла на ладони заснувшую бабочку. Черная, с белой каймой. Подержала в руке, сбросила в траву… Только бы не думать, только бы ушло из головы все, что сейчас было. Сняла косынку, накинула на плечи, прикрыла следы крови на кофточке.

Дома, в длинном коридоре, столкнулась с братом. «Где ты была?» — спросил Михаил. Поправила косынку на плече. Вдруг кровь увидит, станет расспрашивать. А он ссадину на щеке увидел. «Это что?» Был с детских лет у них уговор: не лгать. Что бы ни случилось — говорить только правду. «Я тебе все, Мишенька, расскажу, только сейчас не спрашивай. Ладно?»…

Где-то он сейчас, Михаил: писем с фронта давно нет. Еще раз перечитала письмо, взяла карандаш, тетрадь. Первая строчка улеглась привычно: «Дорогие, родные отец, мама, Маратик»… Подумала, с чего начать, какими словами хотя бы чуточку успокоить мать, хотя бы немного оттеснить от нее тяжкие думы. Начала так: «Не беспокойтесь обо мне, живу нормально, не хуже других. Учеба идёт хорошо и на работе все у меня в порядке. Из общежития перебралась в свой садик. Теперь у меня отдельная комнатка».

Признание

Тревожная ночь. Город не спит, город даже не дремлет. Город бодрствует. Под окнами выбивается из последних сил мотор машины. Весь день, с раннего утра бесновалась снежная буря. Замела, завалила сугробами улицы. Ни пройти, ни проехать. Когда затихает мотор, слышится частая стрельба зениток. Где-то далеко, кажется, за рекой, а может быть, у вокзала.

Тихонько, чтобы не скрипели половицы, заведующая детсадом Татьяна Викторовна идет к малышовой группе. В комнате полный порядок. Тишина. Сон. Роза закрывает книгу. Совсем девчонка! Серая спортивная курточка, серые спортивные шаровары, белые тапочки, волосы перехвачены спереди тонкой голубой ленточкой. Взглянула удивленно. Глаза большие, вот точно такие, как у Светланы, самой дорогой, праздничной куклы. Совсем девчонка.

— Ты только не подумай, пожалуйста, — шепчет Татьяна Викторовна, — что я проверять тебя зашла. Уснуть не могу, вот и забрела. Опять где-то стреляют… Устала ты от всех своих дел. От военных в особенности.

Роза нисколько не удивилась этой ее осведомленности, даже не покраснела, потому что предвидела, долго остаться незамеченными ее походы на полигон не могут.

— Ну и вот, что получилось, друг мой. Мне пришло в голову, что ты с кем-то встречаешься, кто-то закрутил тебя… Ну что так смотришь? Да! Я так думала. Это право каждого человека думать. А вот не каждому дано скрывать свои мысли. Чем больше думала о тебе, тем тревожнее становилось на сердце. Спросить тебя? Но какое у меня право вмешиваться в личные дела взрослой девушки. Ты уж прости меня, пошла в училище, встретилась с твоим завучем, там и узнала горькую правду…

— Почему горькую? — спокойно спросила Роза.

— Почему, почему, — ласково проворчала Татьяна Викторовна, — а потому, вот прочитай Ремарка, я тебе принесу книжку, вот ты тогда узнаешь, что это такое снайпер. Ну я понимаю, такое время, сердцу не закажешь, сама вот собираюсь проситься в военный госпиталь, там люди нужны, но ты, Розочка… страшно подумать: девушка-снайпер. Или там, где ты стреляешь, сидят ничего не смыслящие, жестокие люди?

Роза поднялась со стула, прошла к затемненному окну, и оттуда Татьяна Викторовна услышала твердое:

— Все! Решено и подписано.

