ЦШС

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЦШС

Держит таких земля

— Шанина!

— Я!

На этой фамилии заканчивается вечерняя поверка взвода девушек-курсантов.

На новеньких шинелях девушек новенькие погоны. На погонах три буквы «ЦШС». Центральная школа снайперов. А точнее — Центральная женская школа снайперской подготовки имени ЦК ВЛКСМ.

С ужина на поверку, после поверки отбой. И никакого личного часа, программа сжата до предела. Подъем ранний, занятия в поле, занятия в классе, строевая, походы на выносливость, практические занятия по маскировке и очень много другого, обязательного, необходимого, насущного. У курсантов в боковых карманчиках гимнастерок маленькие книжки-памятки ЦК ВЛКСМ. Там очень коротко, хорошо и точно сказано о снайперах. Ну, хотя бы на самой первой страничке: «Снайпер — это специально отобранный, специально обученный и подготовленный к самостоятельным, инициативным действиям боец. Снайпер — это сверхметкий стрелок-наблюдатель, вооруженный точным и могущественным оружием. Это первый, самый смелый и стойкий в бою воин…»

И, наконец, последняя, заключительная строка памятки: «Снайпер — это грозный мститель, всем своим существом ненавидящий врага».

…В казарме тишина. Так и должно быть после отбоя. Устав внутренней службы требует полной тишины. И нарушать устав нельзя. А Шанина его и не нарушает. Никто ее не видит, никому она сейчас не нужна и никому не мешает. Под потолком желтая мигалка. Так прозвали девушки единственную, дежурную слабенькую лампочку. Лампочка отчаянно мигает, когда раздается могучий звонок к подъему. На одном проводе они, звонок и лампочка, что ли. А сейчас мигалка ведет себя спокойно, и света от нее вполне достаточно, чтобы Роза могла закончить свое послание Павлу Маврину. Никто ее не видит, и никому она не мешает. И самое главное — она в безопасности. Лида Вдовина не выдаст.

Павел теперь разведчик. Он на энском фронте, в энском подразделении, на энском направлении. 1419 — это номер полевой почты Павла. Кто его знает, где это энское направление и где полевая почта 1419. Роза под Москвой, а ведь тоже Павлу придется поломать голову, где это такая полевая почта 8315. Прикрыла книгой письмо, тихонько, на носках подкралась к Вдовиной.

— Лидка, Лидка, — шепчет она, — земляк поумнел под моим руководством, совсем нормальное письмо, про любовь ни-ни!

— Поздравляю, — не отрываясь от книги, вяло отвечает Лида.

— Спросить, где воюет?

— Не скажет, не положено. Ступай спать! — теперь уже строго говорит подруга, потому что за железный порядок в казарме отвечает она, дежурная.

А что поделаешь, если сон не приходит, ведь это же не будильник, с ним просто: накрутил пружинку, установил стрелку — и звоночек по заказу. Это все-таки сон, а в голове столько разных мыслей. Ну, конечно же, не скажет, где воюет, написала домой, что пока она от Москвы неподалеку, вычеркнули.

— Лида…

— Ну что? Будешь ты спать!

— Буду, буду, а что, если земляк просто, как и мы… а пишет, что воюет, что разведчик…

— Сердце защемило, а говоришь, земляк, земляк, — укоризненно качает головой Вдовина.

— Глу-у-па-я ты.

— Умница! Ступай спать. Будь здорова.

За окнами дождь, стрекот мотоциклов, надрывные гудки машин. Лавина моторов движется, движется, и кажется, что не будет ей ни конца, ни края до последнего дня войны. Что-то готовится.

А письмо не получается. Спать, спать. Завтра зачетные стрельбы, завтра показательный инструктаж, и она будет вести самостоятельные занятия с группой… Почему она? Так значит, правда, что ее собираются оставить инструктором школы… Ну и пусть собираются, не для этого она обивала пороги своего военкомата. Выслушают, поймут человека, передумают. Только на фронт. На 3-й Белорусский бы! На самое главное направление… А что теперь самое главное?.. Все фронтовые дороги в одну точку нацелены, все они главное направление… Задумалась о своей Едьме. Скоро, скоро вскроется Устья, размахнется и пойдет колобродить. Страшная бывает Устья в половодье. Черная, бурная, ломает запани, разметывая по залитым вешней водой лугам штабеля сплавного леса.

Так и не закончила письмо. И не надо заканчивать, хватит и того, что написано. Свернула листок в треугольник, проскользнула в красный уголок, чтобы забросить письмо в ящик. В дверях налетела на лейтенанта Савельева, инструктора по оружию. Красная повязка дежурного на рукаве. И держит земля таких. Здоровый мужик, плечам любой архангельский грузчик позавидует, а вот ведь окопался в тылу.

— Персонального звоночка ждете, курсант Шанина? — съязвил Савельев.

Ничего не ответила, повернулась и ушла.

Нет, так не будет!

— Ой, девчата, ой, родненькие, это ж моя Михалувка! Мою Михалувку вызволили!

Все сбежались на крик Тони Смирягиной. В «Красной звезде» нашла она свою родную Михалувку среди множества населенных пунктов, освобожденных войсками 1-го Украинского фронта.

У кого нет своей Михалувки. Город ли это большой, станица, горный аул, хуторок, не обозначенный на карте, — свое это, родное, неотделимое от сердца. Девушки радовались освобождению каждого малого клочка родной земли, а тем более Михалувки, которая в сводке названа. Значит, чего-то стоит эта Тонина Михалувка.

…Шли дни, близились последние контрольные стрельбы на большом полигоне. Так они называли свое, самое обыкновенное, поросшее бурьяном стрельбище.

После занятий зашла в комнатку старшины, давно собиралась спросить Тихоныча, куда, по его мнению, отправят девушек после школы. Всем казалось, что нет в школе более осведомленного человека, чем старшина Иван Тихонович Подрезков, потому что каптерка старшины — это такое место, где все дорожки сходятся.

Тихоныч хитровато усмехнулся, взглянул как-то странно, исподлобья, откашлялся.

— А собственно говоря, о чем речь? Тебе-то что, куда пошлют? Кого пошлют, а кого не пошлют… Так-то, товарищ ефрейтор Шанина. Понятно?

Она замотала головой. Старшина поднял указательный палец.

— Только, чтобы все тут осталось до поры. Это тоже тебе должно быть понятно. Время военное, и мы тут не гражданские, ефрейтор дорогой Шанина. Так, значит, такое дело… Ну в общем так: хочешь ты, не хочешь, а оставаться тебе в школе.

Что-то в воздухе носилось об этом. Кажется, в столовой впервые услышала, что будто лейтенант Савельев добивается, чтобы ее оставили при школе инструктором. Не поверила. Отошла тревога от сердца, успокоилась. А теперь старшина об этом…

— Так, значит, тут все и осталось, — предупредил старшина. — Значит, так оно и будет.

— Нет, так не будет, — твердо сказала Роза и вышла, тихо притворив за собой дверь.

Прощай, подмосковное небо!

После торжественного вручения грамот ЦК ВЛКСМ полковник сказал, чтобы Роза завтра, в 9 часов утра, явилась к нему в штаб.

Дружески прощалось подмосковное небо с девчатами. Голубое, солнечное, оно словно ждало этого дня, чтобы сбросить с себя опостылевшие и людям и земле тяжелые тучи. Она шла к штабу, ни о чем не думая, просто шла, прислушиваясь к своим шагам, к утренним звукам оживающего города, к разноголосым гудкам паровозов.

В кабинет полковника шагнула без стука, дверь была нараспашку, а кто стучится в открытые двери. Вошла, остановилась, доложила:

— Товарищ гвардии полковник, ефрейтор Шанина явилась по вашему приказанию.

Полковник предложил ей стул. Удивленно взглянула на полковника, покраснела, отпрянула к окну. Когда он не очень строго, не очень ласково повторил свое приглашение, она поняла, что это почти приказание, и села.

Переводя взгляд с очков полковника на его руки, потом на большую квадратную чернильницу, потом на ножки стола, на елочку паркетного пола, она тревожно думала: «Скорее бы заговорил, может быть, не для этого, страшного для нее, он вызвал, может быть, и другие придут к нему, может быть, так положено, так заведено…»

Полковник снял очки, пошарил ладонью под газетами, под бумагами и, не найдя футляра от своих очков, опустил их на стекло и, откинувшись на спинку стула, попросил, чтобы она рассказала, как там у нее дома, что пишут, о чем думают.