Таня

Перед сном сказка. Сказки воспитательницы Розы — особенные. Там и люди настоящие, не колдуны и не ведьмы, не принцессы и не принцы. Просто люди. И всегда очень интересно получается, никак не угадаешь, что там в конце будет. Это даже не сказки, там все от начала до конца выдумано, а у Розы все правда. Сегодня Роза пришла в группу с новой сказкой про смелого и отважного Богатыря. Он и корабли водит по морям, на самолете летает. Высоко-высоко. И фашистов Богатырь не боится. Куда там Змею Горынычу до него.

Сказка жила с детьми, сказка была неразлучной спутницей малышей в играх, в этом маленьком мире, где сбегаются в один журчащий, чистый ручеек правда и вымысел, были и небылицы. Сказка приносила малышам спокойную ночь и доброе утро. Разве посмеет фашист войти в этот дом, если в небе Богатырь на своем быстрокрылом самолете. И на земле Богатырь в своем грозном танке, и под водой Богатырь в подводной лодке. Всюду он, пусть только сунутся, пусть только посмеют.

…Спят малыши в своих белых кроватках. Тепло, тихо в доме. А на улице снова снежная кутерьма, замело трамвайные пути, штормовой ветер бьется в ставни, в двери, стонет в дымоходах, шумно охлестывает бревенчатые стены, будто мало ему раздолья на бескрайнем ледяном просторе Северной Двины.

Стрелки будильника давно перемахнули за полночь. Роза не спит, потому что ей нельзя спать, такая у нее работа. Надо игрушки собрать, полы протереть, столики подготовить к завтраку, выстирать свой серый единственный спортивный костюм, чтобы к утру просох. Завтра контрольная работа по математике, завтра зачетные стрельбы… Надо, надо, а спать так хочется. Тихо вошла нянечка Агафья Тихоновна. В руках газета. Указывая на фотографию молодой девушки с веревкой на шее, тихонько попросила Розу:

— Прочитай, что тут про нее написано, не вижу без очков.

Белые снежинки на темных волосах, на лице, на сомкнутых ресницах. Тонкая изорванная кофточка, веревка. Мелькают строчки, слова… «Зверски замучена гитлеровскими бандитами…» «Повешена»… «Это было в Подмосковье, в деревне Петрищево»… «Комсомолка, партизанка»… Роза читает о неизвестной мужественной девушке Тане, которая в лютый декабрьский мороз, босая, полураздетая шла ветру навстречу, к виселице. Потом с помоста, громко, чтобы все люди слышали, сказала, что ей не страшно умирать, что это счастье умереть за свой народ.

— И такой смерти не убоялась! — шепчет Агафья Тихоновна.

Глядя в одну точку, растягивая каждый слог, Роза говорит:

— Та-ка-я смерть не стра-шна.

Агафья Тихоновна так и не поняла, отчего же это такая смерть не страшна, а другая страшна. Посмотрела на задумчивое лицо Розы и, недоуменно покачав головой, ушла.

Звонят из военкомата

— Роза, к телефону! Ро-за!

Такого еще не было, к телефону ее никогда не вызывали. Наверное, няня опять ослышалась, и вовсе это не ее вызывают, а Морозову, Клаву Морозову, кастеляншу, а кастелянша только что ушла домой, Роза ее на улице встретила.

Все-таки спустилась вниз, заглянула в кабинет Татьяны Викторовны. Это только для того, чтобы сказать, что встретила Морозову на улице.

Татьяна Викторовна протягивает трубку.

— Бери, бери, тебя просят, — и чуть слышно, — это из военкомата, из городского.

Взяла трубку, смотрит на Татьяну Викторовну, молчит.

— Ну отвечай же! — подсказывает Татьяна Викторовна.

Что-то такое сказала в трубку. Слушала долго, не дыша, молча кивала головой, потом, успокоившись, кого-то поблагодарила и, опустив на рычажок трубку, виновато посмотрела в глаза Татьяны Викторовны.

— Можно сбегать? Тут недалеко, в военкомат вызывают, на минуточку.

Татьяна Викторовна опустила голову…