— Пишут, что и всем, — подавив в себе волнение, начала она, — желают победы… ну и, понятно, ждут…

Вспомнился ее детский садик, ее малышовая ночная группа, и она, окончательно осмелев, рассказала полковнику, как тяжко было ей расставаться со своими питомцами, как погибла от осколка фашистской бомбы самая маленькая ее воспитанница Леночка. Только вчера получила письмо. Молчали с самой зимы, не хотели огорчать. А ведь это очень глупо, когда люди думают, что страшная весть может сломить солдата. Это очень глупо, когда так думают. Потом вдруг вспомнила брата. Его все любили в их большой семье, она в нем души не чаяла… Потом пришла похоронка…

И снова Архангельск, детский садик, Леночка перед глазами. Вспомнила, как она, самая маленькая в группе, верховодила совсем большими и очень бойкими ребятишками, и рассказала полковнику, потому что увидела, что слушает он ее внимательно.

— Любишь ты своих малышей! — тихо сказал полковник.

Она молча кивнула головой.

— Ну и осталась бы с ними. Дело большое, огромное, благородное дело воспитывать ребятишек. Ну скажи ты мне, Шанина, ну кто тебя тащил за эти твои русые косички к снайперской винтовке? Вот именно никто. Так я говорю?

Взглянула в его глаза. Что он, смеется или просто нечего сказать человеку, так он, чтобы не было скучно, надумал позабавиться… Нет, не смеются глаза полковника. Открытые, добрые и очень внимательные эти глаза…

— Вот и сказать не можешь, кто тебя тащил сюда, к нам. Я скажу, сердце тебя привело к нам. А солдат с таким сердцем страшен для врага. От такого солдата живым не уйдешь. Я вот слушал тебя и вспомнил хорошие, умные слова. Некрасовские эти строки. Там у него так, кажется: «То сердце не научится любить, которое устало ненавидеть». А ты, видать, не устала, ты только теперь начала по-настоящему ненавидеть.

Оставив в покое свои очки, полковник пристально посмотрел в ее глаза.

— Тебя рекомендовал оставить в школе лейтенант Савельев. Командование с ним согласно: стреляешь ты великолепно, строгая, авторитетная. А ты, выходит, от подмосковной прописки отказываешься?

— А я и не собиралась в тылу прописываться, товарищ гвардии полковник: я как и все другие девушки… Не понятно, почему именно меня рекомендовал Савельев…

Сердце билось ровно. Появилась уверенность: настоит на своем — в школе ее не оставят. И опять рука полковника потянулась к очкам. Вот дались ему эти очки! И опять он спросил, хорошо ли она продумала свой ответ, ведь не каждому дано быть инструктором Центральной школы снайперов.

Она поднялась со стула.

— Да, товарищ гвардии полковник, хорошо.

Поднялся и он. Лицо его стало строгим, руки, сжатые в кулаки, тяжело легли на стекло стола.

— Ну и правильно! Спасибо тебе за это, русская девушка. Люди скажут спасибо. Родина скажет. Уходишь солдатом, вернешься освободителем народов, а это и есть самое высокое звание на земле. Дай мне твою руку, Шанина.

Так с ней прощался отец, когда она уходила в Архангельск.

Дон-Жуан из ЦШС

От штаба две тропинки змеятся. Одна — в поле, к стрельбищу, другая — к казарме.

Пошла вправо, к лугам, к стрельбищу. В последний раз по знакомой, исхоженной тропинке. Луга в испарине. Влажные, напоенные сыростью земной, весенней.

— Стой! Кто идет?

Даже вздрогнула. Оглянулась, а это лейтенант Савельев так шутить изволит. И не поймет человек, что и шутить надо умеючи, так, чтобы хоть чуточку смешно было другому. Ответить или не ответить? А что, если шуткой отмахнуться. Ну и отмахнулась: вспомнила, как в садике с ребятишками играли:

— Коза идет рогатая, бодатая.

Савельев словно не слышал, шагнул ближе, лизнул языком свою верхнюю губу.

— Разрешите пристроиться?

Толчком плеча высвободила свою руку из-под ладони Савельева, отделилась от него, ускорила шаг.

— Розочка!

Не остановилась, даже не взглянула на поравнявшегося с ней Савельева.

— Удивительно у некоторых получается. Чуть на горку поднялся человек, уже не узнать. Между нами говоря, Розочка, пока вы еще не инструктор и не младший лейтенант.

Смолчала.

— А знаете, Розочка, вот и я так думаю, что командование правильное решение приняло. Инструктор из вас получится, это безусловно. Понятно, при соответствующей отработке характера. Будете вести себя, как положено офицеру, по уставу, потверже, без этих самих «Нюша-дорогуша», — дело пойдет.

Тропинка, взлетев на гребень оврага, дугой скатывалась к ручейку. Можно дойти до ручья и вернуться, можно и перешагнуть ручей. Только с разбега. Но это потом, когда она останется одна, без дотошного спутника. Плетется рядом, вздыхает. Вот пристал. Остановилась на краю оврага. И Савельев остановился. Ну, а что ему оставалось делать. Руки за спиной, шинель нараспашку, полы полощутся на ветру, правая нога выброшена вперед, грудь колесом. Ну просто Наполеон на Поклонной горе. Барабана не хватает под ногой.

— Теперь куда махнем, Розочка?

Ну что бы такое сказать Савельеву, как не поймет, до чего же он противен. Нет, не поймет Савельев. Стоит истуканом, ухмыляется.

Не услышав ответа, Савельев вдруг зафилософствовал.

— Велика наша земля! Где-то баталии, а тут прелесть какая! Тишина, небо синее. Розочка… ну сказали бы что-нибудь такое, соответствующее.

Ей тоже очень хотелось сказать Савельеву что-нибудь такое, «соответствующее». Нет, ничего она ему не скажет, не дойдет: обтекаемый Савельев, скользкий. Думала пройтись вдоль оврага, просто помечтать в тишине, может быть, она последняя в ее жизни, может быть, и неба такого там не будет… Осталась на месте, терпеливо выжидая, чем же все это кончится, когда же отвяжется он от нее. Она услыхала его дыхание. Совсем рядом. Потом он сильно сдавил ее руку, выше локтя, до боли сдавил. Что-то глухо, заикаясь, пробормотал, потными пальцами сжал ее подбородок, запрокинул голову. Успела увидеть бесцветные, оловянные глаза. Щеки, налитые румянцем. Со страшной силой толкнула его в грудь. Обеими руками. Савельев качнулся, снова подался вперед, к ней. Тогда она его ударила. Наотмашь, звучно, по скользкой румяной щеке. Не то ладонью, не то кулаком. Этого она уже не разобрала. Щека Савельева багровела с быстротой невероятной. Ему бы следовало уйти. Уйти и больше не попадаться на глаза. А он не ушел. Он остался на гребне оврага, чтобы оскорбить человека, чтобы отплатить ей грязными словами за справедливую пощечину. И глупо поступил Савельев. Очень недальновидным оказался Савельев. Получил еще одну пощечину. По той же самой, подрумянившейся щеке. Только эта, добавочная, была куда сильнее первой. И звучней.

…Ручеек на дне оврага оказался совсем не таким, каким она видела его с вершины. Легко, без разбега перешагнула, ступила на тропинку и пошла, не оглядываясь, к школьному стрельбищу, навстречу ласковому, весеннему ветерку.

Дар Ивана Тихоновича

Последняя школьная ночь. Последний заход к старшине за сухим дорожным пайком. Все сегодня последнее. И мигалка, спаренная со звонком, в последний раз просигналит свою световую морзянку… Утром в дальнюю дорогу. На какой фронт, в какую армию, будут ли они все вместе или разбредутся по батальонам, по полкам, группами, парами, того никто не знает. Пробовали выведать у офицеров, и там ничего путного.

С Екимовой так уговорились: только вместе. Конечно, армия это не школьный класс, где каждый может выбрать себе парту и место, с кем сидеть. Но все-таки они будут добиваться своего. Так условились.

Шумная Саша Екимова вбежала в казарму с какой-то сногсшибательной новостью. У нее всегда так. Все свои «в последнюю минуту» Саша выкладывает с шумом, с громом, с грохотом. Лицо совсем округлилось, глаза горят, венчик из кос завалился набок. Оглянулась по сторонам, потом шепотом:

— На Первый Украинский, девчонки, честное комсомольское!

— Точно? — спросила Вдовина.

Немного поостыв, угомонившись, Саша пробормотала:

— Похоже, что туда. На столе дежурного видела.

— Что видела?

— Ну что, ну карту видела, — отмахнулась Саша.

— И что?

— А вот то, — жестко ответила Саша. — На той карте Первый Украинский красным карандашом обведен, в кружочке, это понимать надо.

Лида Вдовина рассмеялась.

— Сашенька, глупенькая, родненькая, да там наступление идет, это наши офицеры карандашиком, а ты подумала…

— А почему наши документы там, с картой рядышком? — не сдается Саша.

— А потому что это штаб. Приветик, Сашенька, до скорой встречи, Сашенька, на энском фронте.

Девушки разошлись. Только они с Сашей в казарме остались.

— Ну ты подумай, Роза, — тихо говорит Саша, — ну подумай сама, а почему это там другие фронты без кружочков. Там ведь тоже наступают…

Чья-то рука легко опустилась на плечо. Оглянулась, глазам своим не верит. Ну когда это было видно, чтобы Тихоныч так приветливо улыбался. Будто подменили человека. И глаза у него какие-то не такие, прищуренные, добрые.

— Ты, Шанина, вот что, ты зайди ко мне, быстренько, чемоданчик потом соберешь, успеется.

Чуточку мягче стал старшина совсем недавно, вот с того дня, когда перед строем зачитывали приказ о выпуске. Все-таки привык Тихоныч к девушкам, и зря думали они, что человек отродясь не улыбался. Годы взяли свое. Три войны, три ранения да, может быть, еще что-нибудь другое, разве станет рассказывать человек каждому встречному, что у него на душе.

В каптерке на столике она увидела фанерный ящичек, старательно окантованный железными полосками, рядом листок бумаги, химический карандаш и консервную банку с водой.

— Пиши!

Взглянула на старшину удивленно.

— Пиши, — твердо повторил Тихоныч, — пиши, значит, так: город Архангельск, ну и все прочее.

— А что… прочее? — спросила она.

— Ну, значит, это самое, адресок твоего садика, ну и фамилию твоей хозяйки, или, как там у вас, директора, что ли. Пиши, пиши, только разборчиво… Ну что так уставилась? Удивительно, откуда мне известно? Да я, брат ты мой, если знать хочешь, в кадровом вопросе не хуже, чем в этом вот, в стеллаже своем разбираюсь. Пиши, пиши.

Старшина положил листок на ящичек, хлопнул по листку огромной ладонью, потом спросил, как там в ее садике в смысле сластей, и сам же ответил, что, наверное, не богато, потому что война никого не обошла, всю жизнь перекорежила. Тихоныч говорил, а она гадала, откуда старшина знает о ее садике, о ребятишках ее. Вдруг вспомнила. Это было зимой, старшина печи растапливал в казарме, она рассказывала подругам о своих малышах, о Леночке, а совсем недавно, когда она зашла в каптерку за беретом, спросил между прочим, как там живут ее ребятишки, что пишут из садика…

Старшина объявил торжественно:

— Три кило сахарку в этой таре. Грамм в грамм.

Бережно поставил ящичек на свою койку, отошел в сторону и, не отводя глаз от посылки, спросил:

— Толково у нас с тобой получилось?

— Ага, — сказала она, потому что теперь ее мысли были далеко-далеко от каптерки, у самого берега Белого моря, там, наверху, в просторной комнате ее малышовой, суточной группы. Видно, не пришелся ему по душе такой неопределенный ответ. Нахмурился Тихоныч, вздохнул шумно.

— Что «ага»? Думаешь — старшина, так он это самое, не сказать бы худого слова при девушке, так он, значит, наскреб, поживился солдатским добром? Я, Шанина, сколько уже на своем участке нахожусь, из брюха выдеру у того человека, который казенное добро себе приберег, а ты «ага-ага!», — проворчал Тихоныч. — Вот слушай, что я скажу. Сахаром не пользуюсь. Не принимаю. У меня такая болезнь, что сладостей никаких не положено. Полковник наш знает. Сахар свой комплектую самым законным образом и одну тысячу пятьсот граммов отсылаю в Омск, Ольге Тихоновне, сестре. В январе моя Ольга Тихоновна у сына своего гостила. Не посылал. Теперь она снова в отъезде, к брату, забралась, за Хабаровск. А там пасека, мед свой. В общем — терпимо, проживет Ольга Тихоновна. А твои пацанята не проживут, без сладкого ребенку нельзя.

Она молчала, потому что, когда слезы подкатываются к глазам, надо молчать. Тогда все проходит.